Парадоксальная история России

Б. Галимов

 

 

Парадоксальная история России. Не очень серьёзные повести о русской жизни в 19 и 20 веке

 

Посвящается тем, кто потерял Россию и не может её найти.

Автор выражает им глубокие соболезнования и надеется, что пропажа когда-нибудь отыщется.

 

XIX век

 

Кража Медного всадника

(Событие, произошедшее в 25-ю годовщину войны 1812 года)

 

Часть 1. Важное задание

 

Дорога из Санкт-Петербурга в Царское Село – приятнейшая и удобнейшая во всей России. Дворцы и дачи русской знати удачно вписываются в неброский северный пейзаж, оживляя его богатством архитектурных форм и смиряя дикость природы правильными построениями парковых ансамблей.

Как приятно прокатиться по этой дороге нежарким летним днём в венской, пахнущей дорогой кожей коляске, покачиваясь на мягких рессорах под тихое шуршание колес по шоссейному покрытию! Аккуратно подстриженные деревца по обеим сторонам дороги будто вытягиваются во фрунт при вашем приближении, а крепкие верстовые столбы со свежей раскраской свидетельствуют о служебном рвении и порядке в делах, которые здесь наблюдаются решительно во всём. Граф Карл Федорович Толль, главноуправляющий путями сообщений, приложил немало стараний, дабы привести царскосельскую дорогу в надлежащее состояние. Он добился этого наилучшим образом, опровергнув всё еще бытующее у нас мнение о том, что русские дороги невозможно привести в должный вид, – что это едва ли не труднее, чем избавиться от дураков на необъятных просторах нашей Родины.

Не обошлось и без некоторых досадных оплошностей, вызванных, впрочем, не ошибками графа Толля, а жадностью подрядчиков и глупостью мужиков. Так, на одном из участков дороги не был устроен как подобает водоотвод для ручья: последний попросту засыпали битым кирпичом, землёй и песком в надежде на то, что вода сама собой уйдёт в земные недра. В результате тут образовалась глубокая промоина, которая, как ни пытались её скрыть, появлялась вновь и вновь; в светлое время суток кучера сдерживали перед ней лошадей и благополучное преодолевали это место, но в темноте и по неведению в промоину попало немало экипажей. Ломались рессоры, лопались шины, но поскольку денег на ремонт дороги больше не имелось, были достигнуты договорённости с кузнецом и держателем постоялого двора: первый открыл возле промоины кузницу, а второй небольшую гостиницу с трактиром, – так что господа, чьи повозки пострадали здесь, могли здесь же их и починить, а пока кузнец работал, скоротать время в трактире или заночевать в гостинице

Были довольны все: и дорожные смотрители, и кузнец, и трактирщик, и даже полицейские, призванные наблюдать за порядком в этой местности; господам же проезжающим никто не препятствовал изливать душу в каких им угодно выражениях. Всё испортила рассеянность царского кучера, вёзшего поздним вечером императора Николая Павловича из Петербурга в Царское Село и забывшего про проклятую промоину. Карета государя опрокинулась и Николай Павлович сломал ногу, после чего начался великий переполох: были высечены для острастки мужики всех соседних деревень, заодно с ними и кузнец, – а держателя постоялого двора почему-то посадили в острог.

С неизбежностью встал вопрос, как быть дальше, тем более что при внимательном осмотре выяснилось, что эта промоина на дороге далеко не единственная, – были и другие, не считая бог его ведает как образовавшихся колдобин, рытвин и выбоин. После непродолжительного размышления решили установить упреждающие знаки с надписями: «колдобина», «рытвина», «промоина» и прочее, – однако эта идея была отвергнута в виду её чрезмерной демонстративности. Тогда нашли иной выход, надёжный и неприметный: вдоль дороги, за кустами, посадили мужиков, которые в качестве обязательной отработки своих установленных законом повинностей должны были предупреждать проезжающих господ об опасностях пути и помогать преодолевать эти опасности.

На том и остановились, – а вскоре последовал высочайший указ о строительстве первой в России железной дороги от Петербурга через Царское Село к Павловску, и всё внимание отныне было привлечено к ней. Шоссейную дорогу отчасти всё же подсыпали, утрамбовали и заделали усилиями тех же мужиков, и ездить по ней по-прежнему стало приятно и весело.

***

Примерно так думал жандармский полковник Верёвкин, ехавший по делам службы на одну из дач вблизи Царского Села. Настроение полковника было превосходным: его карьера стремительно шла вверх, он был представлен государю, его ценил граф Бенкендорф, начальник Жандармского корпуса, – и, что очень важно, полковника принимали в доме Петра Андреевича Клейнмихеля, любимца государя, где Верёвкину благоволила Клеопатра Петровна, жена Петра Андреевича, имевшая огромное влияние не только на своего мужа, но и в высших сферах государственной жизни.

– Эх, ваше высокоблагородь, опять затор! – прервал его размышления кучер, потянув за вожжи и остановив коляску. – Когда же починят эту треклятую дорогу?

– Молчи, дурак! – оборвал его Верёвкин. – Дорога ни при чём, дорога прекрасная, а просто ездить надо уметь. Не видишь, – чей-то рыдван перекувырнулся и преградил движение. А возчик – болван: ему надо распрячь лошадей, да оттащить в сторону свою колымагу, а не пытаться чинить её на месте. Эй, в сторону оттаскивай, в сторону! Дай проехать! – крикнул полковник.

На него недовольно оглянулись господа из других повозок, а от рыдвана прибежал запыхавшийся офицер и с ходу выпалил:

– Сама судьба прислала мне вас, господин полковник! Позвольте представиться: штабс-капитан Дудка. Состою при Главном штабе, по особым поручениям. Следую в Павловск с особым заданием, однако принуждён остановиться из-за непредвиденной поломки кареты, в коей княгиня Милославская, девяносто семи лет от роду, передвигается в свои загородные владения.

– А, так это рыдван княгини Милославской? – сказал Верёвкин. – А что с княгиней, она жива?

– Жива, жива! – радостно откликнулся штабс-капитан Дудка. – Когда её извлекли из-под обломков, изволила ругаться очень по-русски, а потом сообщила, что опрокидывалась на наших дорогах уже сто раз, и что Бог не для того даровал ей долгие года жизни, чтобы прервать их в дорожном кювете… Однако тарантас, на котором я ехал,  тоже повреждён, – не позволите ли вы, господин полковник, присоединиться к вам? Вы, как я вижу, следуете в том же направлении? Не стал бы вас беспокоить, но служба есть служба.

– Извольте, – неохотно согласился Верёвкин, – но я еду только до Царского.

– Не беда, до Павловска оттуда доплюнуть можно, – бодро отозвался Дудка. – В один миг домчусь.

– Извольте, – повторил Верёвкин. – Однако как же нам проехать? Судя по всему, дорогу нескоро освободят.

– А я знаю хитрый путь, – подмигнул Дудка, усаживаясь рядом с Верёвкиным. – Любезный, – толкнул он в спину кучера, – поворачивай-ка назад, а потом в версте отсюда бери влево. Там есть просёлок, что ведёт к дровяному складу, а после через принадлежащий какому-то купчишке лес можно выехать обратно на дорогу, но уже в версте впереди. Правда, сторожа через лес ездить не дают, но пусть только к нам сунутся! Трогай, любезный, не сомневайся…

– Эх, дороги наши распроклятые! – говорил штабс-капитан Дудка, когда коляска уже тряслась по просёлку. – Но чтобы мы без них делали? Вот, скажем, в 1812 году Наполеон мог взять Смоленск ещё до подхода Барклая и Багратиона. Он послал туда корпус во главе с лучшими своими маршалами Мюратом и Нееем, а они возьми да и заблудись! Два дня блуждали, –  хоть тресни, к Смоленску выйти не могут! В результате, крюк дали в восемьдесят вёрст и вместо Смоленска оказались у Красного. Тут генерал Неверовский подоспел со своей дивизией, а после Барклай с Багратионом подошли. Пришлось Наполеону драться за Смоленск, а ведь мог бы с налёту его захватить и сразу на Москву двинуть, – а дальше, глядишь, и на Петербург.

После сего конфуза письмо в Париж отправил: дескать, проклятые русские привели дороги в полную негодность, да ещё уничтожили все дорожные указатели. Не знал Наполеон, что дорожных указателей у нас днём с огнём не сыщешь, а дороги в негодность приводить тем более нет нам резону, ибо они у нас всегда в таком состоянии, будто мы неприятельскую армию ждём и хотим её в пути погубить.

– Ваше замечание неуместно, господин штабс-капитан, – строго возразил Верёвкин. – Победа над Наполеоном в 1812 году была одержана непревзойдённой доблестью наших воинов и высоким патриотизмом народа. При чём здесь дороги?

– Эка! – удивился Дудка. – Если мы на них блуждаем и ломаемся, то каково же европейцу, непривычному к особенностям русского передвижения?

При этих словах кучер обернулся, посмотрел на Дудку и одобрительно крякнул.

– Вы, ваше высокоблагородие, видимо, не часто ездите по России, – продолжал Дудка, – а мы исколесили её вдоль и поперёк: и на казённых, и на ямщицких, и бог знает на каких! Вот, года три тому назад поехали у нас поручики Забодайло и Тютюхов через Великие Луки в Новгород. Сперва ехали без приключений, а после Великих Лук ввиду холодной погоды стали отогреваться водкой с ромом. Глядь, очутились в незнакомой местности, – ну, натурально, принялись расспрашивать крестьян, как на большак попасть. А вам известно, как у нас дорогу объясняют: езжай, стало быть, до поворота, где летом пала рыжая корова дядьки Кондрата, а оттедова сверни на деревеньку, в которой поп на Пасху опился, а далее всё по прямой, да по прямой, мимо Евстафьевой пустоши, что останется с правого боку за ельником, – а уж там до большака рукой подать, всего вёрст семь с гаком и останется.

Кучер снова обернулся на Дудку и сказал «эхма!», а полковник Верёвкин поморщился.

– Едут, едут Забодайло с Тютюховым, – нету большака! Уже чёрт знает, через какие городишки проехали, каких и на карте нет, а на Новгород дорогу найти не могут. По счастью, у них с собой был целый бочонок рома, а водку прикупали по пути; в конце концов, выехали к большой реке. «Волхов, не иначе», – решили поручики; спрашивают у встречного мужика, где, мол, Новгород? – Новгород-то? – говорит мужик. – Недалече. Пять вёрст вниз по Волге. По какой-такой Волге? – удивляются поручики. – Так вот она, Волга-то, – показывает мужик. – А до Нижнего пять вёрст, не более…

Кучер издал странный звук, похожий на всплеск крупной рыбы в реке, а Верёвкин сказал, не скрывая досады:

– Каких только баек не услышишь в России.

– Честью поручусь, чистая правда! – воскликнул Дудка. – Мог бы рассказать вам немало других историй о русских дорожных приключениях, но воздержусь. Скажу лишь, что с упоением жду того счастливого момента, когда железные дороги сделают путешествие по России лишенным опасности. Впрочем, предполагаю, зная наш национальный характер, что и тогда не обойдётся без какого-нибудь комуфле.

Франц Антонович Герстнер, который взялся за осуществление сего дерзкого проекта с железной дорогой, думал, что откроет движение между Петербургом и Павловском к октябрю прошлого года. Всё рассчитал, всё взвесил педантичный немец, – ан, как начали строить, тут-то и пошла потеха! Что надо, не подвозят, а чего не надо – привозят сколько угодно; там, где нужно пять клиньев вбить, двумя обходятся, а где два достаточно, пять вбивают; вместо прямой линии – вкось выводят и, наоборот, где надо кривую вывести, спрямляют. К тому же, деньги стали исчезать неведомо куда… Вовсе измучился бедный немец, вешаться хотел, еле откачали. Но великим упорством всё-таки пустил дорогу, – однако лишь от Царского Села до Павловска, да и то на лошадиной тяге.

– Была произведена проба с помощью паровой машины, – возразил полковник Верёвкин.

– Была, – охотно согласился Дудка, – и ввергла наших мужиков в глубокие раздумья: наш народ любит загадочные вещи. Я сам слышал, как два мужика рассуждали, сидя у насыпи и глядя на паровую машину: «– Отчего эта машина едет? – Вестимо, от чего: от пару. – А баня? – Что, баня? – Ну, в бане пар, а она не едет. – Вот, дурак-то, – поставь баню на рельсы, и баня поедет!».

– Сей анекдот я уже слыхивал, – сказал Верёвкин.

– Да? Значит, от меня разошлось, – не смутился Дудка. – А вот уже и лес…

– Эй, стой! Останавливай! Тпру-у-у! – из леса выскочили два сторожа и схватили лошадь под узды. – Тут проезда нету.

– Ничего, господин полковник, сейчас я с ними разберусь, – шепнул Дудка и грозно заорал на сторожей: – Вы, что, болваны, не видите, кто едет?! Ну-ка в сторону! – и он треснул ближайшего мужика по шее.

Сторожа враз отскочили:

– Виноваты, ваше высокородие! Обознались, стало быть. Проезжайте с богом.

– Давай! – толкнул Дудка кучера, и когда сторожа остались позади, сказал полковнику: – С ними по-другому нельзя. У них так, – кто кричит и дерётся, тот важный человек, пусть поскорее проезжает; а кто вежливо просит, с тем можно покочевряжиться

– С народом следует обходиться строго, но справедливо, – заметил полковник Верёвкин.

…На въезде в Царское Село он высадил штабс-капитана Дудку:

– Далее наши пути расходятся. В Павловск я не поеду, как я вам говорил.

– Я кого-нибудь ещё остановлю, – беспечно махнул рукой Дудка. – Весьма рад был нашему знакомству. Благодарствуйте и прощайте, – он откозырял полковнику.

– Прощайте, – приложил руку к козырьку Верёвкин и с облегчением вздохнул, когда капитан скрылся из виду.

– Погоняй, – приказал он кучеру. – Мы давно должны быть на даче обер-полицмейстера.

***

Дача петербургского обер-полицмейстера Сергея Александровича Кокошкина была роскошно построена и содержалась на широкую ногу. Всё, что практический ум Запада придумал для удобной жизни, сочеталось здесь с пышной негою Востока, –  опровергая тем самым известное утверждение о несовместимости этих частей света.

Приёмы, которые устраивались на даче, по праву считались одними из лучших в столице, а гуляния продолжались по несколько дней. В конюшнях обер-полицмейстера стояли породистые лошади ценою в десятки тысяч рублей; в каретном сарае не хватало места для новых экипажей, выписанных из Европы; содержались при даче и специально обученные возницы, умеющие с шиком прокатить хозяина по окрестностям Царского Села.

Петербургский обер-полицмейстер решительно ни в чём не ведал нужды, а причиной тому было его внимание к службе. Он давным-давно очистил своё ведомство от людей ненадёжных и сомнительных, то есть не умеющих или не желающих пользоваться своими полицейскими правами. Полицейская служба не только могла, но и должна была приносить доход, а тем, кто этого не понимал, не следовало ею заниматься. Служить за одно жалование способны лишь  вольнодумцы или дураки, – однако ни тем, ни другим было не место в полиции.

Система, созданная обер-полицмейстером, работала прекрасно, и государь был доволен. Однажды ему доложили, что Кокошкин сильно берет взятки. «Да, – отвечал  Николай Павлович, – но я сплю спокойно, зная, что он полицмейстером в Петербурге».

Сергей Александрович, действительно, всей душой радел о полицейских делах. Всем был памятен случай, когда у Синего моста, в самом центре Петербурга полицейский ограбил и убил прохожего. Некий молодой человек написал своему отцу про этот  инцидент, присовокупив неуместные рассуждения об ответственности полиции перед обществом. Но поскольку Сергей Александрович был убеждён, что полиция должна знать всё, о чём пишут жители Петербурга, – для их же пользы, чтобы уберечь их от беды, – личные письма горожан вскрывались и прочитывались на почте полицейскими агентами. Получив сообщение о недопустимых высказываниях молодого человека, Сергей Александрович пришёл в ярость и потребовал виселицы для преступника, покусившегося на доброе имя полиции. Дерзкого юношу спасло от казни благородное происхождение, влияние отца и вмешательство графа Бенкендорфа, которому государь поручил заботиться об исполнении христианского долга милосердия даже в отношении закоренелых преступников. Виселица была заменена ссылкой, – к вящему неудовольствию Сергея Александровича, говорившего, что ещё никогда полиция не была так унижена.

…Когда Верёвкин приехал на дачу, его превосходительство ещё был в постели.

– Раньше трёх часов не встанут-с, – сказал лакей. – Всю ночь в карты играли-с, легли на рассвете.

– Доложи – дело государственное, – со значением произнёс Верёвкин.

Лакей переменился в лице и исчез во внутренних покоях дома. Минут через десять, запахивая халат, потягиваясь и позёвывая, вышел Кокошкин.

– А, господин полковник, – протянул он. – Как же, помню, у Петра Андреевича  Клейнмихеля виделись. Что за надобность привела вас сюда в столь ранний час?

– Прошу меня простить, ваше превосходительство, но дело не терпит отлагательства. Сегодня поутру, проезжая через Сенатскую площадь, государь обнаружил, что памятник Петру Великому исчез со своего постамента. Учитывая щекотливый, я бы сказал, политический характер происшествия, государь поручил срочно заняться расследованием графу Бенкендорфу совместно с вверенной вашему попечению полицией. Граф направил меня к вам, дабы вы незамедлительно подключились к следствию.

– Исчез? – обер-полицмейстер изумлённо поглядел на Верёвкина. – Медный всадник исчёз?

– Точно так. Отсутствует на месте.

– Ах, воры, ах, прохвосты! – вскричал Кокошкин. – Ну, что за народ, скажите на милость, – всё тащат, всё! Медный всадник-то зачем им понадобился?

– Не могу знать. Государь распорядился в кратчайшие сроки найти и вернуть на постамент.

– Ах, негодяи, ах, мерзавцы! – схватился за голову полицмейстер. – Едем, голубчик, сей же момент едем. Эй, люди, одеваться мне, живо! И пусть заложат карету!

– Не беспокойтесь, ваше превосходительство, у меня коляска, можем в ней поехать, – сказал Верёвкин.

– В своей коляске сами езжайте, – обиделся обер-полицмейстер. – Что же я с вами поеду, будто арестант какой…

*** 

Штабс-капитан Дудка изрядно поплутал по павловским дачам, прежде чем нашёл маленький деревянный домишко Иоганна Христофоровича Шлиппенбаха, – полунемца, полушведа, осевшего в России. Шлиппенбах копался в садике, где с необыкновенной аккуратностью были устроены цветники, дорожки и даже две крошечные беседки, имевшие надписи на немецком языке о приятности тихих радостей на свежем воздухе.

– Ваше благородие! – крикнул от калитки Дудка. – Я к вам!

– Чем могу служить? – Шлиппенбах выпрямился и взглянул на него.

– Не узнаете? А мы с вами встречались, когда вы заседали в Комиссии по выработке нового устава гарнизонных войск.

– Да, да, да, – расплылся в улыбке Иоганн Христофорович. – Я вас помнить. Вы…

– Штабс-капитан Дудка. Помните, стало быть, как мы отмечали окончание работы?

– Ой-ой-ой, господин штабс-капитан, вы тогда очень… как это русское слово… шалить! – погрозил ему пальцем Шлиппенбах. – Вы большой… как это…  проказник.

– Всякое бывало, – согласился Дудка. – А я за вами, нам снова нужна ваша помощь.

– Ах, так! – Шлиппенбах снял кожаный передник и перчатки. – Чем могу вам приятно услужить?

– Как человек ученый, много знающий и в то же время состоявший на военной службе, хотя и в штабах, вы призваны ныне для наиважнейшего дела. Это я вам передаю слова графа Ростовцева, который заведует у нас отделом военно-учебных заведений, – улыбнулся Дудка и зашептал, оглядываясь по сторонам, будто сообщал великую тайну: –  Больше вам скажу, – сам великий князь Михаил Павлович, который является, как вам известно, шефом Кадетского корпуса, выразил свою живейшую заинтересованность в этом деле и повелел тотчас вызвать вас в Петербург.

– Боже мой! – воскликнул Иоганн Христофорович. – Амалия! Амалия! Моя дорогая, где ты? – позвал он по-немецки жену. – Принеси мне умыться и приготовь парадный сюртук и панталоны.

– Что же это за дело? – спросил он затем у Дудки.

– Мы готовимся отпраздновать двадцать пятую годовщину войны с Наполеоном, а между тем, – я опять передаю вам слова графа Ростовцева – в наших учебных заведениях молодое поколение изучает историю бог знает по каким книгам, в которых российская древность бывает представлена не то что в искаженном, но во вредном виде для воспитания молодёжи. Вам, господин Шлиппенбах, поручено исправить сии недочёты, то есть составить книгу по истории России, по которой можно будет обучать юношество. Эту же  книгу можно представить как специальное издание, посвященное войне 1812 года, –  скороговоркой выпалил Дудка.

– Мой Бог! – всплеснул руками Иоганн Христофорович. – Но как мне это успеть, даже если торопиться очень быстро? А мой русский язык, – он недостаточно хорош, чтобы писать книгу.

– Не беспокойтесь, граф Ростовцев всё предусмотрел. Для обработки текста к вам будет прикомандирован известнейший журналист Фаддей Булгарин, – ну, тот, который «Северную пчелу» выпускает. Не читали его книжонки? Нет?.. Я, признаться, и сам не читал, но одна моя знакомая дама от них без ума, особенно от «Приключений в двадцать девятом веке». Мерзавец, но талантливый, книги «на ура» расходятся, – покойный Пушкин очень ему завидовал… А я бы этого Фаддея вздёрнул, ей-богу, – он, подлец, воевал против нас в «Русском легионе» Наполеона, – Дудка крякнул и подкрутил ус. – Начальство, однако, его ценит, перо у него бойкое, – так что лучшего соавтора вам не сыскать.

– Но отчего выбор пал на моя персона? – недоумевал Иоганн Христофорович. – Разве в России мало есть умных профессоров?

– Профессора – люди штатские, господин Шлиппенбах. Чёрт его знает, что от них ожидать! А вы человек, как-никак, военный. К тому же, состоите в родстве с графом Карлом Робертовичем Нессельроде, нашим вице-канцлером, которому государь безгранично доверяет.

– О, в очень дальнем родстве! – возразил Иоганн Христофорович.

– Мне бы такое «очень дальнее родство», так я не мотался бы по всей России, – пробурчал Дудка.

– Что?

– Нет, ничего… Будьте любезны поспешать, господин Шлиппенбах, – нас ждут.

 

Часть 2. Петербургские недоразумения

 

– Напрасно говорят, что Санкт-Петербург – самый европейский, сам нерусский из всех городов России. Нет, этот город во всей силе и полноте выражает русский характер! Какому другому народу пришло бы в голову строить новую столицу государства на болотах, в зыбкой низине, затопляемой постоянными наводнениями? – болтал штабс-капитан Дудка, подъезжая с Шлиппенбахом к Петербургу. – Нужен был выход к Балтийскому морю, скажете вы? Но в таком случае следовало выстроить здесь крепость, – а зачем строить город?

Ученые мужи от истории связывают этот подвиг с именем Петра Великого, согнавшего  сюда мужиков, которые под страхом жесточайшего наказания воздвигли на топкой грязи Петербург. Но, помилуйте, можно ли силой удержать сотни тысяч людей в таком диком, пустынном месте? Не приставишь же к каждому из них солдата с ружьём, который, кстати, тоже не прочь дать тягу из этого проклятого края?

Нет, сударь мой, возведение Санкт-Петербурга нашло живой отклик в русском сердце! Эка невидаль, построить город на равнине, на твёрдой земле, в хорошем климате – что тут такого, не так ли строят другие народы? Русскому человеку это скучно, русский человек любит такие планы, от которых захватывает дух, а ум отказывается верить в их осуществление. Потому-то затея Петра нашла понимание у мужиков; по пояс в ледяной воде они вбивали сваи в болотистое дно, а про себя, верно, думали: «Ну, мы им покажем кузькину мать! Ан, будет здесь город!»

Двести тысяч мужиков полегло при строительстве Петербурга, – и то, что другие народы сочли бы за ужасную глупость или преступление, у нас стало подвигом.

– Что такое «кузькина мать»? – спросил Шлиппенбах. – Я немного знаю русские ругательства», но «кузькина мать» мне не известна.

– «Кузькина мать» – это мать Кузьмы, сокращённо Кузьки. Никто у нас не знает, что это был за человек, в какой местности он жил, крестьянин он был или мещанин, но мать его запомнили на вечные времена, – сказал Дудка. – Ну, как бы вам понятнее объяснить…  Вот, у вас на Западе есть драконы, колдуны, ведьмы, злые гномы, а у нас в России, «кузькина мать». Её показывают лишь в крайних случаях, и тому, кто её увидел, не поздоровится.

– Я, кажется, понял, но мне не понятно, почему в России так часто и нехорошо вспоминают свою мать, – недоумевал Шлиппенбах. – У нас о матери говорят с уважением и любовью, а у вас её очень дурно называют.

– Право, не знаю, – пожал плечами Дудка. – Вот, к примеру, когда я служил в полку, был у нас подпоручик Синяков, ужасный забияка, бретёр. Больше всего от него доставалось тем, кто сделал ему добро: упаси господи, оказать ему какую-нибудь услугу или просто выказать сочувствие! Он этого не прощал, затаивал злобу и обязательно находил случай придраться и вызвать на дуэль.

Мне думается, что неверие в добро, ожесточённость и озлобленность сидят у нас в крови. Суровая ли мачеха-природа тому причиной, нелёгкая судьба России или тяжелая русская жизнь, – я не знаю, я не философ… Бывает, что и любимый ребёнок, в котором души не чают, вдруг со злостью кусает свою мать, – а что говорить о ребёнке, выросшем без ласки, униженном и забитом. Он начинает ненавидеть весь белый свет и издевается  над добрыми чувствами… Но в сторону философствование, – Дудка сделал жест, будто отмахиваясь от неприятного воспоминания, – вернёмся к Петербургу…  Мы построили здесь флот, – не удивляйтесь! – и в горловине узкого Финского залива создали его базу. Ваше европейское воображение не в силах представить себе, зачем нужны военные корабли, которые могут свободно плавать по морю лишь в мирное время, – а при объявлении войны противник тут же запирает их в порту? Отвечу: главное предназначение нашего флота – защищать Петербург до последней возможности. И флот защищал его: и при Петре, и при матушке-императрице Екатерине, – и впредь будет защищать столь же ревностно. Мы не только возвели столицу на болотах, не считаясь с потерями, – мы и дальше не будем считаться с потерей людей и денег, дабы сохранить её.

Это вам второе доказательство, что Петербург – чисто русский город. Есть и третье. Раньше, до Петра, здесь жили одни финские рыбаки, из числа самых отчаянных.  Знаете, как они называли это место? «Чертов берег»! По их поверьям, здесь водится нечистая сила и случаются необъяснимые страшные вещи. На «Чертовом берегу» долго жить нельзя, – это означает бросить вызов ведомым и неведомым силам природы.

Финны ютились в жалких лачугах, не желая строить лучших домов, ибо даже если не брать в расчёт нечистую силу, то холод, сырость и наводнения делают бессмысленной   постройку более совершенных жилищ. В самом деле, зачем строить хороший дом, если он простоит недолго, да и жить в нём опасно? Но нет, мы не такие, – мы понастроили здесь  великолепные дворцы, храмы, мосты, набережные, разбили широкие площади и понаставили на них прекрасные памятники. Теперь, воздвигнув на болотах, в сыром, холодном климате огромный пышный город, мы принуждены тратить колоссальные средства на поддержание его в порядке. Если завтра вдруг прекратится непрестанный ремонт Петербурга, продолжающийся, безо всяких шуток, непрерывно с момента основания города, наша столица в считанные годы исчезнет среди болот. Ваши немцы, дорогой господин Шлиппенбах, давным-давно оставили бы этот город, требующий столь безумных затрат, и нашли бы местечко получше, – но мы не таковы, мы продолжаем его строить и будем содержать далее.

Кажется я доказал вам, что Петербург – самый русский из всех русских городов? В нём видна русская душа.

– Господин штабс-капитан, мне удивительно слышать от вас эти слова, – сказал Шлиппенбах. – Вы русский офицер и должны любить ваш Фатерлянд, землю ваших отцов.

– Как русский офицер я готов отдать жизнь за Веру, Царя и Отечество, – ответил  Дудка, – но отчего же не поболтать о том, о сём? Русские дороги такие длинные, чего только в голову не взбредёт, пока доедешь… Но мы прибыли: вот уже виден Главный штаб…

– Стой! – закричал жандарм, преграждая им путь. – Езжайте в объезд, ваше благородие, никого не велено пускать.

– Но нам надо в Главный штаб, нас ждёт его превосходительство генерал Ростовцев.

– Не велено пускать, – повторил жандарм. – Никого не велено пускать, кроме как с разрешения его сиятельства графа Бенкендорфа или господина обер-полицмейстера Кокошкина. Весь центр города оцеплен и по Неве хода нет.

– А что случилось?

– Не могу знать. Вертайте назад, ваше благородие.

– Возможно, бунт? – с испугом спросил Шлиппенбах.

– Если бунт, стреляли бы, – возразил Дудка. – Тихих бунтов в России не бывает…  Ну, делать нечего, – поехали в кабак, что ли?

– Это нельзя, – запротестовал Шлиппенбах. – Мы обязаны быть у герра Ростовцева.

– Мало ли что. Не пускают, сами видите. Да и напрасно вы полагаете, что граф Ростовцев ждёт от нас точного исполнения приказа, – я не первый год служу, знаю. Был у нас майор, из ваших, из немцев, который в точности исполнял поручения начальства, – так его не любили не только что товарищи, но даже само начальство. Хоть убейте меня, но есть что-то подозрительное в человеке, который точно исполняет приказы в России! У нас так не принято, одно дело – обещать, а другое – выполнять; зачем это смешивать? Нет, господин Шлиппенбах, поехали-ка лучше в кабак, тем более что  у нас есть железное оправдание.

*** 

Следствие по делу о краже Медного всадника было начато полковником Верёвкиным и обер-полицмейстером Кокошкиным энергично, но без лишнего шума. Для начала были опрошены служители и члены Сената, здание которого находилось рядом. При входе в него дознавателей встретил поразительно толстый кот, лежавший перед дверью у лестницы. Сонно глядя на нежданных посетителей, он нипочем не хотел уходить; лишь когда на него грозно прикрикнули, кот лениво огрызнулся и удалился.

Служители и члены Сената были под стать этому объевшемуся коту, – такие же медлительные и сонные; сама атмосфера этого учреждения способствовала покою и ленивой беззаботности. Давно прошли романтические времена, когда сенаторы активно решали важнейшие государственные вопросы и осмеливались даже перечить царю, как это делал, например, неистовый князь Яков Долгорукий, генерал-пленепотенциар-кригс-комиссар при Петре Первом. «Царю правда – лучший слуга. Служить –  так не картавить; картавить – так не служить», – говорил князь Долгорукий и в своём необузданном рвении доходил до того, что рвал царские указы. Впрочем, и тогда Сенат проявлял беспечность в решении неотложных государственных дел, из которых при Петре Великом более 5 тысяч были не рассмотрены вовсе, а более 2-х тысяч отложены на неопределённый срок.

После бурной эпохи дворцовых переворотов Сенат окончательно превратился в тихую пристань для чиновников, имеющих заслуги перед властью и получивших сенатскую должность в качестве синекуры. Политические страсти были в корне чужды сему   учреждению: если и были здесь горячие головы, то после года-другого пребывания в Сенате они охлаждались, покорствуя общему духу размеренности и довольства.

Государь Николай Павлович относился к сенаторам с большой снисходительностью, чему причиной была важная услуга, которую они ему оказали. При вступлении Николая Павловича на престол в декабре 1825 года произошли известные беспорядки, могущие иметь роковые последствия для государя. Негодяи, преисполненные мятежного западного  духа, восхотели в день присяги Николаю Павловичу захватить Сенат и заставить его членов отказать государю в праве на престол, – более того, вынудить сенаторов принять Конституцию (документ несвойственный и вредный для России). Однако по прибытии на Сенатскую площадь – с большим, правда, опозданием, – мятежники обнаружили здание Сената совершенно пустым. Объяснялось это просто: по случаю воскресенья сенаторы решили собраться пораньше, быстро принять присягу новому царю и разойтись по домам, дабы не нарушать своих планов на воскресный отдых, – что и было исполнено ими. Таким образом, планы бунтовщиков были сразу же нарушены, и это обстоятельство оказало влияние на дальнейший ход событий. Мятежники так растерялись, что простояли на Сенатской площади до вечера, не предпринимая никаких действий и лишь убив зачем-то добродушного петербургского генерал-губернатора Милорадовича, героя войны 1812 года. Между тем, пойди они на Зимний дворец, находящийся в полуверсте от Сенатской площади, неизвестно, удалось бы Николаю Павловичу сохранить свободу и жизнь. Охрана дворца была столь малочисленной, что вряд ли она смогла бы защитить царя, – когда же подошло подкрепление, то выяснилось, что по чьей-то недопустимой халатности солдатам не выдали заряды для ружей, а когда подтянули артиллерию, не подвезли порох для пушек. Так что жизнь Николая Павловича действительно висела на волоске, – и если бы не сенаторы, которые с самого утра так сильно огорошили мятежников, что отняли у них волю к победе, исход сего рокового дня мог быть иным.

В благодарность государь многое прощал Сенату, и количество неразобранных дел всё увеличивалось. Николай Павлович давно перестал удивляться этому: вскоре после начала своего царствования он поинтересовался, сколько таких дел числится за министерством юстиции (кое должно было являть пример в аккуратности и быстроте прочим государственным учреждениям). Оказалось, что 2 миллиона 800 тысяч; через некоторое время государь снова спросил о количестве дел, ждущих своего рассмотрения – ему доложили, что теперь их стало 3 миллиона 300 тысяч. Николай Павлович махнул рукой и больше не интересовался этим вопросом.

Но всё же и его терпение однажды лопнуло: явившись в Сенат к десяти часам утра, Николай Павлович застал на месте лишь одного сенатора Дивова (да и тот, как выяснилось, заснул здесь с вечера, будучи в подпитии), – а больше никто не пришел. Государь велел Дивову передать сенаторам, что был у них с визитом, но никого не застал; не довольствуясь этим, Николай Павлович специальным указом обязал членов Сената являться на службу к шести часам утра ежедневно. Они страшно переполошились и слёзно молили государя отменить сей жестокий указ, ибо, по их словам, царское посещение Сената само по себе уже сделало полезную электризацию параличному. Николай Павлович смягчился, и жизнь Сената пошла по-прежнему, спокойно и неторопливо…

Понятно, что добиться от служащих этого заведения чего-либо путного обер-полицмейстеру Кокошкину и полковнику Верёвкину не удалось. «Не только пропажи Медного всадника – они бы не заметили, если бы само сенатское здание украли вместе с ними», – в сердцах проговорил Кокошкин.

*** 

Следующий этап следствия проходил на стройке Исаакиевского собора, позади похищенного памятника. Работами руководил француз Монферран; со времён Киевской Руси и Московского царства в русских обычаях было поручать важные строительные работы иностранцам. Впрочем, отечественные мастера быстро перенимали у них опыт и строили вовсе не плохо – однако случались и досадные недоразумения. Так, например, сооруженное русскими мастерами первое каменное здание Успенского собора в Московском Кремле, простояв полтораста лет, пришло в такую ветхость, что своды его обрушивались, а стены пришлось подпирать деревянными столбами. Это было странно, ибо подобные каменные строения в западных странах успешно стояли много веков, порой – от римлян. Но ещё большая странность случилась при воздвижении второго каменного Успенского собора на месте первого. Русские мастера Кривой и Мышка, приглашенные Иваном Третьем для осуществления этого проекта, рьяно взялись за дело и уже подвели было собор под крышу, но тут-то он и рухнул с ужасающим грохотом. Кривой и Мышка объяснили свою неудачу землетрясением, которое, де, произошло в Москве. Землетрясение такой страшной силы, что от него падают церкви, для Москвы событие столь редкое, что никогда до того и никогда после не случалось, – надо же было ему случиться именно при завершении работ по строительству Успенского собора! Но самое удивительное в этом землетрясении, что оно произошло точно под стройкой, а до соседних кремлёвских зданий толчки не дошли.

Помолившись усердно Богу и поблагодарив его за чудесное спасение столицы, Иван Третий не решился более обратиться к притягивающим к себе землетрясение русским строителям и вызвал мастеров из Италии. Они возвели новый Кремль с зубчатыми стенами и мощными башнями, которые оказались поразительно долговечными, а также построили главные кремлёвские храмы, ставшие гордостью России.

Особенно много иностранных построек появилось в российском государстве при Петре Великом и после него, – так что дворянские дома, гражданские здания и храмы стали точь-в-точь похожи на европейские. Впрочем, когда к власти пришёл Николай Павлович, любивший свой народ и ценивший его культуру, он повелел вернуться к старорусскому стилю. Выполняя волю царя, придворный архитектор, русский немец Константин Андреевич Тон изобрёл такой стиль и создал к годовщине войны 1812 года проект храма Христа Спасителя в Москве. Прежний проект, шведа Витберга, был признан слишком прозападным, а потому несостоятельным; к тому же, при Витберге исчезло более миллиона рублей, отпущенных на строительство, – что само по себе было бы не удивительным, если работы хотя бы сдвинулись с мёртвой точки. Честный швед не мог понять, как это произошло, зато подрядчики и члены строительного комитета довольно потирали руки.

В результате Витберг был отправлен в ссылку, а проект Тона утверждён. Его храм Христа Спасителя представлял собой выросшую до чудовищных размеров русскую сельскую церквушку с прибавлением изрядной доли византийской вычурности и восточной аляповатости. Академики от архитектуры пришли в ужас при виде этого проекта, но государю он понравился, – более того, Николай Павлович приказал Тону построить в таком же истинно русском стиле Большой Кремлёвский дворец Этот дворец должен был выразить в камне представление народа о том, каким должно быть обиталище царя.

Что касается храма Христа Спасителя, то государь сам выбрал место для него на берегу Москвы-реки, – для чего понадобилось снести почитаемый в народе Алексеевский женский монастырь. Игуменья этого монастыря, недовольная таким поворотом событий, прокляла это место и предрекла, что ничто не устоит на нём долго, но любовь царя к России превозмогла и это обстоятельство…

Однако, в то время как храм Христа Спасителя только собирались строить в Москве, Исаакиевский собор в Петербурге уже строили полным ходом. В России мало кто знал, чем прославился Исаакий Далматский, но Пётр Великий родился как раз в день его поминовения, – стало быть, главный храм Петербурга следовало посвятить именно Исаакию. На строительство были выделены миллионы рублей и здесь трудились тысячи человек.

– Воры, все воры! – повторял обер-полицмейстер Кокошкин, проходя вместе с Верёвкиным по строительной площадке. – Поверьте, уж я-то знаю наш народ, сам чистокровный русак. Русский мужик слаб на руку: чуть зазеваешься, обязательно что-нибудь унесёт! Им памятник умыкнуть – плёвое дело, они этого Медного всадника в один миг стащат и не поморщатся. Ну, ничего, я за них возьмусь, они у меня во всём признаются, будьте уверены!

Полковник Верёвкин остудил, однако, пыл полицмейстера:

– Прошу учесть, ваше превосходительство, что нам нужно не признание, а памятник. Государь ждёт его возвращения, а не признания каких-то там мужиков. Не следует также забывать, что его величество лично следит за строительством собора и весьма расположен к Августу Августовичу Монферрану. Государю было бы неприятно узнать, что сие строительство омрачено кражей, да ещё имеющей такой возмутительный характер.

– А я об этом и не подумал! – огорчился обер-полицмейстер. – Спасибо, батюшка, выручили, отвели беду… Нет, огорчать государя нельзя ни в коем случае… Но что же делать, а вдруг памятник спрятан где-нибудь здесь? Вон она какая громадина, эта стройка, – ну что стоит спрятать тут памятник?

– Вряд ли рабочие имеют отношение к краже, – возразил Верёвкин. – Что им делать с Медным всадником? Продать его целиком они не смогут, а пилить на части долго и хлопотно. Я полагаю, что мы можем найти на стройке свидетелей, но не воров.

– А я всё же произвёл бы обыск, – сказал Кокошкин. – Мало ли… Может, они стащили памятник просто так, из озорства.

– Это может быть, – согласился Верёвкин. – Пусть ваши полицейские произведут осмотр, а я пока со своими жандармами порасспрошу рабочих и подрядчиков. Во всяком случае, мы должны убедиться, что строители непричастны к краже, – а уж потом можно двигаться дальше.

***

Ресторация, которую штабс-капитан Дудка назвал «кабаком», действительно была кабаком, но в лучшем смысле этого слова. Кабаки в России, как известно, бывают двух типов: худшего, куда люди приходят напиться с горя, и лучшего, куда они идут в хорошем настроении. В худшем типе кабаков не имеют никакого значения обстановка, качество закусок и прочие эстетические условия: здесь главное – дешевая выпивка, которую можно заказывать в неограниченном количестве, – но в кабаке лучшего типа человек хочет не только выпить, но и вкусно покушать, а также приятно посидеть. Очевидно, что кабаков лучшего типа в России всегда было гораздо меньше, чем кабаков худшего типа, ибо жизнь большинства российских обывателей побуждала их к горькому пьянству, а не к приятному времяпровождению. Тем не менее, кабаки лучшего типа тоже существовали на русской земле, что внушало определённый положительный настрой людям, склонным к размышлениям о судьбах России.

Ресторация, в которую пришли Дудка и Шлиппенбах, славилась чистотой, уютом и вкусной кухней. Она занимала часть первого этажа в старом доме у Аничкова моста и на вывеске значилось «У моста» – это была одна из старейших рестораций Санкт-Петербурга, прошедшая путь от худшего типа кабака к лучшему. Когда-то, при Петре Великом, на топком берегу безымянного ручья-ерика, позже названного Фонтанкой, находилась диспозиция батальона подполковника Аничкова. День и ночь этот батальон расширял ерик, дабы превратить его в судоходный канал не хуже голландских, виденных Петром в Амстердаме и взятых им за образец для многочисленных речек, ручьёв и ручейков новой русской столицы, – а попутно батальон Аничкова строил для продления Невского проспекта мост через Фонтанку, который приходилось всё время удлинять по мере расширения ерика. Кабак, открытый возле дислокации сего воинского подразделения, помогал облегчить нелёгкий труд по строительству канала.

Похожим образом шли работы на других водных потоках Санкт-Петербурга, пока генерал-губернатор столицы, светлейший князь Александр Данилович Меншиков не прекратил на свой страх и риск эту затею царя. Не то чтобы Меншикову было жаль мужиков и солдат, гибнущих в холодной воде, но его одолевало беспокойство по поводу расходования средств из государственной казны. Светлейший князь пользовался ею почти как собственной и за долгие годы пребывания в царской милости сумел перетащить в свои подвалы едва ли не больше золота, чем оставалось в государстве, – однако беда была в том, что из казны тащил не он один. Каждый, кто имел доступ к казённым средствам, грел на них руки, и никакие, даже самые жестокие меры не могли остановить лихоимство. Царь Пётр вешал воров, четвертовал, клеймил раскалённым железом – всё впустую. Соблазн был так велик, что перед ним не способны были устоять не только люди, распоряжающиеся казёнными деньгами, но и суровые чиновники, поставленные надзирать за этими людьми, – равно как ещё более суровые чиновники, поставленные наблюдать за всеми чиновниками вообще.

Вот это и вызывало беспокойство князя Меншикова. Как человек неглупый он отлично понимал, что остановить воровство невозможно, но в таком случае рано или поздно казна оскудеет окончательно, – и что тогда с неё взять? Оставался единственный способ сохранить казённые деньги, чтобы можно было и впредь пользоваться ими в личных целях, – ограничить расход на государственные нужды. Потому-то Меншиков решился отказаться от расширения невских речек и ручейков; он боялся ослушаться грозного царя, но забота о деньгах всё же пересилила страх.

Давно канули в Лету и «ближний царёв друг» Александр Данилович Меншиков, и упорный подполковник Аничков, и непреклонный царь Пётр, чей памятник был теперь так внезапно и нагло украден, – а ресторация возле Аничкова моста по-прежнему находилась на своём месте. Как уже было сказано, из кабака худшего типа ресторация со временем превратилась в кабак лучшего типа, куда охотно ходили петербургские офицеры. Здесь подавали водку кристальной чистоты и настоящее французское шампанское, а из еды предпочтение оказывалось русским блюдам, которые отличались отменным вкусом.

***

Дудка заказал из холодных закусок – белужью икру, осетрину и заливного судака; из горячих – грибы в сметане и подовые пироги с луком и яйцами. Из супов он выбрал солянку, а к ней кулебяку с телятиной; на жаркое – баранью ногу с гречневой кашей. Очень хорош был в «Аничковом» запечённый гусь, откормленный орехами, а также рубец с копчёной грудинкой, равно как и говяжий холодец с солёными огурчиками, но Дудка, посмотрев на Шлиппенбаха, вздохнул и решил оставить их на потом, потому что надежда на немца была плохая. Шлиппенбах изумлённо вытаращил глаза, когда капитан заказывал обед, и пытался протестовать против двух графинов водки,  натуральной и на травах, – так что Дудка еле-еле убедил его.

Выпив по первой, они закусили белужьей икрой и повели неторопливый разговор.

– Водка под икру – это хороший русский способ! – восхищался Шлиппенбах. – Я оценил его лишь у вас, в России. У нас тоже пьют водку, но наша водка не сравнить с вашей водкой, а икру мы не едим, нет такой доброй традиции.

– У нас есть много такого, чего нет у вас, – согласился Дудка, ловко подцепив кусок осетрины и наливая по второй из запотевшего графина. – Россия – богатая страна.

– Но в ней много не понятно для меня. В вашей жизни большее число загадок, – да, очень большое число загадок, – сказал Иоганн Христофорович. – Взять сейчас: я не понял, почему меня звали, чтобы я писал книгу для молодых людей и для праздника. Вы пояснили мне, но я не понял до конца.

– Выбросьте из головы, – посоветовал Дудка, с большим удовольствием выпив свою рюмку. – Мало ли что начальству взберендится.

– Как вы сказали? Я не услышал, – переспросил Шлиппенбах.

– Я говорю, начальство у нас любит чудить… Ну, как бы вам объяснить попроще… Оно отдаёт приказы разумные и неразумные, понимаете? Скажем, ездил я недавно в губернский город N, и тамошний губернатор как раз перед тем издал два предписания: разумное и неразумное. Разумное предписание касалось предупреждения пожаров – в городе они случались постоянно, пожарный обоз не успевал прибыть вовремя. Вот губернатор и распорядился, чтобы обыватели сообщали о возгорании не менее чем за два часа до оного, не забывая указывать при этом характер пожара.

– О! – удивился Шлиппенбах. – Я опять не понял. Как это можно, – сообщать о пожаре за два часа до оного? Разве это можно знать?

– Однако число пожаров в городе существенно сократилось, – возразил Дудка. – Кому же охота нарушать губернаторское предписание? Себе дороже… Очень разумный приказ, что и говорить, – а вот про другой этого не скажешь. Тогда приближался Никола вешний, – для нас это один из великих праздников. В этот день в России грех не выпить, потому что святому Николаю питье угодно, и тот, кто выпивает на Николу, приближает себя к нему. И вот губернатор решил сдвинуть Николу вешнего на три дня вперёд по случаю приезда из Петербурга важного сановника, носившего имя Николай. Архиерей был человек  сговорчивый и не нашел ничего возразить против губернаторского намерения, – но, боже мой, какое волнение поднялось в народе! Если бы губернатор распорядился отмечать два вешних Николы вместо одного, если бы он, в конце концов, перенёс его на три дня ранее, всё обошлось бы. А тут, представьте себе, народ ждёт праздника, разговения, еды и водки, – а Николу переносят на целых три дня вперёд! Дело дошло до государя, он сильно осерчал и, говорят, начертал на донесении об этом: «Губернатор и архиерей  дураки, оставить праздник, как был».

– Это было так? Вы не сочинять? – спросил потрясённый Иоганн Христофорович. – Губернатор решил передвигать церковный праздник?

– Чистая правда, – подтвердил Дудка, для убедительности перекрестившись.

– Загадка, – прошептал Шлиппенбах.

– А? – не расслышал Дудка. – Ничего?.. Ну, по третьей? А вы не хотели два графина брать, – этих-то не хватит.

– Да, – сказал Иоганн Христофорович, – под русскую беседу надо много пить.

– Вот вы и начинаете потихоньку постигать Россию, – проговорил довольный Дудка. – Ваше здоровье, дорогой господин Шлиппенбах!.. Судачка уже пробовали? Хорош, да? А теперь грибочки отведайте, пока не остыли, и непременно с пирожком. Ну как, неплохо?.. Позвольте мне налить вам ещё рюмочку натуральной, а уж под супчик и под горячее будем пить водочку на травах.

– У себя на родине я никогда ни пил столь обильно, – сказал заметно захмелевший Шлиппенбах. – У нас во всём соблюдается размер и порядок.

– Понятное дело, где уж вам выпить, как следует, – сочувственно произнёс Дудка. – Вы привыкли загадывать наперёд: всё-то у вас выверено, всё рассчитано. Не понимаете вы настоящего течения жизни, – вам бы плыть по прямой, соизмеряя скорость движения с величиной потока и о каждом повороте зная заранее. Милой мой Иоганн Христофорович, разве это жизнь? Это её схема, – пусть искусная и тонкая, но схема. А жизнь в линии да расчёты не заключишь, – уйдёт, ей-богу, уйдёт, как вода меж пальцев! Мы же в России привыкли к бурному течению и крутым поворотам жизни, нам загадывать наперёд не приходится, – уж куда вынесет, туда и вынесет. Мы полагаемся на авось.

– Объясните мне, будьте любезны, что такое «авось»? – взмолился Шлиппенбах. – Я часто слышу в России «авось», но так и не сумел вникнуть.

– Охотно объясню, – согласился Дудка. – Вот только выпьем под кулебяку и под соляночку, – и объясню…

– Боюсь, мне достаточно, – попытался отказаться Шлиппенбах. – У меня кружится голова.

– Это потому что не допили. С каждой следующей рюмкой, – да под супчик, да под жаркое! – вам будет легче и легче. Ну-ка, где ваша рюмочка? Позвольте наполнить… За ваше здоровье, господин Шлиппенбах!

– Благодарю вас, – обреченно сказал Иоганн Христофорович и выпил вслед за капитаном.

– Знаю я ваши замашки, – усмехнулся Дудка, разрезав огромную кулебяку пополам и положив один кусок себе, а второй – Шлиппенбаху. – Сперва ломаетесь, – я, де, столько не выпью, я, де, столько не съем, – а потом приходится добавлять. Настрадаетесь, бедные, в своей Европе, так хоть в России душу отведёте… Но вы изволили интересоваться, что означает «авось»? Это понятие в чём-то сродни «кузькиной матери», только «кузькину мать» показывают, а на «авось» надеются, – и в том видна великая мудрость русского народа! Один древний мудрец всю жизнь размышлял, чтобы сказать: «Я знаю, что я ничего не знаю», – но если знания нас подводят, а будущее непредсказуемо и часто не зависит от нашей воли, то не лучше ли положится на судьбу? Наш русский мужик дошёл до этого своим умом: «авось» как раз и означает такое смирение перед судьбой и, в то же время, упование на милосердие Божие. Ну, не мудро ли это, скажите, Иоганн Христофорович?

– Но как же жить без заботы о будущем? Если вы сегодня не построите себе дом, то завтра вам не будет где жить, а если вы построите его плохо, то завтра он упадёт, – удивлённо возразил Шлиппенбах.

– Это по-вашему, по-немецки так выходит, а по-нашему, по-русски – лучше жить сегодня, чем ждать завтрашнего дня, который ещё наступит ли, бог весть. Так мы и живём, и как видите, ничего, не погибаем, – подмигнул Дудка и вновь наполнил рюмки. – Выпьем, драгоценный мой Иоганн Христофорович, за великую русскую идею, за наше русское «авось», – потому что счастлив именно тот, кто живёт днём сегодняшним, а не завтрашним… Кстати, по пути к вам, в Павловск, я помог княгине Милославской вылезти из-под её рыдвана, – ну, вы знаете, какие наши дороги, рыдван перевернулся, но княгиня  была намерена ехать дальше. «Как же вы поедете, ваше сиятельство?» – спрашиваю я. «Эх, милый мой, – отвечает она, – авось доеду как-нибудь! Я уж почти сто лет живу, пятерых царей пережила, – я знаю, что в России кроме как на авось надеется не на что. Сколько раз мы могли погибнуть, я и Россия, а вот, живы! Авось и дальше поживём».

– Загадочная страна, – заплетающимся языком пробормотал Шлиппенбах. – Так жить нельзя, но вы живете… Ах, как мне хочется на Родину!

– Выпьем за вашу Родину, – подхватил Дудка. – Эх, кабы соединить вашу немецкую рассудочность с нашей русской мудростью, вот славно бы вышло! Впрочем, тогда и России не стало бы… Ну что, допьём графинчик – и к девицам? Не спорьте, любезнейший Иоганн Христофорович, без этого никак невозможно, этим у нас и государь не брезгует… А один мой знакомый, тамбовский помещик, удумал, шельмец, «ловлю русалок»: соберёт, бывало, девок со своих деревень, нарядит их русалками, запустит в пруд и сетями вылавливает. Девки кричат, визжат, а не противятся барской затее; вроде бы даже довольны. Русские девки в душе язычницы: им нравится буйное веселье Вакха и Венеры, а трезвых да степенных мужиков они не жалуют – благо, что таких у нас по пальцам перечесть.

– Не есть возможно, не есть возможно! – горячо вскричал Шлиппенбах. – Моя супруга, моя Амалия…

– Да забудьте вы пока о ней, – прервал его Дудка. – Разве ей плохо будет, если вы немножко развлечётесь, встряхнётесь, молодость вспомните? Да она и не прознает про ваши шалости – вы же официально числитесь на государственной службе, по делу в Петербург призваны. Едем, Иоганн Христофорович! Я вам такую черноокую красавицу представлю – всю жизнь благодарить станете.

***

После опроса рабочих на стройке Исаакиевского собора следствие по делу о хищении Медного всадника зашло в тупик. Никто не видел, как памятник унесли с пьедестала, никто не был причастен к воровству, – а Медного всадника всё же не было на месте.

– Ах, боже мой, что мы доложим государю? – восклицал донельзя расстроенный обер-полицмейстер. – Что делать, что делать?

– Погодите вы отчаиваться, – утешал его Верёвкин, – следствие только началось.

– Но куда же он делся, чёрт его возьми?! – не унимался Кокошкин. – Послушайте, – вдруг сказал он, ударив себя в лоб, – а не ускакал ли он сам по себе, то есть своей волею?

Верёвкин с недоумением поглядел на обер-полицмейстера.

– Ведь покойный Пушкин описал, как Медный всадник скачет в ночи, – сказал Кокошкин. – А может быть, сие не аллегория, – может быть, Пушкин видел это и потому обозначил в своей поэме?

– Право не знаю, что вам ответить, – пожал плечами Верёвкин. – Впрочем, если бы Медный всадник по ночам разъезжал по улицам Санкт-Петербурга, жандармам об этом было бы известно.

– «Есть многое на свете, друг Горацио, что непонятно нашим мудрецам», – решил блеснуть учёностью обер-полицмейстер. – Господин полковник, сделайте для меня одолжение, прошу вас: тут неподалёку проживает ясновидящая, по имени Акулина, – так не съездить ли нам к ней?.. На всякий случай, как вы говорите…

– Пустая трата времени, – отрезал Верёвкин. – Ясновидящие состоят у нас на секретной службе. Можно просто вызвать вашу Акулину к нам, если хотите.

– Чего вызывать, когда она рядом?.. Поедем? Для очистки совести.

– Хорошо, едем, – нехотя согласился Верёвкин. – Только из уважения к вам, ваше превосходительство.

– Вот и славно! – обрадовался Кокошкин. – Вы не подумайте, она не ведьма, а вполне православная, верующая женщина. У неё полон дом икон, она в церковь ходит, молится и все посты соблюдает.

– Прекрасно, – кивнул Верёвкин. – Едем.

…Акулина относилась к тому распространённому в России типу православных христиан, что верили и в Бога, и в чёрта, и в осиновый чурбан. С одной стороны, она знала и почитала всех святых, не пропускала ни одного церковного праздника, чтила все положенные в православии обряды и установления, – а с другой стороны, занималась ворожбой, приворотом, гаданием, отводила сглазы и заговаривала болезни. В её доме стены были увешаны иконами снизу доверху, но тут же стояли предметы, необходимые для чародейства и колдовства. Людей, приходящих к Акулине, ничуть не смущало такое несоответствие, потому что оно было в порядке вещей в русской православной вере. Каждый из святых и мучеников наделялся в ней ответственностью за определённые события в жизни. Были святые, помогающие от зубной боли, были мученики, спасающие от хромоты, были божьи заступницы, оказывающие помощь при женских болезнях, были святые, преодолевающие мужскую слабость, – а ещё десятки святых были способны помочь в сердечных делах, в поиске пропавших вещей, в защите от конокрадов, в преумножении богатства, в покупке домашнего скота, в исцелении от икоты, в поиске кладов – и во многом другом, из чего состоит жизнь человека. Акулина, которая прекрасно разбиралась в обязанностях святых, продавала иконки с надписями, от чего какая помогает, – не забыв перекреститься и вознести молитву к Богу. Жившие на окраинах России, в глухих лесах и диких степях языческие народы молились в схожих обстоятельствах каменным и деревянным идолам, костям медведей и лошадей, бараньим кишкам и черепам козлов, – но православные христиане с презрением отвергали эти ложные обряды. Глупо было молить о помощи, обращаясь к простым камням, костям или дереву, – но если камню, кости или дереву придавался руками человека лик святого, молитва получала возвышенный и действенный характер.

…Нежданных гостей Акулина встретила настороженно, её взгляд цепко и остро вонзился в них; не найдя опасности, она спрятала глаза под опущенными ресницами и поклонилась вошедшим.

– Здравствуй, Акулина, – сказал Кокошкин, крестясь на большой образ Спаса в красном углу горницы. – У тебя никого нет? Хорошо. Дело, по которому мы пришли, следует хранить в глубочайшем секрете.

– На каждый роток не накинешь платок, – отвечала Акулина.

– Это ты брось, – строго осёк её полковник Верёвкин. – Говорят тебе – дело секретное, государственное. Какой ещё платок?

– Бог на небе, царь на земле, а тайна во мне, – пробормотала Акулина. – Царь правит, боярин ему помогает, а народ живёт и ухом не ведёт… А гостям мы рады, за стол сажаем, пирогами угощаем.

– Некогда нам за столом рассиживаться, – отмахнулся Кокошкин. – Вот разве что наливочкой своей попотчуешь, так не откажемся. Она славно наливки делает, – обернулся он к Верёвкину, – чёрт её знает, что она туда намешивает, но как выпьешь, тепло по каждой жилочке пробегает, в душе восторг и в сердце радость.

– Благодарю, я не буду, – сухо отказался Верёвкин.

– Напрасно, – сказал обер-полицмейстер, принимая от Акулины рюмку. – Ох, славно, экая благодать! Не удержусь от второй, – налей-ка мне, матушка!

– Вы за этим сюда приехали? – сердито шепнул ему Верёвкин.

– Одно другому не мешает, – возразил Кокошкин. – А приехали мы вот зачем, – выпив вторую рюмку, сказал он, – пропажа у нас, матушка, великая пропажа, так не поможешь ли сыскать?

– Тать крадёт в нощи, а мы ищи, – ответила Акулина. – Сидел молодец на коне в богатом седле, а пришла пора – ни коня, ни седла.

– Вот даёт! – восхитился Кокошкин. – Ей всё ведомо, а вы сомневались.

Полковник Верёвкин презрительно усмехнулся.

– Пока коня искали, молодца потеряли, – прибавила Акулина, – Надо молодца найти, свою голову спасти.

– Ты не рассуждай, а говори, что тебе известно, – прервал её Верёвкин. – Как ты смеешь лезть тут с рассуждениями!

– Господин полковник, прошу вас, – слегка тронул его за рукав обер-полицмейстер. –    Значит, украли молодца? – спросил он Акулину. – А сам он не мог того… Ускакать?

– Волк по лесу рыщет, добычу себе ищет… – ответила она.

Кокошкин  с недоумением посмотрел на неё:

– И что сие означает?

– …А богатырь скачет, – не тужит, не плачет, – продолжала Акулина.

– Ты можешь объяснить внятно? – сказал Кокошкин.

– Погуляет – вернётся, тут и пропажа найдётся, – отвечала Акулина.

– Да когда он вернётся-то? Вот дура-то, терпежу с тобой нет, – вспылил Кокошкин.

– Поехали отсюда, ваше превосходительство, – вы же видите, это бесполезно, – холодно улыбнулся Верёвкин.

Акулина взяла какой-то горшок с полки, бросила в него щепотку пахучего порошка и опустила свечу горящим концом вниз. Раздался негромкий хлопок, из горшка повалил густой дым, который в одну минуту окутал всю комнату.

– О боже! – закашлялся обер-полицмейстер. – А это ещё к чему?

– Господи Иисусе, прости грехи наши, дай зрение непреходящее, настоящее, – истово крестясь, заголосила Акулина. – Моя доля, а твоя воля; дай ответ, – а нет, так нет!

– Балаган, – процедил Верёвкин.

– Тише, прошу вас, – снова тронул его за рукав обер-полицмейстер. – Это она в нужное состояние входит, сейчас вещать начнёт.

Акулина замерла, напряглась, голову её повело набок, руки задрожали и по телу прошла крупная дрожь.

– Вижу большое на большом, – сквозь силу выдавила она, – а малое к нему не приближайся. Кто в силе, тот силу имеет, а кто не в силе, у того силы нет. Где много греха, там плата велика; большому греху – место наверху. Господи, прости, – неразумных отпусти!

Акулина вдруг пронзительно закричала, упала на пол и забилась в припадке, на её губах показалась пена. Выгнувшись несколько раз и продолжая вскрикивать, она замычала что-то невнятное.

– Недоставало нам с припадочной возиться, – сказал Верёвкин, брезгливо глядя на неё.

– Ничего, – Кокошкин налил себе третью рюмку, – скоро она очухается… Ваше здоровье!.. – он выпил и крякнул от души. – Ну-с, мы можем ехать. Ведь она нам умную мысль подала, господин полковник. Мы не там ищем, где следует: для того чтобы увезти памятник, надо иметь большие возможности – нужны кони, люди, повозки и прочее. К тому же, как его провезли незаметно? Кто-нибудь непременно увидел бы: мои полицейские, хоть они лодыри и пьяницы, но службу несут исправно, – уж Медного всадника не могли не заметить! Им надо было много дать на лапу, чтобы они закрыли глаза на такое безобразие, – значит, тот, кто увёз памятник, деньги имеет в достаточном количестве. А возможно, что он человек влиятельный и они его боятся, иначе кто-то из них обязательно проговорился бы, – мне ли не знать свою полицию!

– Вы теперь не думаете, что памятник ускакал сам собой? – с иронией спросил Верёвкин.

– До конца исключить это предположение пока нельзя. Но вы правы – если бы он проскакал по улицам, в городе поднялся бы большой переполох. Мы знали бы уже об этом, а так… – Кокошкин развёл руками. – Ну, что же мы стоим? Едем, господин полковник, дело не ждёт!

 

Часть 3. Высшие интересы

 

Иоганн Христофорович Шлиппенбах едва выжил после учинённой Дудкой попойки. В первый день он не мог подняться с постели, а перед его глазами мелькали жуткие сцены, в которых он, Иоганн Шлиппенбах, выделывал невероятные вещи в компании полуголых девиц. Он и сам был полуголый, а временами совсем голый, – тогда девицы поливали его шампанским, намазывали икрой и кушали прямо с его тела. Это было очень весело; штабс-капитан Дудка, к тому же, наигрывал марш на большом фарфоровом кувшине и в ритм стучал ногой по невесть откуда взявшемуся огромному медному тазу.

От этих воспоминаний Шлиппенбаху становилось плохо, но ещё хуже было, когда в похмельном бреду перед ним представала черноглазая девушка Мария, «Маша», чей взор был зовущим и сладким. Эта девушка увлекала бедного Иоганна Христофоровича прямо в ад, но падение в бездну было настолько приятным, что за него не жалко было пожертвовать спасением души. При мысли о Маше мороз пробегал по коже, и Иоганн Христофорович вздрагивал, шепча слова молитвы. Ах, если бы его жена Амалия узнала, что вытворял вчера её муж, она убежала бы без оглядки от своего развратного супруга и была бы права, ибо такому поведению нет оправдания – derart Benehmen nicht hat Freisprechung! «Мой Бог, что за страна, – порядочному человеку здесь не выжить!» – стонал Иоганн Христофорович.

Он категорически отказался от еды, а когда гостиничный слуга («коридорный») принёс рюмку водки для «опохмела», Шлиппенбаха едва не вывернуло наизнанку. Лишь прибегнув к испытанному русскому средству, – а именно «рассолу», жидкости, полученной от соленых огурцов, – он почувствовал себя немного лучше. Коридорный продолжал уговаривать Иоганна Христофоровича принять рюмочку «для восстановления души»  (о, великий Бог, пить водку для восстановления души – Schnaps für Geist!) – и, всё-таки, уговорил. Выпив, Иоганн Христофорович ожил и даже поел жирных щей, доставленных опытным в таких делах коридорным.

Угрызения совести и отвращение к самому себе странным образом покинули Иоганна Христофоровича и он принялся думать о своей поездке в Петербург. Минуло уже два дня, а его никто не хватился, – может быть, надобность в нём отпала и надо ехать домой?.. Вскоре, однако, курьер доставил Иоганну Христофоровичу конверт с приличной суммой в ассигнациях и припиской от графа Ростовцева. Граф благодарил господина Шлиппенбаха за согласие работать и просил прибыть завтра поутру к десяти часам в Главный штаб. Иоганн Христофорович так и не понял, за что получил деньги: в качестве аванса за будущую работу или в награду за приезд из Павловска в Петербург? Получить деньги за поездку в двадцать пять вёрст – такое предположение было бы абсурдным в Германии, но в России всё могло статься…

Ровно в десять часов он явился в Главный штаб. Иоганна Христофоровича отвели в просторную комнату с большим портретом императора Николая на стене, с книжными шкафами, двумя письменными столами, диваном, кушеткой и обеденным столом, украшенным красивой мозаикой. На этот стол поставили кофейник, молоко, сливки, сахар, свежие булочки, масло, печенье, пирожки, лососину, буженину, холодную телятину, большой графин с водкой и графинчик с карамельным ликером, –  после чего предложили закусить и выпить «покамест»; что, интересно, означает «покамест», подумал Иоганн Христофорович.

Ждать пришлось долго: часы пробили одиннадцать, двенадцать, час, два, – и только в третьем часу пополудни в комнату вошел улыбающийся граф Ростовцев, а вместе с ним господин приятной внешности с бакенбардами на пухлых щеках.

– А, вы уже здесь! Вот что значит немецкая пунктуальность! – воскликнул граф, подавая руку Шлиппенбаху. – Очень рад вас видеть. Позвольте представить нашего известного писателя и журналиста, острейшее перо России, – Фаддея Венедиктовича Булгарина.

– Очень рад, – сказал Иоганн Христофорович, здороваясь с Булгариным.

– Я счастлив, что судьба свела меня с вами, – ответил Фаддей Венедиктович. – Слухи о вашей учёности давно будоражат нашу северную столицу. Мы с нетерпением ждали вашего приезда.

– О, я не полагал, что есть знаменит, – с недоумением проговорил Шлиппенбах. – Мне казалось, меня мало знают в Петербурге.

– Помилуйте, Иоганн Христофорович, вас все знают! – вскричал Булгарин. – Когда я собирался сюда, мне жена прямо так и сказала: «Как я тебе завидую, что ты увидишь нашу знаменитость, нашего несравненного Иоганна Христофоровича Шлиппенбаха. Как бы я хотела посмотреть на него хотя бы одним глазком».

– Вот и отлично, что вы наконец познакомились, – произнёс довольный граф. – Надеюсь, вы станете приятелями и это поможет тому делу, ради которого я вас позвал. Господа, близится годовщина Бородинской баталии, знаменательного события в славной войне 1812 года, которую государь повелел именовать Отечественной. К этой дате приурочено множество различных начинаний, – между тем, мы не имеем научного произведения, в котором подвиг российского народа, объединившегося в священном порыве вокруг своего царя во имя спасения Отечества, получил бы должное описание; равно как и иные подвиги, коим несть числа в нашей истории, не получили до сих пор надлежащей огласки в книгах, потребных широкой читательской публике, но особенно – пригодных для воспитания юношества в духе патриотизма. Великий князь Михаил Павлович изъявил крайнюю озабоченность этим обстоятельством и довёл своё мнение до государя, который полностью согласился с ним и повелел восполнить сей досадный пробел.

Господа, вы должны сделать это! Ваши глубокие познания, Иоганн Христофорович, и ваше талантливое перо, Фаддей Венедиктович, обязаны сотворить шедевр исторической мысли, однако же облечённый в простую, доступную для обучения  юношества форму. Сам государь, – граф указал на портрет на стене, – придаёт этому важное значение. В наш век легкомыслия и вольнодумства необходимо с детских лет прививать подрастающему поколению уважение к Отечеству, к нашим традициям, и, само собой, к нашему государю, который является их верховным хранителем.

Господа, я убеждён, что вы оправдаете доверие его величества. Я верю в вас, господа, – граф пристально посмотрел на вытянувшихся перед ним Шлиппенбаха и Булгарина. – Засим, я вас оставляю. В самое ближайшее время вы получите подробный план вашей работы. Трудитесь, вам никто не будет мешать, – напротив, вам окажут всю необходимую помощь.

Он коротко поклонился и вышел.

– Да, попали мы с вами, как куры в ощип, – протянул Булгарин, едва за графом закрылась дверь. – Одно хорошо – платят прилично. Вы уже получили жалование?

– Так есть, – кивнул Иоганн Христофорович.

– Сколько?

– Это не тема для разговора.

– Экий вы скрытный!.. Однако дело нам предстоит тяжелое: история-то российская ведь и так, и эдак может быть истолкована, а нам нужно попасть в копеечку. Вот господин Кукольник сочинил пьесу про 1812 год «Рука Всевышнего Отечество спасла». Была поставлена на сцене Александринки в бенефис известного актёра  Каратыгина и одобрена государем-императором. Кукольнику слава, почёт и деньги, – вот как бы и нам таким образом книгу сочинить.

– Я привык иметь опору на истину, – сказал Иоганн Христофорович.

– Эх, господин Шлиппенбах, истин много, и не все годятся для того, чтобы из них сапоги сшить, – вздохнул Булгарин. – О, я смотрю у вас тут водочка и закуски! Вы позволите?.. А то когда ещё обед принесут…

***

Решив искать следы кражи Медного всадника в высших кругах петербургского общества, Кокошкин и Верёвкин оказались в затруднительном положении. С простонародьем было просто: подозреваемому можно было пригрозить поркой и тюрьмой, накричать на него, побить, в конце концов, – но как быть с человеком, занимавшим видное положение в обществе? Такие способы здесь явно не годились: иные из тех, кого можно было заподозрить в краже, сами, пожалуй, накричали бы на обер-полицмейстера и полковника, разве что не побили бы, да и то…

Как быть, если подозреваемый имеет влияние и власть, – как с ним обходиться?.. И тут Верёвкину пришла в голову отличная идея: «А не поехать ли нам к Клеопатре Петровне?» – сказал он. «Голова», – с уважением глядя на него, подумал Кокошкин и тут же согласился.

Клеопатра Петровна Клейнмихель, жена государева любимца, не зря носила имя египетской царицы, – она заправляла многими делами в России не только ничуть не хуже, чем её великая тезка в своё время в Египте, но, без сомнения, даже лучше. Клеопатру Египетскую сгубили женская слабость к любви и невнимание к делам государства, а Клеопатра Петровна Клейнмихель была настоящим государственным деятелем. Все знали, например, что её муж не берёт взятки, и это было большой редкостью, – в России было только четыре высших чиновника, не принимавших подношений: во-первых, губернатор Писарев, совершенно охладевший к жизни и, к тому же, самый богатый из всех губернаторов; во-вторых, Муравьев, входивший когда-то в мятежное общество, которое подняло мятеж при восхождении государя на престол, прощенный Николаем Павловичем и зарёкшийся с тех пор как-либо нарушать закон; в-третьих, Радищев, сын небезызвестного сочинителя и вольнодумца, воспитанный в духе идеализма.

Четвёртым был Пётр Андреевич Клейнмихель, который по роду своей деятельности имел отношение к большим деньгам, но даже не знал, как выглядят денежные знаки. Вокруг Петра Андреевича кормились сотни людей, его состояние тоже неуклонно росло, – однако он не представлял, каким образом богатели все эти люди и он сам. Зато его жена хорошо понимала, как действует существующая в России система, и прекрасно разбиралась в её особенностях. На Западе государство со времен Перикла и Катона держалось на законе; находились, разумеется, нарушители, но это исключение лишь подтверждало общее правило. Для России законы были гибелью – непредсказуемое течение русской жизни не поддавалось законной регламентации. Когда князья, цари или императоры пытались заключить эту громадную реку со всеми её подводными потоками и неожиданными устремлениями в гранитные берега законов, она рушила и сносила ограждения.

Каждый русский человек понимал, что не нарушив ни одного закона, в России прожить нельзя, поэтому когда к власти приходил правитель, требовавший неукоснительного соблюдения законов, во всех слоях народа слышались стоны и мольбы об избавлении. Некоторые из правителей оставались, однако, глухи к этим мольбам и, пытаясь заставить русских людей исполнять законы, прибегали к двум испытанным методам: во-первых, создавали новые законы, призванные дополнить и расширить старые, а во-вторых, назначали новых исполнителей и контролёров, которые должны были следить за прежними исполнителями и контролёрами. Беда, если новыми исполнителями становились выходцы с Запада, – они всерьёз полагали, что Россия должна жить по законам, и причиняли страшный вред стране. Но по счастью, в большинстве случаев на место старых русских контролёров приходили пусть и новые, однако тоже русские контролёры. Впитав с молоком матери убеждение в том, что в России по закону жить невозможно, подкрепив это убеждение собственным жизненным опытом и будучи по характеру людьми вовсе не злыми, русские контролёры легко допускали нарушения законов, но, конечно, не без выгоды для себя. Такие отношения всех устраивали, – ведь если бы контролёры не брали мзду, то есть всегда и во всём требовали исполнения законов, жизнь в России прекратилась бы.

Клеопатра Петровна прекрасно понимала это: она знала, сколько с кого и по какому случаю взять, чтобы дело не застопорилось. Оставаясь в полном неведении относительно скрытых пружин своего успеха, Петр Андреевич Клейнмихель приписывал эту заслугу исключительно себе и говорил об усердии, которое всё превозмогает; государь также был доволен Петром Андреевичем и ставил его за образец для прочих чиновников.

Правда, была ещё одна причина его расположения к Клейнмихелю: государь Николай Павлович был неравнодушен к женскому полу: пышные плечи и роскошная грудь, очаровательные глазки и кокетливо вздёрнутый носик вызывали у него волнение в сердце. Будучи примерным семьянином, Николай Павлович в то же время не видел ничего зазорного в ухаживании за дамами и даже в интимной близости с ними не усматривал большого греха. В свою очередь, особы, удостоенные его вниманием, также не видели греха в близости с царём, более того, отказ ему вызывал бы возмущение не только Николая Павловича, но и близких избранной им дамы: помимо того, что внимание государя уже само по себе возвышало её, отец, братья или муж этой дамы получали награды, продвижение по службе и прочие царские милости. Государь заботился и о своих внебрачных детях – многие из них удостаивались титулов и званий, получали состояние, а некоторые определялись на воспитание в семьи приближенных царских сановников. Клеопатра Петровна Клейнмихель как раз была известна в высшем свете как усыновительница незаконнорождённых отпрысков его императорского величества: в семье Клейнмихелей было семеро детей, что придавало дополнительный вес супругам в петербургском обществе.

…Клеопатра Петровна встретила Кокошкина и Верёвкина, будто давно их ждала.

– Мы с господином обер-полицмейстером приехала к вам, чтобы засвидетельствовать своё почтение и выразить… – начал было Верёвкин заготовлённую речь, целую ручку Клеопатре Петровне.

– Знаю, знаю, украли Медного всадника! Что за времена, что за нравы! – оборвала его Клеопатра Петровна, выдёргивая руку и наскоро подставляя её Кокошкину. – А всё Александр Пушкин с его пагубным влиянием: от Пушкина все беды России – и воровство, и пьянство, и разврат. Как его терпел государь, не понимаю, – Николай Павлович ангел, просто ангел! – но порядочные люди Пушкина не любили и не могли любить. Некоторые считали его возмутительные выходки остроумными, но, по-моему, он был груб и вульгарен – un ours mal léché!

– Однако же Пушкин мёртв и теперь… – решился возразить Кокошкин.

– Так что же, что мёртв! – не дала ему продолжить Клеопатра Петровна. – Сам под пулю подставился, смерти искал, мучимый угрызениями совести. Мне жаль Жоржа Дантеса, – какой приятный молодой человек, хорошо воспитанный, с учтивыми манерами! Лучшего друга семьи Пушкину было не найти, прекрасный был визави для его жены Натали. Пушкину следовало радоваться, что Дантес удостоил её своим вниманием: она хоть и красавица, но если говорить откровенно – appeler un chat un chat – у неё никогда не было ни ума, ни воображения. Да и то сказать, дед её был бабник и мот, отец – пьяница и безумец в буквальном смысле слова; мать – женщина низкого поведения и дурного обхождения. Натали если в чём и понимала, то лишь в деньгах: вы, конечно, помните, господин обер-полицмейстер, судебный процесс Гончаровых против арендатора их имения? Quand le foin manque, les chevaux se battent – когда сена не хватает, лошади дерутся. Натали показала мёртвую хватку, куда там нашим стряпчим! За каждую копеечку судилась, – и ведь отсудила всё что можно в свою пользу.

А заведёшь с ней разговор, скажем, о литературе – молчит и пленительно улыбается; о живописи – молчит и пленительно улыбается; о театре – молчит и пленительно улыбается; о музыке – молчит и пленительно улыбается. В конце концов, встанешь да уйдёшь от неё – сколько можно смотреть на эту улыбку Моны Лизы?.. Нечего сказать, отличная была пара для Пушкина: его в свете обезьяной звали за ужимки, – а она недвижная, как истукан!..

Жили они на подачки от государя: у Пушкина не было ничего, у неё – тоже. Брал он её бесприданницей, – потому за него и выдали, что о хорошей партии нечего было и мечтать. А чтобы соблюсти приличия, он дал в долг тёще одиннадцать тысяч рублей, заложив своё имение, – эти-то одиннадцать тысяч она ему и вручила якобы в качестве приданного. Но у Пушкина разве деньги надолго задержатся: как появятся, он их тут же в карты проигрывает, – заядлый был картёжник! А семья росла, детей Натали одного за другим рожала, – и если бы не помощь государя, впору ей было с детьми на паперть идти…

Надо ли после этого удивляться, что Пушкин бесился из-за пустяков. Начал Жорж Дантес за Натали ухаживать – так радуйся, она уже шестой год в браке... Жорж был такой милый, такой обаятельный, но Пушкин вспыхнул, как ракета, – что вы хотите, африканская кровь, ревнив, как Отелло. Вдобавок ему пасквиль подкинули, так наш пиит готов был всех убить. Жорж, благородный человек, женился на Екатерине, сестре Натали, чтобы утихомирить Пушкина, – не помогло! Государь имел беседу с этим необузданным человеком, убеждал его остепениться и вести правильную жизнь, – тоже не помогло. Грехи и тёмные страсти толкали Пушкина на преступление; un voleur de une maille non enfuit – вор от петли не убежит. Одержимый дьяволом он жаждал смерти, – своей ли, чужой ли, всё равно, – закономерный конец для него…

Натали сейчас в деревне: сбежала подальше от пересудов, даже со свёкром не повидалась, – ну, да у неё утешители найдутся! Слыхала я, что Пётр Ланской, друг и однополчанин Жоржа, весьма к ней расположен, впрочем, хуже, чем с Пушкиным, ей ни с кем не будет…

– Однако мы приехали… – попытался сказать Кокошкин.

– Да, Медный всадник! – подхватила она. – От Пушкина все беды, от Пушкина! Это он в своей поэме изобразил, как Медный всадник покинул своё место, – и вот вам, пожалуйста! Но что у нас в России творится, вы подумайте: памятник Петру Великому – и тот утащили! А недавно разворовали деньги, собранные на монумент, который хотели поставить на Куликовом поле. Триста восемьдесят тысяч рублей было собрано, ибо прошло уже более четырёхсот лет, а памятника в честь победы над Мамаем поставить не удосужились. По велению государя наш великий Брюллов придумал превосходный проект; отливки из чугуна были уже сделаны и перевезены в Тульскую губернию. Но тут выяснилось, что на памятник осталось лишь шестьдесят тысяч рублей, а куда девались еще триста двадцать тысяч, – неизвестно. В итоге, на Куликовом поле поставили простой чугунный столб, а от брюлловского проекта пришлось отказаться – une histoire voici pareille.

– Я помню эту историю, многие тогда ходили под подозрением – сказал Кокошкин, вильнув глазами.

– Мы приехали к вам, Клеопатра Петровна, за помощью, – вступил в разговор Верёвкин. – Кто, как не вы, знает людей высшего света со всеми их слабостями. Дело в том, что следы кражи ведут, увы, в верхний слой общества; мы в этом принуждены были убедиться. Так не поможете ли вы нам определить, уважаемая Клеопатра Петровна, к кому нам следует направиться?

– Я могла бы сразу назвать вам имя того, кого можно заподозрить в этом… э-э-э… проступке, – ответила она, – но прежде вам надо явиться к государю, дабы испросить его соизволения на действия в отношении высокопоставленных лиц.

– Видите ли, Клеопатра Петровна, нам было бы не желательно пойти к государю сейчас, когда результаты следствия ещё не определены, – сказал Верёвкин.

– Я понимаю вас, полковник, – кивнула Клеопатра Петровна. – Вы правы, незачем расстраивать государя; у него железная воля, но чувствительное сердце. Давайте поступим так: я попрошу мужа, чтобы он испросил требуемое разрешение, а после сообщу вам.

– А можем мы лично повидать его высокопревосходительство? – спросил Верёвкин.

– Нет, нет, нет! – затрясла головой Клеопатра Петровна. – Пётр Андреевич отдыхает, его нельзя тревожить; он так устает – у него много важных дел. Я передам ему вашу просьбу и уверена, что он её исполнит.

– Вы воплощение доброты, мадам, – поцеловал ей руку Верёвкин.

– Простите нас за беспокойство, – в свою очередь приложился к её руке Кокошкин.

– Ах, судари мои, я привыкла жертвовать собою для России! Tel ma règle! – воскликнула Клеопатра Петровна, прощаясь с ними.

***

Как предупреждал Шлиппенбаха штабс-капитан Дудка, приказ о срочном выполнении важного правительственного задания вовсе не означал, что с выполнением этого задания надлежало спешить. Прежде всего, Шлиппенбаху и Булгарину следовало получить утверждённый графом Ростовцевым план работы, но этот план они до сих пор не увидели. Зато они получали в Главном штабе полное продовольственное обеспечение, включая горячительные напитки, – и решительно ничего не делали. Иоганн Христофорович беспокоился на этот счёт, но Булгарин, обрусевший литовский поляк, воспринимал происходящее с философской беспечностью. Русские сломя голову несутся вскачь, но запрягают очень медленно, говорил он Шлиппенбаху. Вспомните генерал-фельдмаршала князя Кутузова: приняв армию в 1812 году, он не спешил сразиться с Наполеоном, тянул время и отступал в глубь страны. Наполеона изводила эта тактика (поверьте мне, я был в рядах французов, прибавлял Булгарин), он рвался в бой и проклинал медлительность Кутузова. Наконец армии сошлись у Бородина, – и что же? Кутузов, начав сражение в первый день, на второй ни с того, ни с сего ушёл с поля битвы, а затем покинул Москву, даже не попытавшись её защитить. Встав в шестидесяти верстах от города, он почти два месяца ничего не предпринимал, не вёл военных действий, но и не заключал мира.

Как можно иметь дело с человеком, который ничего не делает? – спрашивал Булгарин. Наполеон никогда ещё не сталкивался с подобной тактикой, – впрочем, в России он тоже никогда до этого не бывал.

К тому же, русские крестьяне, поощряемые российским правительством, нападали на французов, грабили и убивали их, В конце концов, в эту трагикомедию вмешался русский мороз, который окончательно истощил терпение Наполеона и вынудил его покинуть Россию. Кутузов сделался спасителем Отечества, но истинным героем по праву следовало бы признать русскую медлительность.

Иоганн Христофорович морщился от рассуждений Булгарина. Угнетаемый бездействием, дармовым жалованием и обильной кормёжкой Иоганн Христофорович чувствовал сильное физическое недомогание и хотел скорее приняться за дело. Но этот день, как и предыдущий, прошёл впустую; в шестом часу пополудни, убедившись, что сегодня уже никто не принесёт необходимого для работы плана, Иоганн Христофорович отправился к себе в гостиницу. Булгарин предлагал ему весело провести где-нибудь вечер, он наотрез отказался; но поскольку человеку не дано предугадать свою судьбу, Шлиппенбах до гостиницы всё-таки не доехал: по дороге его перехватил штабс-капитан Дудка.

– Ба-а-а, Иоганн Христофорович! – закричал Дудка, остановив извозчицкую пролётку, на которой ехал Шлиппенбах. – Ваша служба на сегодня закончена? Вот и славно, – кончил дело, гуляй смело!

– Я не знаю, где есть моё дело, – мрачно проговорил Шлиппенбах.

– Ну, Иоганн Христофорович, – за что вам деньги платят, то и есть ваше дело, – беспечно возразил Дудка. – Если ничего не делаете, но за это платят, считайте, что всё равно делом заняты. Знаете, как в том старом анекдоте про известного оперного певца. Едет он из театра, а возница его спрашивает: «Чем, мол, барин, занимаешься?» «Пою», – отвечает артист. «Да это мы все поём, особливо когда выпьем. Я спрашиваю, занимаешься чем?»

При этих словах Дудки извозчик залился смехом:

– Это точно, это уж в самую точку попали, господин офицер! Это мы все поём, когда выпьем. У меня сват со сватьей как затянут, выпимши, «кум к куме судака тащит» – куды там! У нас пожарная часть на другой стороне квартала, так и там слыхать, – дозорный на вышке так и подпрыгнет, как они свою «куму» грянут.

– Видите? – сказал довольный Дудка. – А не поехать ли нам к Маше? Не забыли свою черноокую красавицу?

– О, нет! – взмолился Шлиппенбах. – Невозможно. Я помню прошлый раз…

– И хорошо, что помните, – перебил его Дудка, – значит, есть что вспомнить. Давай, любезный, разворачивай к Аничковому трактиру, а далее покажу, – приказал он извозчику, усаживаясь на пролётку.

– Да нешто я не знаю, где девицы живут, – обиделся извозчик. – Эх, барин, кого я туды только не возил… А ну, Сивка, покажь прыть! – подстегнул он коня.

– Нет, нет! – слабо пытался сопротивляться Шлиппенбах.

– Полно, Иоганн Христофорович, ловите момент, – Дудка дружески похлопал его по плечу. – Вы же хотели понять русскую душу, а она отличнейшим образом открывается в весёлом доме.

…Маша пела под гитару русский романс. Половину слов Иоганн Христофорович не разобрал, но понял, что в романсе речь шла о роковых обстоятельствах, разлучивших два любящих сердца. В Германии много было печальных песен и стихов, но в русском романсе присутствовало что-то иное, бесконечно грустное и безысходное, от чего хотелось плакать или пить водку стаканами. Капитан Дудка, чутко уловивший настроение Иоганна Христофоровича, тут же наполнил большую рюмку, положил на тарелку солёный огурец, селёдку с луком и чёрный хлеб, – любимая русская закуска от императорского дворца до бедняцкой хижины, – и сочувственно вздохнул. Шлиппенбах тоже вздохнул и опрокинул рюмку в рот «по-молодецки», то есть одним махом, задержав дыхание, – затем понюхал хлеб, а уж после закусил.

– Прямо-таки на глазах становитесь настоящим русским человеком, – одобряюще сказал Дудка, а черноокая Маша мило улыбнулась Иоганну Христофоровичу.

– По-второй! – неожиданно для самого себя выпалил Шлиппенбах.

Дудка засмеялся, а Маша одарила Шлиппенбаха ещё одной лучистой улыбкой.

– Маша! Маша! – позвала её хозяйка заведения.

Маша поднялась и вышла.

– О, куда она ушла? – огорчился Шлиппенбах.

– Ничего, скоро вернётся, – утешил его Дудка. – Эх, любезнейший мой Иоганн Христофорович, – продолжал он, томно потягиваясь, – до чего же хорошо! Ответьте по совести, у вас в Германии есть такие душевные заведения?

– Дом, где женщина продаёт себя? – удивился Шлиппенбах. – Да, есть, конечно, без сомнения. Но у нас там женщина очень дорогая по деньгам, если она весьма красивой физиономии и тела. А если она не совсем красива или плоха, или пьёт много шнапс, она стоит недорого, но вызывает дурное чувство… как это… отвратущение.

– Отвращение, – поправил его Дудка.

– О, да, отвращение, – кивнул Шлиппенбах.

– А у нас, как видите, всё по-другому, – довольно произнёс Дудка. – Есть и у нас, само собой, хищницы, старающиеся вырвать у своих жертв последний клок мяса, есть опустившиеся особы, на коих без «отвратущения» взглянуть нельзя, однако большинство девиц, продающих себя за деньги, держатся достойно, а по натуре своей они добры, отзывчивы и благородны. Не округляйте глаза, Иоганн Христофорович, – именно добры, отзывчивы и благородны.

А почему так, знаете? Потому, что ваши немецкие девицы не имеют сотой доли той душевности, что есть в наших. Не понимаете?.. В русских девицах, как в благородных, так и в падших, – в русских женщинах вообще – есть необыкновенная заботливость о мужчине и преданность ему. Каким чёртом оно так получилось, не знаю, но наши русские женщины за самую малую толику внимания со стороны мужчины, за крошечную капельку его любви готовы идти с ним не то что на край света – в адский огонь без страха! Если даже русскую женщину обмануть, оскорбить, унизить наиподлейшим образом, бросить, наконец, – то и тогда она не перестает верить, любить и надеяться. Вера, надежда и любовь всегда пребывают в душе русской женщины, и оттого грязь к ней не липнет, но даже в самом гадком жизненном положении душа остается чистой. Я не хочу идеализировать наших женщин, – я не художник и не поэт, – поэтому скажу, что бывает с их стороны обман, подлость, бывают прочие неприятные художества, однако всё это внешнее, не от души.

Знавал я, скажем, двух девиц, Сонечку и Катеньку, чище которых свет не видал, – а были они продажными. Сонечка на панель пошла из-за отца-пьяницы, да чтобы не перечить злой мачехе, да чтобы накормить сводных братьев и сестёр, – а чиста была, как ангел, набожна и преисполнена любви к людям, даже к преступникам. Вслед за одним таким преступником, за убийцей, в Сибирь отправилась и была тем счастлива.

Катенька служила горничной в богатом доме: её соблазнил молодой барин и бросил с дитём. Со службы её выгнали, на работу не брали, она и пошла в весёлый дом. Однако же чистоту души тоже не запятнала, на низкие поступки была неспособна, к воровству питала отвращение. Кончила тем, что тоже в Сибирь пошла, несправедливо обвинённая, однако же воскресшая для новой жизни, для христианского служения.

Да, велика святость души русской женщины! Кто про это свойство знает, тому с нашими женщинами хорошо. Я, скажем, с ними прост и ласков, не обижаю их, – они и довольны. Цените и вы, дорогой Иоганн Христофорович, русскую женщину и можете быть уверены, что она вас не разочарует…

А вот и наша Маша пришла... Эй, хозяйка, подай шампанского! Пользуйтесь моментом, Иоганн Христофорович, отдыхайте и веселитесь; оно неплохо особенно на казённый счёт.

 

Часть 4. Государь

 

Император Николай Павлович был единственным законопослушным человеком в России, потому что он никогда не нарушал законы, – если было нужно, он просто менял их по своему желанию. Мало того, Николай Павлович был честным человеком, потому что никогда не лгал, не крал и не брал взяток. Имея многомиллионное состояние, сотни тысяч десятин земли и десятки тысяч крестьян, государь гордился тем, что его доходные дела были настолько честны, что нельзя было сыскать даже единой копейки, которая вызывала бы сомнение в путях приобретения её.

Останавливаясь в своих роскошных дворцах, Николай Павлович всегда занимал самую скромную комнату; в ней по его приказу ставили простую солдатскую кровать, покрытую соломенным тюфяком и застланную солдатским же одеялом, – на ней он и спал. Однажды во время его поездок по России государю отвели в некоем городе спальные апартаменты, украшенные позолотой, лепниной, картинами, а в них стояла громадная кровать из редкого африканского дерева, с высоченными матрацами и подушками, которые были обшиты лионским шёлком и набиты нежнейшим пухом гагары. Николай Павлович пришёл в ярость и повелел апартаменты разорить, кровать сжечь, пух пустить по ветру, а городничего посадить на гауптвахту, дабы отбить у прочих льстецов охоту сей показной роскошью сыскать дорогу к царскому сердцу.

Николай Павлович хорошо понимал, что царь в России остаётся царём даже в рубище и босиком; величие царского имени такое грозное, божественное, священное и трепетное, что не нуждается во внешнем оформлении. Если торжественные царские выходы обставлялись с пышным великолепием, то это делалось не для того чтобы подчеркнуть величие царской власти, как думали недалёкие иностранцы, но для умиления русской души. Русский царь мог быть жестоким, мстительным, злопамятным, он мог быть разорителем государства и погубителем своих подданных, но его любили, обожествляли, а порой причисляли к лику святых. Царю охотно прощали страшные злодеяния, если он вёл себя, как подобает настоящему царю, то есть в духе русских представлений о царской власти. Иностранцы действительно не способны были этого понять, но они жили заботой о своих узких интересах, в то время как русские люди жили заботой о возвышенном, небесном, и всё земное теряло в сравнении с этим какое-либо значение.

Николай Павлович был подлинным русским царём, хотя в жилах его и текла немецкая кровь. Он понимал чаяния своего народа, – отсюда в царствование Николая Павловича господствовали идеи о вселенской миссии России, о богоизбранности русской нации, об исключительной роли православия, подкреплённого самодержавием, и самодержавия, подкреплённого православием. Эти идеи находили доступное выражение в живописи, литературе, музыке и архитектуре. Последнему роду искусства государь придавал особое значение, предпочитая прочные, долговечные и видимые всеми архитектурные сооружения легковесным и преходящим творениям прочих искусств. Придворный архитектор Константин Андреевич Тон, чувствующий настроение Николая Павловича, быстро стал незаменимым человеком для государя. В преддверии больших празднеств в честь юбилейной годовщины Отечественной войны 1812 года Константин Андреевич чуть ли не каждый день бывал у царя.

– С чем пожаловал, Константин Андреевич? – спросил его государь, принимая в ранний час.

– Извольте посмотреть, ваше величество, – отвечал Тон, раскладывая на столе большие листы бумаги. – Проект Измайловской богадельни в Москве, как вы хотели.

– Отлично, – довольно произнёс Николай Павлович. – Поглядим, что у тебя получилось.

Он принялся смотреть чертежи, глубокомысленно поднимая брови и бормоча время от времени: «О, да! О!». Затем отложил их в сторону и сказал:

– А знаешь, Константин Андреевич, ты своими словами объясни, что задумал. Устал я от бумаг – всё бумаги, бумаги, мои глаза уже отказываются видеть их.

– Как прикажете, ваше величество, – отозвался Тон.

Он взялся за один из листов, развернул его и принялся пояснять.

– Под Москвой, в селе Измайлово при государе Алексее Михайловиче был построен храм Покрова Божьей Матери. Местоположение сего храма следует признать весьма удачным: он стоит на острове, окружённый двумя прудами и рекой. Вокруг простираются луга и леса, кои радуют глаз идиллическим пейзажем, а воздух этой местности полезен для здоровья. Трудно найти лучшее пребывание для приюта, предназначенного солдатам, которые пострадали за Отечество.

– Потому-то я избрал Измайлово для сей цели, то есть для обозначенного приюта, – кивнул Николай Павлович.

– Как всегда, вы проявили мудрость и знание всех сопутствующих обстоятельств, ваше величество, – поклонился Тон.

– Продолжай, Константин Андреевич.

– Памятуя, что Бог есть верховный спаситель и утешитель страждущих, я осмелюсь предложить вашему величеству пристроить приют для инвалидов непосредственно к храму Покрова Божьей Матери, в две линии, с одной и другой стороны. По высоте эти строения должны быть равными нижней части храма, не возвышаясь над его куполами, дабы не умалить значение купольных крестов.

– Очень хорошо.

– Для того чтобы пристроить эти здания к храму, придётся разрушить два его крыльца, – Тон вопросительно посмотрел на Николая Павловича.

– Это ничего, это мы можем допустить – ответил государь.

– А также стену древней усадьбы и ещё некоторые старинные строения, – продолжал Тон.

– Это ничего, – повторил Николай Павлович.

– Зато инвалиды, кои будут пользоваться уходом и призрением здесь, смогут по причине пристройки сих зданий непосредственно к храму получить лёгкий доступ к церковной службе, – особливо если в храмовых стенах пробить отверстия для сообщения с инвалидными домами.

– Прекрасно! – воскликнул Николай Павлович.

– В том видна будет забота и о тех инвалидах, которые лишёны движения в силу увечий, полученных в битвах за Отечество. Находясь на своих кроватях, они услышат церковную службу, звук от которой будет беспрепятственно разноситься по коридорам богадельни.

Николай Павлович заплакал; все знали, что несмотря на железную волю, он имел чувствительное сердце. Тон терпеливо ждал, когда  государь успокоится.

– Твой замысел носит в себе подлинно христианский дух: увечные солдаты лежат на своих койках, слушают церковные песнопения и возносят хвалу Богу, – сказал Николай Павлович, справившись с волнением. – Этот сюжет подходит для изображения на иконах. Светлая ты голова, Константин Андреевич.

– Благодарю, ваше величество, – снова поклонился Тон.

– А вот что мне пришло в голову, – сказал государь, сделав ударение на слове «мне». – Когда в честь победы над французами начнётся задуманный нами всенародный праздник на овеянном славой Бородинском поле, пусть солдаты-ветераны пройдут строем перед намеченными там быть памятниками. Это будет очень полезно для нашего молодого поколения, которое сможет лицезреть победную поступь отцов, и утешительно для самих ветеранов.

– Превосходно, ваше величество, – согласился Тон.

– Да, – кивнул Николай Павлович, будто наяву видя эту сцену, – очень полезно и очень утешительно… У тебя что-нибудь ещё есть на сегодня, Константин Андреевич?

– Большой Кремлёвский дворец, ваше величество, – сказал Тон, принимаясь за следующие листы. – Первые эскизы.

– Он должен отражать представление народа о том, каким надлежит быть обиталищу царя, – назидательно произнёс Николай Павлович.

– Я помню, ваше величество. Извольте посмотреть… Вот таким я мыслю сие сооружение.

– Бедные мои глаза, они совсем не имеют отдыха, – со вздохом проговорил Николай Павлович, вглядываясь в рисунок. – Что же… По-моему, замечательно! Строго, по-военному... Чем-то напоминает Преображенские казармы, но в царском величии… А это что? Завитушки? – он ткнул пальцем в эскиз.

– Точно так, ваше величество. Внешнее убранство выдержано в стиле старорусской манеры архитектуры.

– Так оно и следует, – твёрдо сказал государь. – Мы любим свой народ и его прошлое.

– Дворец будет возведён, я полагаю, возле Боровицких ворот: хорошее место, видное. Но придётся сломать немалое число кремлёвских построек, дошедших до нас от прошлых времен.

– Это ничего, это мы можем допустить, – рассеянно повторил Николай Павлович. – Работай, Константин Андреевич, дерзай для славы Бога и Отечества!

– И для вашей славы, государь, – прибавил Тон.

– Что я? Я лишь слуга Бога и России, – возразил Николай Павлович. – Ступай. Деньги под строительство тебе будут выделены.

– Ваше величество, – низко склонился перед ним Тон.

***

Всеми побывавшими в России или изучавшими её иностранцами единодушно было признано, что это богатейшая страна на свете. По количеству земель, по лесам, рекам, по запасам её недр, по неслыханным сокровищам, дарованным ей Богом, Россия превосходила любую державу мира. Но признано было также, что российский народ плохо пользуется данными ему богатствами, а потому пребывает в невообразимой бедности и может считаться одним из несчастнейших на Земле. В то же время нельзя было не заметить, что те, кому дана власть, живут в России хорошо, ни в чём не уступая самым богатым людям Запада и даже заставляя их завидовать себе.

Это дало основание иностранцам утверждать, что верхушка русского общества умна, а народ глуп и, к тому же, нечестен, так как постоянно стремится обмануть свою власть. На деле, умны были все: верхушка русского общества отлично понимала, что для хорошей жизни ей нужно, чтобы народ был беден, – а народ знал, что если он будет честно и открыто трудиться, то у него заберут последнее. Поэтому с давних пор в России шло состязание между властью и народом: власть думала, как бы отобрать у народа заработанное им, а он изыскивал способы не отдавать это.

Иной раз эта борьба принимала жестокие формы, когда народ восставал, а власть подавляла восстание, – но чаще она шла потаённо. В ходе неё поставленные государством люди стремились взять у народа заработанное им так, чтобы он не слишком раздражался, а лучше того, не мог сообразить, каким образом у него отняли заработанное. В царствование Николая Павловича признанным мастером таких операций считался министр финансов Егор Франциевич Канкрин. Он создал в России кредитные учреждения, главной целью которых была вовсе не выдача кредитов для увеличения всеобщего благосостояния, как это могло показаться из публично объявленной задачи, но сбор денег у населения для обращения их на нужды власти.

Сберегательный банк, выпестованный Канкриным, блестяще справлялся с этим нелёгким делом с помощью хитроумных процентов и комиссионных отчислений, – однако Егор Франциевич пошёл ещё дальше и провёл великолепную финансовую реформу. Бумажные рубли были объявлены несущественными: основой национальной финансовой системы стал серебряный рубль, но поскольку у населения на руках были в основном именно бумажные деньги, то оно начало от них лихорадочно избавляться. Правительство давало 1 серебряный рубль за 3 рубля 50 копеек бумажных рублей, однако продать их по такой цене было сложно ввиду того, что все хотели сбыть бумажные деньги. Тогда население стало продавать бумажные рубли по более низкой цене, а затем ещё по более низкой, так что спрос на них падал и падал. В результате устроители реформы скупали бумажные деньги значительно дешевле установленного курса, а продавали в казну по изначальной цене в 3 рубля 50 копеек. На этом были нажиты огромные капиталы; Егор Франциевич Канкрин тоже сделался богатым человеком и про него сочинили стишки:

 

То Канкрин! - Пришел с алтыном

Из далеких чуждых стран.

Стал России верным сыном,

Понабив себе карман.

 

Впрочем, этот пасквиль нисколько не волновал Егора Франциевича – в финансовой реформе участвовали столь высокопоставленные персоны, что беспокоиться ему было нечего. Сам государь получил от неё немалые средства и что очень важно – честным путём, без каких-либо сомнительных начинаний, которые Николай Павлович презирал и преследовал. Государь за глаза и в глаза называл Егора Франциевича «мой финансовый гений», даровал ему графский титул и принимал у себя запросто, почти как члена семьи.

…Обсудив с Тоном проекты новых строений, которые должны были подчеркнуть величие России и торжество православной идеи, Николай Павлович обратился к Канкрину за денежной поддержкой. Егор Франциевич, умевший предвидеть просьбы государя, уже ждал в приемном зале и тут же явился на царский зов.

– А, мой финансовый гений! – приветствовал его Николай Павлович. – Ну как наши дела, казна ещё не опустела?

– Напротив, ваше величество, она приобрела какую ни на есть округлую полноту, – ответил Канкрин, любивший вставить в свою речь исконно русские обороты.

– Финансовый гений, – повторил государь. – Барон Ротшильд не сравнится с нашим графом Канкрином.

– Душевно готов вас тепло отблагодарить, – поклонился Канкрин.

– А к тебе с нижайшей просьбой, – шутливо продолжал государь. – Не изволите ли заложить в бюджет некоторые дополнительные расходы, ваше сиятельство?

– Какие расходы пришли вам на ум, ваше величество?

– Решил я в ознаменование наиславнейшей годовщины войны 1812 года возвести в первопрестольной столице нашей Кремлевский дворец, который должен воплотить в камне представление русского народа о том, каким следует быть обиталищу царя, а также построить богадельню для солдат, получивших увечья в битвах за Отечество, – с чувством сказал Николай Павлович. – Так ты изволь, Егор Франциевич, произвести вместе с Тоном необходимые денежные расчеты, а после найди возможность изыскать средства для осуществления сих проектов.

– О, государь, я понимаю ваш загад, который обязан быть богат, – вновь блеснул Канкрин знанием русского фольклора. – Я полагаю, что средства мы найдем даже на самом дне глубокого моря.

– Однако не будет ли это накладно для казны? – спросил Николай Павлович с некоторым сомнением.

– Не держите в своей голове такой ничтожный пустяк, – сказал Канкрин. – Финансовая реформа, попутно сопровождаемая банковской, придаёт нам достаточно средств, чтобы не свистеть в кулак, как выражается наш мудрый русский народ. В той же упряжке скачет преобразование нашего уважаемого министра государственных имуществ Павла Дмитриевича Киселева касательно казённых крестьян… Дозвольте рубить правду-маменьку с плеча, ваше величество. Русский мужик богобоязнен, покладист и трудолюбив, но пока молния не сверкнёт, он не осенит себя крестом. Надежда на Божью милость превозмогает в нашем русском мужике стремление к хорошей работе.

– Ну, ну, ну! – погрозил пальцем Николай Павлович. – Не зарывайся. Я люблю свой народ и не дам говорить о нём дурно.

– Ваше величество, я тоже люблю его больше светлой жизни! – воскликнул Канкрин. – Я хочу лишь обозначить, что от обязательного труда на государство мужик имеет привычку лениться. Другое дело, если мы заменим этот труд, как предложил уважаемый Павел Дмитриевич, на денежные выплаты. От них мужику труднее будет бегать – назвался грибом, так полезай в корзину, то есть плати. Тут нечего кивать на соседа Якова, – сколько положено, столько и отдай звонкой монеты государству. Мы же, собрав деньги, можем распорядиться ими с великим толком. Не мужику же, окажи нам милость Господь, доверять контроль за доходами и расходами? Если дать распоряжение финансами мужику, то он, чего доброго, в кабаке всё оставит. Нет, деньгами должны распоряжаться те, у кого они имеются в большем количестве – у кого денег… как это… прорва. Прочим людям следует отдавать свои средства без хитрого лукавства.

– В этом я с тобой, пожалуй, согласен, – кивнул Николай Павлович. – Оттого я и поддержал начинание Киселёва… Так ты считаешь, что мои строительные проекты осуществимы в финансовом смысле?

– О да, государь! – убеждённо сказал Канкрин. – Не держите сомнения в душе, бросьте ненужную тревогу. Мы договоримся с Тоном мирком да ладком.

– Финансовый гений, – повторил Николай Павлович. – Как отрадно мне видеть, что я не един в своих заботах о России! Без ложной гордости скажу, что лучшие люди нашей державы составляют мою опору и поддержку, а если встречаются негодяи, которые злоумышляют против нас, то сам народ с презрением отвергает сих злодеев и проклинает их! Утешили вы меня сегодня – сперва Константин Андреевич, теперь ты. Иди же, Егор Франциевич, к нему и возьмись за исчисления. Чем скорее ты их произведёшь, тем лучше.

– Мы семь раз будет отмерять и один раз резать, но это произойдёт скоро, – поклонился царю Канкрин. – Вскоре я обрадую вас своим расчетом, как яичком в пасхальный день.

– Гений, гений! – воскликнул вослед ему Николай Павлович.

***

Третий визит был столь же приятен государю, как первые два. У отца Николая Павловича, покойного государя Павла Петровича, и у старшего брата, покойного государя Александра Павловича, ходил в любимцах Алексей Андреевич Аракчеев. Он был предан им без лести и, выполняя царскую волю, не щадил ни себя, ни других; он был подобен выпущенному из пушки ядру, которое в своём полёте сметает всё, что попадается навстречу. Николай Павлович ценил такие качества в чиновниках, однако полагал, что грубая сила более необходима в низших сферах государственной жизни, а в высших нужна некоторая деликатность.

Вращение высших сфер напоминало ему сложный механизм с множеством колесиков, шестерёнок, маховиков и пружинок. В кабинете Николая Павловича стояли большие английские часы, которые не только показывали точнейшее время, день недели, месяц, год, но и умели производить под музыку соразмерную перестановку заложенных в них аллегорических фигур. Что было бы, если бы в эти часы залез пусть преданный государю, но неумелый человек, да ещё вооруженный молотком и зубилом вместо тонкого часового инструмента?.. Нет, для работы с таким механизмом обязательно нужна была деликатность, не говоря уже об умении – оттого-то Николай Павлович больше прочих государственных мужей ценил Петра Андреевича Клейнмихеля.

Пётр Андреевич никогда не шумел, не горячился и не дрался; полученные задания он выполнял с отменным хладнокровием и даже с определённой рассеянностью. Она была замечена у него ещё в военной службе, но особенно проявилась на государственной. Он часто забывал имена людей, с которыми имел дело, а порой забывал и собственное имя. Взгляд Клейнмихеля вечно был обращен куда-то в сторону и ввысь; теряя нить разговора вскоре после начала беседы, Пётр Андреевич вздрагивал, когда его возвращали к текущей теме. Всё это нисколько не мешало ему образцово выполнять поручения государя, – напротив, способствовало их выполнению, ибо он шёл к намеченной цели, не замечая частностей. Как слепой ощупью находит дорогу, не видя ничего вокруг и обращая мало внимания на тех, кто находится рядом с ним, так Пётр Андреевич продвигался по обозначенному государем пути. Что же касается практических вопросов, здесь на помощь Петру Андреевичу приходила его жена Клеопатра Петровна, которую никак нельзя было упрекнуть в рассеянности и невнимательности к всевозможным жизненным обстоятельствам. Петру Андреевичу Клейнмихелю недаром предрекали великую карьеру, – он уже был особо ценим государем, а будущее предвещало ему прочное положение на самом верху государственной лестницы.

…Завидев Клейнмихеля, государь расплылся в улыбке.

– Заходи, Пётр Андреевич, жду тебя с нетерпением. Не хочу спрашивать, как идут твои дела – уверен, что хорошо.

Заслышав своё имя, Клейнмихель вздрогнул и посмотрел назад, будто ожидая, что там есть ещё кто-то, а потом удивлённо перевёл взгляд на государя.

– Пётр Андреевич, – сказал Николай Павлович, продолжая улыбаться, – я говорю, дела у тебя идут хорошо!

– Дела? – задумчиво переспросил Клейнмихель, рассматривая теперь верхний угол оконной портьеры. – Да, дела идут хорошо… Ваше величество.

– Скажу тебе по секрету, я сомневаюсь в графе Толле, нашем главноуправляющем путями сообщения, – доверительно сообщил государь. – Ты знаешь, как я перевернулся на дороге в Царское Село и сломал ногу; Толль позже дорогу починил, – но отчего позже, а не раньше? Ему не хватает твоего усердия, Пётр Андреевич, твоей быстроты и аккуратности… Пётр Андреевич, я думаю, что тебе надо будет взяться за все работы по дорогам, – а также по казённым зданиям. Думаю, никто лучше тебя не справится с их строительством и поддержанием в надлежащем порядке.

– Дороги… Казённые здания… – пробормотал Клейнмихель, по-прежнему глядя на портьеру. – Как прикажете, ваше величество.

– И прикажу! – весело проговорил Николай Павлович. – Ты слыхал, что на царскосельской железной дороге давеча приключилось? Инженер Герстнер захотел учинить очередную пробу по передвижению вагонов с помощью паровой машины. Поставили машину на рельсы, пустили пар, – а поезд не едет! Что такое? Герстнер машину проверил, – она из Англии куплена за большие деньги – никаких неисправностей не обнаружил. Запустили в другой раз, – снова не едет. В третий раз – опять то же самое… Народ волноваться начал; хорошо, что наш вездесущий Александр Христофорович Бенкендорф догадался своих жандармов повсюду расставить, – они волнение вмиг уняли… Но поезд не едет, – отчего, что за причина?.. Оказалось – представь себе! – что по чьему-то распоряжению покрасили рельсы, дабы они приняли праздничный вид. В результате, как мне объяснили сведущие люди, колеса цеплялись за краску и паровая машина не шла. Но куда Толль смотрел? Ему надлежит производить надзор над всеми дорогами – а грунтовые они или железные, казённые или акционерные, дело десятое. Нет, Пётр Андреевич, тебе надо браться за пути сообщения: иного походящего человека я не нахожу.

– Краска? – спросил Клейнмихель. – Да, краска… Если краской покрыть двадцать пять вёрст дороги – это много выйдет краски.

– Много, – кивнул государь. – А ведь у меня в планах строительство железной дороги между Петербургом и Москвой. Если и там вдруг рельсы захотят покрасить – это сколько же краски уйдёт на шестьсот вёрст?.. Тебе одному могу надзор доверить; больше некому, не взыщи.

– Как прикажете, ваше величество, – повторил Клейнмихель безо всякого выражения, упорно продолжая рассматривать портьеру.

– Как здоровье Клеопатры Петровны? – поинтересовался Николай Павлович.

Клейнмихель встрепенулся.

– Благодарю, ваше величество, она здорова.

Он мельком взглянул на государя и наморщил лоб, мучительно вспоминая что-то.

– У тебя просьба? Может быть, Клеопатра Петровна о чём-нибудь хотела попросить? – ласково спросил Николай Павлович.

– Да, Клеопатра Петровна! – с облегчением произнёс Клейнмихель. – Да, она просила…

Он вдруг замолчал.

– О чём же? – продолжал допытываться государь.

– Она просила о Медном всаднике, – выпалил Клейнмихель.

– О ком? О чём? – Николай Павлович был неприятно удивлён.

– Да, о Медном всаднике. О памятнике государю-императору Петру Первому. О том памятнике, что был поставлен на берегу реки Невы при государыне-императрице Екатерине Второй, – пояснил Клейнмихель.

– Я знаю, что такое Медный всадник! – нетерпеливо воскликнул государь. – Но в чём смысл просьбы твоей жены?

– Она сказала, что обер-полицмейстер Кокошкин и жандармский полковник Верёвкин ведут следствие о… – Клейнмихель запнулся и потёр переносицу. – Да, они ведут следствие…

– О краже Медного всадника, – закончил за него фразу государь. – Это вопиющее преступление, которое носит скандальный, я бы сказал даже – политический характер. Но чего хочет Клеопатра Петровна?

– Она имеет ходатайство…

– От кого?

– От полковника… Да, полковника…

– …Верёвкина. Как же, я его помню! Способный офицер, отличился на Кавказе.

– И обер-полицмейстера… Да, обер-полицмейстера…

– …Кокошкина. Он петербургский обер-полицмейстер, неужели ты забыл?.. О чём же они просят? И почему не обратились прямо ко мне?

–  Не могу знать.

– Не можешь знать, почему не обратились, или чего просят?

Клейнмихель задумался.

– Пётр Андреевич! – окликнул его Николай Павлович. – Скажи же, наконец, в чём дело?

Клейнмихель очнулся:

 – Они просят… Они просят, чтобы вы, государь, позволили им произвести дознание среди высокопоставленных лиц. Допросить по вашему приказу… Да, по приказу.

– Ах, так! – Николай Павлович нахмурился. – Значит, они считают, что к этому преступлению причастны высокопоставленные особы?

– Не могу знать.

– Ну, конечно, они так считают, если решили обратиться ко мне с этой просьбой. Кокошкин хороший полицмейстер, а полковник Верёвкин исключительно дисциплинированный офицер, – они не стали бы без достаточных оснований просить о проведении допросов высших лиц… Что же, я даю своё позволение, – решительно сказал Николай Павлович. – Для меня нет различия между моими подданными: все должны жить по закону. Но передай Верёвкину и Кокошкину, что если их подозрения окажутся ложными, я буду крайне недоволен подобным ходом следствия. Крайне недоволен! – подчеркнул он.

– Я передам.

Николай Павлович выдержал паузу и вдруг рассмеялся.

– Однако, бог с ним, с Медным всадником, – не иголка, отыщется! У меня к тебе тоже есть просьба, Пётр Андреевич.

– Слушаю, ваше величество, – Клейнмихель отвёл глаза от портьеры и посмотрел на государя.

– Видишь ли, в последний год у меня были романтические отношения с княжной Мещерской. Милая девушка, само очарование!.. И вот теперь она на сносях; я обязан позаботиться о её ребёнке. Ты понимаешь?

– Клеопатра Петровна очень любит детей, – сказал Клейнмихель.

– Прекрасно! Как говорит наш народ, где семеро детей прокормятся, там и восьмому найдётся миска каши. А я не забуду это дитя, можешь не сомневаться.

– Вы очень добры, ваше величество, – поклонился Клейнмихель.

– Я лишь исполняю свой христианский долг, – скромно произнёс Николай Павлович. – Теперь ступай, Пётр Андреевич, и поразмысли о своём новом назначении. Оно не заставит себя ждать.

 

Часть 5. Следствие продолжается

 

Если бы полковника Верёвкина спросили, любит ли он Россию, он не задумываясь ответил бы «да». Любовь к России была одним из обязательных и не подлежащих обсуждению условий его службы, – также как любовь к Богу и царю. А служба была для Верёвкина главным делом на свете, потому что только она позволила подняться ему до высот, на которых можно было почувствовать свою значимость.

Дед Верёвкина был всего лишь кашеваром, правда, при важном генерале; отец – отставной унтер, израненный в боях, – мыкался на разных мелких службишках. Таким образом, уже по своему происхождению Верёвкин ощущал собственную ничтожность, которая усугублялась отсутствием у него каких-либо талантов.

Ценой невероятных усилий отцу Верёвкина удалось записать его в показательную школу для солдатских детей, но в ней он не блистал способностями и числился середнячком. Его ждало распределение в один из пехотных полков, где через двадцать пять лет тяжелой службы он получил бы погоны младшего офицера, но тут ему подвернулся случай изменить свою судьбу. Время было неспокойное, в стране шло брожение умов, сомнению подвергались устои государства и существующий порядок. Государь Александр Павлович, затеявший при восшествии на престол большие преобразования в России, к концу своего царствования устал, разочаровался в жизни и впал в меланхолический мистицизм. Смутьяны подняли голову и стали готовиться к открытому выступлению, – правительству, как никогда, нужны были верные люди.

Верёвкин понял, что упускать такую возможность нельзя. В отличие от своих однокашников он не имел высоких порывов души и втайне посмеивался над глупым стремлением посвятить всего себя Отчизне. Скоро он убедился в своей правоте: мятеж, сопровождавший вступление на трон нового государя Николая Павловича, вихрем унёс многих бывших товарищей Верёвкина по школе, а другие, не замешанные в заговоре, но сочувствующие ему, надломились и сникли; были и такие, что спились.

Спиться от крушения идеалов и погибнуть – это хорошая русская смерть, но Верёвкина она не устраивала. Он собирался жить долго, в достатке и почёте, и ещё до мятежа приложил определённые усилия к достижению своей цели. Незадолго перед выпуском в школу приехал некий чиновник, который имел приватные беседы с начальствующим составом, а затем с некоторыми из воспитанников, в том числе с Верёвкиным. Результатом таинственного разговора стало внезапное исчезновение Верёвкина сразу после выпуска; никто не знал, где он был и что делал, но когда Николай Павлович учредил Жандармский корпус, Верёвкин вдруг обнаружился в его рядах, в офицерском чине и дворянском звании.

Завидовать, однако, пока было нечему: Верёвкин служил под началом взбалмошного, нервного и жадного до денег генерала, выдвинувшегося после подавления мятежа. К тому же, этот генерал страдал манией величия, – он требовал почти что царских почестей для себя и болезненно относился к чужим успехам. Несмотря на безусловную преданность государю, он имел много врагов, и всё закончилось тем, что его поймали на крупном мздоимстве. Государь разгневался и приказал было взять величавого генерала под стражу, но Верёвкин с изумительным проворством сумел повернуть дело так, что его начальник не пострадал. Это придало молодому офицеру вес в высших кругах общества, ибо там ценилась преданность нижестоящего лица по отношению к вышестоящему. Надо ли удивляться, что Верёвкин нисколько не пострадал, спасая своего генерала от законного возмездия, но, наоборот, шагнул вверх по служебной лестнице.

Однако для производства в старшие офицеры, да ещё в молодом возрасте, надо было особо отличиться и, разумеется, добиться покровительства влиятельных персон. Последнее не составило труда для Верёвкина – ему удалось где-то научиться умению располагать к себе людей. Не владея искусством красноречия, не отличаясь умом, не обладая приятной внешностью (в его лице было что-то крысиное), Верёвкин с помощью одному ему известных приёмов производил наилучшее впечатление на тех, с кем он был знаком. К этому следует прибавить, что его, как-никак, уже почитали за своего, – в итоге он сумел войти в доверие к самому Петру Андреевичу Клейнмихелю и особенно сошёлся с его женой Клеопатрой Петровной, с которой его объединяли кое-какие общие начинания на коммерческой почве.

Теперь оставалось заслужить благосклонность государя, – и снова Верёвкину повезло. Шеф корпуса жандармов Александр Христофорович Бенкендорф как раз искал способного человека для выполнения важного задания на Кавказе. Непокорные горские племена, не желавшие подчиняться русскому владычеству, вели там ожесточенную войну против императорской армии; Николай Павлович сказал Бенкендорфу, что неплохо было бы жандармам со своей стороны предпринять какие-нибудь действия для усмирения горцев. Александр Христофорович призадумался и принялся искать подходящего офицера, – тут-то ему порекомендовали Верёвкина.

Александр Христофорович знал его как одного из своих подчинённых, но обращал на Верёвкина мало внимания. Обладая властью над таким могущественным учреждением, которым являлся Жандармский корпус, Бенкендорф не злоупотреблял ею. Помня заветы государя, он охотно спасал заблудших и утешал страждущих, а в целом относился к своим обязанностям старательно, но бесстрастно, то есть мог спокойно отпустить человека, попавшего в жандармскую сеть, или так же спокойно отправить его на каторгу. Если Пётр Андреевич Клейнмихель был известен своей рассеянностью, то Александр Христофорович Бенкендорф – своим спокойствием. При этом оба они ходили в государевых любимцах, поскольку являлись олицетворением работающего без перебоев совершенного государственного механизма.

С подчинённым Александр Христофорович тоже был ровен и спокоен. Верёвкин из-за своей небольшой должности был безразличен ему, но если уж была дана рекомендация, Александр Христофорович с готовностью последовал ей. Он никогда не нарушал принятых правил.

Получив назначение, Верёвкин без колебаний отправился на Кавказ. Он не сомневался, что сможет выполнить поручение в наилучшем виде и тем самым подняться ещё выше по службе. По прибытии на место его постигло, однако, жестокое разочарование. В результате переговоров, искусно проведенных русским командованием, горцы замирились. На долю Верёвкина осталась рутинная работа, на которой карьеру не сделаешь.

Впрочем, отдельные группы горцев продолжали совершать набеги на русские крепости и поселения, что внушало надежду на обострение ситуации. Следует добавить, что возобновления войны с нетерпением ждали многие офицеры, желавшие выслужиться в ходе неё. Помимо того, в ожидании войны томилась целая когорта чиновников, подрядчиков, поставщиков и прочих ловких людей, всегда получающих изрядную прибыль от военных поставок. Понятно, что Верёвкину не составило труда найти союзников для осуществления задуманного им хитроумного плана.

Прежде всего, были скрытно приведены в полную готовность воинские части на демаркационной линии; затем распущены слухи о скором выступлении горцев против русских. Теперь оставалось дождаться повода для начала новой военной кампании, и он вскоре представился. Как-то ночью отряд горцев напал на русское поселение и устроил страшную резню: более ста человек погибло. Поселение находилось далеко от демаркационной линии,  – тем более велика была дерзость горцев, обошедших все русские заставы и караулы.

Не успели опомниться от этого кровавого набега, как последовал следующий, точь-в-точь повторяющий предыдущий. Опять было ночное нападение на русский посёлок, и опять были десятки жертв.

С быстротой молнии в Петербург понеслись курьеры с депешами, адресованными лично императору. Николай Павлович, конечно же, не мог стерпеть такого коварства со стороны горцев, он был возмущен их бессмысленной яростью, – в самом скором времени последовал высочайший приказ на выступление против сих обманщиков и убийц. Армия выступила и весьма удачно: многие горские аулы были разорены, за каждого погибшего русского селянина горцы заплатили сотнями свих жизней.

Награды и чины посыпались, как из рога изобилия; Верёвкин получил чин полковника за умелую подготовку кампании по линии жандармского управления. Ходили, правда, слухи, что нападения на русские посёлки имели большие странности. Горские отряды непонятно откуда появлялись и куда исчезали; кроме того, никто из горцев не признался в совершении этих набегов, хотя обычно они любили хвастаться подобными деяниями. Наконец, тогда же вблизи ещё одного русского поселения была замечена группа горцев, явно затевавшая что-то недоброе. Обнаружившие их драгуны вступили в бой, но тут выяснилось, что эти горцы – не горцы, а переодетые в горцев жандармы. Они объяснили драгунам, что по заданию командования хотели проверить бдительность русского охранения, – после чего были отпущены восвояси.

Вследствие этого случая, кое-кто намекал, что жандармы и, в частности, Верёвкин имели непосредственной отношение к разорению русских селений, однако такие намёки решительно ничем не были подтверждены и рассматривались как клевета и злопыхательство. К тому же, патриотически настроенные люди говорили, что если оно и было так на самом деле, то Верёвкину надо воздать хвалу за эти действия. Принеся русские жизни на алтарь Отечества во имя усиления российского государства и вящей его славы, Верёвкин совершил поступок, достойный похвалы, а не осуждения. Об убитых горцах вообще никто не вспоминал.

В Петербурге новоиспеченного полковника встретили с распростёртыми объятиями. Он был принят государем и обласкан высшим обществом. В Жандармском корпусе Верёвкин занял видную должность; вскоре он купил себе дом в столице и открыл счёт в банке при посредстве Егора Франциевича Канкрина. Другой человек на месте Верёвкина удовлетворился бы этим и спокойно служил бы до старости, получив, даст бог, к шестидесяти годам генерала. Однако Верёвкин по-прежнему был исполнен честолюбивых устремлений, потому что, невзирая на все достижения, сознание собственного ничтожества продолжало мучить его.  Для того чтобы заглушить эти мучения, надо было подняться как можно выше, тогда люди сделались бы так малы перед ним, что ничтожными стали бы они.

***

Прекрасным, тихим летним утром, какое бывает в Петербурге после затяжной полосы моросящих дождей, Верёвкин завтракал в большой столовой своего дома. Он был одет в удобный широкий халат, на ногах были мягкие домашние туфли. Английские напольные часы – уменьшенная копия часов, стоявших в кабинете императора, – прозвонили десять, но Верёвкин не торопился. Были времена, когда он отправлялся на службу к восьми часам утра, не смея задержаться ни на минуту, но теперь они миновали. Достигнутое положение позволяло ему побыть дома и переждать утреннюю суету, когда чиновники всех мастей спешили в свои департаменты, купцы открывали лавки, а улицы заполнялись торговцами, старьёвщиками, точильщиками ножей и прочим работным людом. Сквозь приоткрытое окно уличный шум проникал в столовую и Верёвкин прислушивался к нему едва ли не с наслаждением. В чашке дымился ароматный кофе, таяло сливочное масло на румяных французских булочках, искрился на столе хрустальный графин с итальянским апельсиновым ликёром. Для того чтобы не нарушать идиллию, Верёвкин за завтраком обслуживал себя сам; распахнув халат и вытянув ноги, он сидел в кресле, отпивал кофе маленькими глотками и блаженно щурился на картины на стенах.

Покупать живопись стало его страстью: вначале он подражал Клеопатре Петровне, которая слыла в петербургском обществе большой ценительницей искусства, и слушался, к тому же, предприимчивых людей, которые утверждали, что покупка картин является выгодным вложением капитала. Потом он втянулся в собирательство и уже мечтал создать собственную коллекцию, способную поразить воображение знатоков. До этого было ещё очень далеко, но начало коллекции было положено.

Единственное, что несколько огорчало Верёвкина в его художественной страсти, – слабое понимание им особенностей живописи и полное незнание её направлений. «Культурки не хватает», – со вздохом говорил он себе и сетовал на своего отца, жившего скудно и уныло, бесконечно далёкого от искусства. Воспоминания о низком происхождении и неполноценном воспитании всегда жгли, как огнём, душу Верёвкина, – собирательство картин, напротив, приносило отраду, позволяя почувствовать себя наравне с истинной аристократией. Что же касается отсутствия художественного вкуса и неграмотности в искусстве, то Верёвкин старался не показывать их. Он прибегал к помощи истинных служителей прекрасного и от своего имени повторял их рассуждения. Этого было достаточно для мецената, а вникать в вопросы искусства более глубоко Верёвкину было скучновато, да и не досуг. Не все же собиратели коллекций должны быть подобны князю Юсупову, оправдывался он перед самим собой: купчишки, которые не отличают мазню от настоящей живописи, тоже картины приобретают, – а у меня, слава богу, мазни нет, всё именитые художники!

С любовью оглядев свою коллекцию в столовой, Верёвкин захотел посмотреть на картины в других комнатах дома. Он поднялся с кресла, запахнул халат, но тут раздался тихий стук в дверь.

– Ваше высокоблагородие, – раздался голос лакея. – К вам приехали-с его превосходительство господин обер-полицмейстер Кокошкин. Прикажете допустить?

– Болван ты, братец, – ответил Верёвкин, открывая дверь. – Что же мне – в халате его принимать? Попроси обождать и скажи камердинеру, чтобы нёс мне одеваться…

– Какое утро сегодня, а? – весело воскликнул Кокошкин, когда Верёвкин вышел к нему в гостиную. – В это утро поехать бы на острова в хорошей компании, с девицами, – семья-то всё равно на даче…

– Да, славно было бы, – неопределённо отозвался Верёвкин.

– Да, славно, однако не получится – служба! – вздохнул Кокошкин. – Я за вами, господин полковник. Клеопатра Петровна Клейнмихель известить меня изволила, что муж её Пётр Андреевич был на аудиенции у государя и говорил с ним о нашем деле. Клеопатра Петровна просила прибыть к ней, – вот я и заехал за вами, как обещал.

– Благодарю вас. Я готов.

– Ну что же, тогда поехали… А утро-то какое, а утро! Ох, служба, служба, – покачал головой Кокошкин…

– Какое утро! – воскликнула Клеопатра Петровна, встречая Кокошкина и Верёвкина у себя в доме. – Как сейчас хорошо на побережье, – как прав был великий Пётр, что отстроил новую столицу России на морском берегу! А Петергоф, – ну не чудо ли, господа? Я бывала в Версале и Фонтенбло, но наш русский Петергоф решительно лучше. Какая красота, какой простор, какие дивные виды! В прошлом году мы не поехали на нашу дачу в Царское, а сняли в Петергофе яхту для морских прогулок и катались на ней всей семьей, с детьми, – так, знаете ли, меня даже не укачало… А какие молодцы наши матросы: грудь колесом, усы вразлёт, выправка, как у прусских гренадёров. Нет, господа, вы как хотите, но нет в мире матросов и солдат, которые могли бы сравниться с русскими! Благодаря государю наша армия превзошла все армии мира; вы видели последний парад на Марсовом поле? Как прошла конница, как прошагала пехота! А мундиры, шнуры, кивера, аксельбанты? Все наши дамы были в восторге, – а кто замужем за штатскими, завидовали нам, чьи мужья – военные… Нет, нет, господа, не спорьте со мною, сильнее русской армии нет никого!

– Мы не спорим, – с лёгкой улыбкой ответил Верёвкин. – Всем известно, как государь печётся о силе и мощи нашего Отечества.

– Истинный Бог, так оно и есть, – вставил слово Кокошкин.

– Государь Николай Павлович – ангел, – произнесла с благоговением Клеопатра Петровна. – Ангел, ангел – я всегда это говорила и буду говорить! Только он должен хотя бы немного заботиться о себе: спит, как простой солдат, укрывшись шинелью, а чуть свет, уже на ногах! Совершенно не щадит своё здоровье, сжигает себя во имя России.  Вот вы, господа, спали сегодня, наверное, часов до девяти, а государь, подобно сельскому пахарю, начал трудиться на рассвете. Он принял моего Петра Андреевича в девятом часу, а до того успел принять Тона и Канкрина. Какой упрёк нашим сенаторам – они раньше двенадцати на службу не являются, а сейчас, летом, и вовсе отдыхают на своих дачах, либо на заграничных курортах. Ну да Бог им судья, – я не хочу ни о ком дурно отзываться! – но мы с Петром Андреевичем в такую прекрасную погоду тоже могли бы поехать с детьми на взморье, на яхте кататься, а должны вместо этого сидеть в Петербурге. Однако для нас государственные дела важнее личных удовольствий: мы не можем позабыть о своих обязанностях, как бы нам не хотелось отдохнуть.

– Поистине, вы святая женщина! – Верёвкин приложился к её ручке.

Клеопатра Петровна довольно улыбнулась.

– А нашу просьбу не забыли? – деликатно откашлявшись, спросил Кокошкин.

– Ах, сударь, я никогда ничего не забываю! – возразила Клеопатра Петровна. – L’affaire est dans le sac – дело сделано; я как раз собиралась вам объявить, что Пётр Андреевич доложил о вашей просьбе государю и встретил у него полное понимание и одобрение. Государь сказал, что для него нет различия между подданными, когда дело касается соблюдения закона. Вам дозволено высочайшим именем производить допросы самых высокопоставленных особ, если это нужно для вашего расследования.

– Благодарю вас, мадам, – склонился перед ней Кокошкин. – Вы развязали нам руки. Теперь мы можем…

– Погодите, я ещё не закончила, – перебила его Клеопатра Петровна. – Вы, господа, не очень-то зарывайтесь. Государь велел передать, что если ваши подозрения окажутся ложными, то он будет очень недоволен ходом вашего следствия. Именно так и велел передать – «буду очень недоволен».

Кокошкин растерялся.

– Но как же вести следствие, помилуйте?

– Вы меня спрашиваете? – улыбнулась Клеопатра Петровна. – Хорошо, если вам интересно моё мнение, вот оно. Вы, батюшка, на допросах привыкли выколачивать правду кулаками, – с простым народом это правильный способ, спорить не стану! Наш русский мужик, при всех его достоинствах, тонкого обращения не понимает. Он груб и в обращении с ним требуются грубые меры. Наши мужики сами о себе говорят, что у них толстая шкура, которую не просто пронять. А к побоям они приучены с детства: какой мужик, скажите, не бьёт свою жену и детей, чтобы они «не испортились», чтобы «наука крепче была», а то просто по злобе и пьянству?.. Однако с людьми из благородного сословия надо обращаться иначе, для них даже словесный допрос – потрясение. А тем более не следует обижать подозрением человека заслуженного, радеющего о пользе России, – так вы, Сергей Александрович, прежде чем идти к такому человеку, поспрашивайте тех, кто рангом пониже. В Европе, батюшка мой, вначале доказательства собирают, а уж после человека забирают, но у нас entier vice-versa – всё наоборот!

– У нас условия другие, – возразил Кокошкин.

– Однако вы, Клеопатра Петровна, обещали нам указать имя того, кто мог, по вашему мнению, совершить похищение Медного всадника, – напомнил Верёвкин.

– Да, господа, – проговорила она и глаза её вдруг хищно блеснули. – Не хочу возводить напраслину, но сдаётся мне, что вам надлежит собрать сведения о Политковском Александре Гавриловиче. Знаете такого?

Обер-полицмейстер закашлялся, а Верёвкин сдержанно ответил:

– Знаем. Служит в военном министерстве, директор канцелярии «Комитета раненых». В его ведении находятся все деньги, отпускаемые казной на содержание военных пенсионеров и инвалидов.

– Плут он и мошенник, прости меня Господи! – вскричала Клеопатра Петровна. – Государя огорчать не хочется, да и некоторые уважаемые люди о Политковском хлопочут, а не то мы с Петром Андреевичем давно вывели бы его на чистую воду! В своём доме пиры закатывает, как какой-нибудь Валтасар, притон там устроил похлеще, чем у Калигулы. Деньги швыряет без разбора, направо и налево, – да ещё безобразник какой, норовит что-нибудь эдакое выкинуть, сверх всякого воображения. В позапрошлом году, на Троицу, когда берёзки наряжают, он поехал ночью с пьяной компанией да с девицами в Летний сад и все статуи обрядил мужиками и бабами, – надел на них зипуны, сарафаны, ноги онучами повязал. Вот скандал-то был!

– Как же, я лично разбирался, – вставил Кокошкин. – Дело было прекращено благодаря вмешательству графа Чернышева, военного министра.

– Об этом я вам и толкую, у него высокие заступники, – сердито проговорила Клеопатра Петровна, – Чует моё сердце, он Медного всадника похитил, больше некому.

– Спасибо вам, милейшая Клеопатра Петровна, – в другой раз поцеловал ей руку Верёвкин. – Мы непременно займёмся господином Политковским.

– Подождите, сударь мой, я еще не всё сказала, – возразила она. – Мне доподлинно известно, что его подельники в мошенничестве – купцы Яковлевы. Вот с них вы и начните, чтобы попусту к нему не ездить.

– Превосходная мысль, к тому же, мне эти Яковлевы очень хорошо известны, – восхитился Кокошкин. – Вас бы, мадам, ко мне в полицию работать.

– А что вы думаете, лучше вашего преступления раскрывала бы, – засмеялась Клеопатра Петровна. – Женщина может такое заметить, что ни один мужчина не разглядит –  la femme intelligent la homme… С богом, господа, отправляйтесь, – и прошу вас, не забывайте ко мне заезжать. Как-никак, я в свете не последний человек, даже государь со мной считается, – авось, помогу вам советом.

– Обязательно, Клеопатра Петровна. Можете быть уверены, – раскланиваясь, сказали Кокошкин и Верёвкин.

***

Этим прекрасным утром Иоганн Христофорович Шлиппенбах ехал в Главный штаб, куда он являлся каждый день к десяти часам, независимо от того, была на сегодня работа или нет. Собственно, её не было, как не было и коллеги Иоганна Христофоровича – Фаддея Бенедиктовича Булгарина, вот уже неделю не приходившего сюда. Иоганн Христофорович, тем не менее, аккуратно отсиживал в отведённом для работы кабинете от десяти утра до шести вечера. Курьеры приносили ему сюда еду и напитки, и поскольку Иоганн Христофорович ел мало, а к спиртному даже не притрагивался, были чрезвычайно довольны его ежедневными посещениями. Зная порядки в Главном штабе, курьеры надеялись, что приказ графа Ростовцева о кормлении Шлиппенбаха не будет отменён и после того, как немец окончит свою работу и покинет их учреждение: для графа Ростовцева этот приказ был сущей мелочью, о которой он, конечно, сразу же забыл. Но курьеры помнили, как несколько лет назад были выделены средства на содержание английских картографов; англичане давно уехали, а средства продолжали отпускаться, так что многие служащие Главного штаба были весьма довольны…

Иоганн Христофорович, продолжая тревожиться о невыполненной работе, был хмур. Он неловко, боком сидел в казённой коляске, которую исправно присылали за ним, и угрюмо смотрел на народ, толкающийся возле высокого забора на набережной, на месте, где раньше стоял памятник Петру. Этот забор появился здесь недавно, но уже прочно был обжит петербургским людом. Лотошники ходили вокруг него со своим товаром, расклейщики заклеивали забор афишами, а вечерами сюда приходили девицы лёгкого поведения и охочие до клубнички петербургские господа. Таким образом, в смысле практической пользы забор был для жителей Петербурга важнее, чем Медный всадник.

Глядя на эту толкотню, Иоганн Христофорович думал о том, почему заборы играют такую важную роль в российской жизни. В Германии заборы были сооружениями маленькими и непрочными, воздвигнутыми преимущественно для красоты, а многие дома, даже в сельской местности, заборов не имели. В России же заборы ставились повсюду, – и чем выше и крепче был забор, тем больше это свидетельствовало о достойном положении человека. Даже беднейшие крестьяне, которые не могли соорудить забор из камня или досок, огораживали свой двор хотя бы жердями и ветками: такие мнимые заборы имели множество дыр и щелей, но всё-таки обязательно ставились около крестьянских хижин. Возможно, думал Иоганн Христофорович, стремление отгородиться забором от внешнего мира проистекало в России от общей ненадёжности жизни: забор для русских был символом некоей защищённости от неприятностей. Следовательно, наличие огромного количества заборов в России есть свидетельство присутствия в русской жизни больших недостатков, рассуждал Шлиппенбах.

Его мысли прервал громкий возглас:

– Иоганн Христофорович! Снова я вас встретил, и снова вы на вороных. Как удачно! Вы в Главный штаб? Довезёте меня? – в коляску запрыгнул штабс-капитан Дудка.

Кучер оглянулся на него, но не издал ни звука – он был из тех вышколенных казённых кучеров, что казались простой принадлежностью экипажа.

– Доброе утро, господин штабс-капитан, – вежливо поздоровался Иоганн Христофорович. – Я вас, не сомневаясь, довезу. Как поживает ваше здоровье?

– Оно поживает хорошо, – ответил Дудка. – Старая княгиня Милославская по такому случаю как-то сказала: «Я, вот, девяносто семь лет прожила, постоянно болея. Три раза при смерти была, а сколько раз лечилась, – не перечесть! Однако живу до сих пор, а были у меня две подруги, княгиня Гагарина и графиня Апраксина, которые никогда ничем не болели, – так уж лет тридцать, как померли. Так кто из нас здоровее?».

– Парадокс, – пробормотал Иоганн Христофорович. – Здоровый не тот, кто не болеет, а тот, кто долго живёт

– О, у нас сколько угодно парадоксов! Вон, глядите, забор поставили высотой чуть ли не со шпиль Адмиралтейства. Зачем, спрашивается? Чтобы скрыть пропажу Медного всадника? Но об этом и так весь город говорит; зачем же забор? А в газетах напечатали, что памятник Петру Великому увезен для текущего ремонта. Такая глупость, вы только подумайте: будто для ремонта сначала надо было тайно его увезти, затем устроить вселенский переполох, а после сообщить, что всё шло по плану.

С другой стороны, народ должен быть опечален пропажей этого символа Петербурга, а посмотрите, какие у всех лица довольные! А ещё вопрос: кто украл? Я буду не я, если не тот, кому это меньше всего нужно, кому Медный всадник совершенно без надобности. Не знаю, как у вас, а у нас больше всего крадут те, кто ни в чём не нуждается… Хотите картинку из петербургской жизни на сей счёт? Самолично наблюдал. Вечером из Мариинского театра выходят дамы и господа, – во фраках, в мундирах, в платьях от лучших портных, в бриллиантах, изумрудах, жемчугах – одним словом, цвет общества. Вдруг два золотаря сюда же заезжают со своей зловонной бочкой – перепутали, должно быть: вместо задних дверей к передним подкатили. Полиция на них орёт, но близко не подходит, боясь перепачкаться. А золотари и рады бы уехать, да куда там! Везде кареты, тарантасы, коляски, – не развернуться… Из бочки торчит черпак, которым нечистоты выгребают: главный инструмент, так сказать, золотарского ремесла. Золотари и без того волнуются, а тут ещё этот черпак, большая для них ценность, – так один из них другому кричит: «Эй, Ванька! Глянь, народу сколько! Ты за черпаком присматривай, – как бы не спёрли!»

– Я слышал эту историю, – пробурчал Иоганн Христофорович. – Она говорит о русской анархии и плохом отношении к уважаемым людям.

– Слышали? Вполне может статься. Я многим рассказывал, – весело отозвался Дудка. – Но согласитесь, что в высшем обществе нужно глаз держать востро…

Кучер бросил на штабс-капитана быстрый и внимательный взгляд из-за плеча.

– Но переменим, однако, тему разговора, – я вижу, она вам неприятна, – сказал Дудка. –  Что ваш труд по российской истории? Продвигается?

– Нет. Я не имел чести в последнее время видеть герра Булгарина и графа Ростовцева, –мрачно отвечал Шлиппенбах.

– Ну и ладно! Когда петух клюнет, тогда они явятся, – беспечно отозвался Дудка. – Не берите в голову.

– Как это понимать – «петух клюнет»? – подозрительно спросил Иоганн Христофорович.

– Ну, когда припечёт… Когда жареным запахнет, – понимаете?

– О, мой Бог! – тяжело вздохнул Иоганн Христофорович.

– Да наладится всё как-нибудь, не переживайте, – сказал Дудка и загадочно посмотрел на Шлиппенбаха. – А у меня для вас новость – Маша о вас спрашивала.

Иоганн Христофорович вдруг покраснел и заёрзал на сидении.

– Маша?.. Маша?.. – дважды переспросил он в растерянности. –  Что она сказала?

– Она сказала, что не забыла вас, – лукаво прищурился Дудка. – Она вспоминает вас и хотела бы, чтобы вы её навестили в скором времени. Ох, Иоганн Христофорович! – Дудка шутливо погрозил ему пальцем. – На вид тихоня, а какой огонь разожгли в сердце девушки! Кто бы мог подумать?

– Я?! – Шлиппенбах чуть не вывалился из коляски. – Да я что? Я только ездил к ней в вашей приятной компании… Маша, без сомнения, есть славная девушка, но она работает в таком месте. Разве у неё мало клиентов?

– Э, Иоганн Христофорович, не говорил ли я вам, что к нашим девушкам грязь не липнет, где бы они не находились, – сказал Дудка. – Вот запали вы ей в душу, и всё тут!

– Но я имею жену Амалию, – нерешительно возразил Шлиппенбах.

– Послушайте, при чём здесь ваша жена? – удивился Дудка. – Жена – женой, а Маша – Машей. Смотрите, не упустите её, Маша – клад редкостный.

– Я не намериваюсь спорить, Маша – очень, очень славная девушка! Да, можно назвать её сокровищем, – сдался Шлиппенбах.

– Так что же её передать? Когда вы будете у неё?

– Я не знаю.

– А тут и знать нечего. Давайте я заеду к вам в гостиницу завтра вечером, часов в восемь – и поедем к Маше. Согласны? – спросил Дудка.

– Я… Я… – пробормотал Иоганн Христофорович.

– Ну, значит, договорились! – Дудка легонько хлопнул его по плечу. – Вот и Главный штаб. Спасибо, что подвезли.

Он выпрыгнул из коляски и крикнул кучеру:

– Спасибо, приятель!

Тот даже не повернулся к нему.

– Школа! – подмигнул Дудка и скрылся в подъезде.

*** 

Расположившись в кабинете, Иоганн Христофорович открыл том с сочинениями Клопштока и погрузился в чтение. Иррациональные произведения великого немецкого поэта бог знает каким образом попали в Генеральный штаб, и теперь Иоганн Христофорович читал Клопштока каждый день, получая одновременно пользу и удовольствие. Он находил большие различия между иррациональностью немецкого и русского мышления: в Германии иррациональность проистекала из умственных построений, в России она определялась особенностями русской жизни. Из этого следовало, что немецкая иррациональность являлась инструментом для преобразования бытия, а русская опровергала саму возможность разумной перестройки сущего.

В этот раз Иоганну Христофоровичу помешали: едва он углубился в чтение, как в кабинет вбежал запыхавшийся Булгарин.

– Здравствуйте, герр Шлиппенбах! – закричал он от порога. – Граф Ростовцев не приходил?.. Нет?.. Славу богу, я успел!.. Нам предстоит сегодня работа, Иоганн Христофорович, – надо начинать нашу книгу.

– О, я давно готов! – отозвался Шлиппенбах. – Но где план книги от графа Ростовцева?

– Да чёрт с ним, с планом, – мне кажется, граф забыл о нём! По моим сведениям, государь торопится с приготовлениями к празднествам, так что, хочешь, не хочешь… – Булгарин  насторожился и прислушался. – Т-с-с! Кажется, граф идёт.

Дверь отворилась и вошёл Ростовцев.

– Добрый день, господа! Вы уже работаете? Как приятно иметь дело с ответственными людьми! – улыбаясь, сказал он. – Честно говоря, не ожидал застать вас здесь в столь ранний час, – но тем приятнее вас видеть. Приятное заблуждение лучше неприятной правды, не так ли?.. Что ваша книга, продвигается?

Иоганн Христофорович отрицательно замотал головой, но Булгарин своей объёмистой фигурой заслонил его и бодро произнёс:

– Так точно, ваше сиятельство, продвигается. В скором времени мы будем иметь честь представить вам предварительный вариант.

– Отлично, господа! – граф довольно потёр руки. – Значит, можно доложить государю, что работа близится к концу?

Иоганн Христофорович снова отрицательно затряс головой, но Булгарин ответил в том же бодром духе:

– Конечно, ваше сиятельство! Мы стараемся из всех сил.

– Помните, господа, государь придаёт большое значение годовщине войны 1812 года, – Ростовцев покосился на портрет царя, висевший на стене. – Не далее как сегодня утром его величество беседовал с придворным архитектором Тоном о строительстве памятных сооружений в честь этого события, – сами понимаете, мы тоже не можем остаться в стороне. Государь никогда ничего не забывает: он обязательно поинтересуется, как идут дела по созданию патриотической книги… Значит, я могу доложить, что всё в порядке?

Иоганн Христофорович сделал отчаянное лицо, а Булгарин с восторгом вскричал:

– Приложим все усилия!

– Превосходно, господа, – повторил граф. – Ну-с, не стану вам мешать, работайте.

Насвистывая какой-то весёленький мотивчик, он вышел из комнаты.

– Что вы сказали? – с ужасом проговорил Иоганн Христфорович, обращаясь к Булгарину. – Какой конец? Мы даже не начинали наш труд!

– Полно, герр Шлиппенбах, – петух клюнет, работа пойдёт быстро.

– Опять петух, – прошептал Иоганн Христофорович.

– Что?

– Ничего. Нет…

– Однако пора в самом деле начинать, – деловито сказал Булгарин.

Он присел к столу, взял чистый лист бумаги и перо.

– Итак, во-первых, надо сообщить нашим читателем о происхождении славянского рода, от которого произошёл русский народ. Что мы напишем в этой главе?

– Славяне есть потомки индоевропейской общности народов, – призвал на помощь свою память Иоганн Христофорович. – Мы имеем первые достоверные сведения о славянском народе в шестом веке по Рождеству Христову…

Фаддей Венедиктович отложил перо.

– Любезнейший Иоганн Христофорович, вы не уяснили себе нашу задачу: мы должны воспитывать патриотизм в молодом поколении – патриотизм на основе любви к истории наших предков, к истории нашей Родины. Но какое же, помилуйте, мы дадим воспитание молодёжи, если сразу сообщим, что предки русских находились неизвестно где, пока в мире происходили важнейшие события? Поразмыслите: ещё до рождества Христова были созданы великие цивилизации, оставившие нам такие зримые свои воплощения как египетские пирамиды, афинский акрополь, римский форум и многое другое. А вы хотите сказать, что всё это время о славянах не было ни слуху, ни духу? Что они прозябали на задворках истории? Это недопустимо, мой милый Иоганн Христофорович.

– Но как же быть с этим фактом? – изумился Шлиппенбах. – Это есть правда.

– Да разве же я с вами спорю? С исторической точки зрения вы совершенно правы, но я уже объяснял вам, что правда бывает разной, – а нам надо отыскать свою правду и мы её отыщем… Помнится, в древних летописях говорилось, что славяне произошли от праотца Мосоха, внука Ноя – оцените мою образованность, герр Шлиппенбах! Выходит, славяне жили уже в библейские времена, – а некоторые учёные авторы утверждают, что славяне вообще были предками всех известных современных народов и даже участвовали в возведении тех самых египетских пирамид. В Европе все города пошли от славян: Берлин – славянский город, его название произошло от слова «берлога», Париж – славянский город, его прежнее название «Лютеция» свидетельствует о поселении в этих местах племени лютечей, одного из славянских племён.

– Мой Бог! – схватился за голову Иоганн Христофорович. – Где этому есть подтверждение?

– Ну, вам сразу подтверждение подавай! Было бы утверждение, а подтверждение найдётся… Давайте так и запишем: «Славяне – древнейшая нация на Земле, происходящая от праотца Мосоха, внука Ноя. Славяне являются предками всех современных цивилизованных народов Европы, обширные пространства которой заселяли именно славянские племена, чему подтверждением служат названия европейских столиц: Берлин – от славянского слова «берлога», Париж – от Лютеции, земли лютечей… Москва, первопрестольная столица государства Российского, тоже содержит в себе прямое указание на происхождение славян от праотца Мосоха – «место жительства детей Мосоха», «земля Мосоха», или кратко «Мосоха», сиречь «Москва».

– Вы знаете такие сведения, какие я вовсе не знаю, – ядовито заметил Иоганн Христофорович.

– Что вы, что вы, мой драгоценный Иоганн Христофорович, куда мне до вашей учёности! – запел Булгарин. – Я лишь слегка правлю ваш рассказ – я ведь редактор, журнал «Северную пчелу» издаю, не изволили читать? Патриотическое издание, граф Александр Христофорович Бенкендорф очень доволен. Вот так-то!..

– Я думаю, я не смогу являться полезным тут, – Шлиппенбах попытался было подняться, но Фаддей Венедиктович подскочил к нему и усадил на место.

– Без вас никуда, Иоганн Христофорович! Без вас, как без рук! – восклицал он. – Как же-с, без вас, если на то получено высочайшее одобрение? Не губите, отец родной, давайте продолжать!

Шлиппенбах взглянул на портрет императора и ему показалось, что Николай Павлович сурово сдвинул брови.

– Нельзя отказываться, добрейший Иоганн Христофорович, никак нельзя-с, – между тем, шептал ему в ухо Булгарин. – Давайте уж вместе работать – выкладывайте мне всё, что вам известно по русской истории, а я буду править. Не сомневайтесь, во мне вы найдёте вернейшего союзника: я замечаю, что у вас критический подход к истории России, – так и у меня тоже, – Булгарин зашептал ещё тише. – Признаюсь вам, что не мог без смеха читать рассуждения Михайлы Васильевича Ломоносова о том, что князь Рюрик, основатель российского государства, был славянином, а варягом его прозвали-де за морской разбой. Вы же знаете, что Рюрик был немцем, о чём прямо говорится в русских летописях и сагах викингов, однако же нельзя это повторить в печати: какой конфуз – основатель Руси и вдруг немец!

– Почему «конфуз»? – возразил Иоганн Христофорович. – Нам очень хорошо известно, что многие государства были основаны не родными правителями.

– Но для русских это ужасно – порядку-то ведь на Руси как не было, так и нет. Выходит, что одна надежда на Европу, да на вашего брата немца, – но какой удар по русской гордости! Наши поляки – я ведь из поляков, я говорил вам? – никогда не страдали от своей неполноценности, потому что мы были частью Европы и даже французские короли считали за честь быть приглашёнными в Польшу на правление. Русские – другое дело; они всегда были варварами, к тому же, они выскочки, создавшие насилием и кровью огромную империю и бросившие наглый вызов европейской цивилизации. Бог мой, русские и Европа! Представьте себе ворвавшегося в сокровищницы Лувра или Ватикана рязанского мужика, тёмного, с отвратительными привычками, дурно пахнущего и нелепо одетого! Нет большей насмешки над европейской культурой, чем подобное вторжение; нет большего кошмара, чем претензии русских на достойное место в Европе, – претензии, опирающиеся не на высокое развитие политики, хозяйства и культуры, а на сотни тысяч русских штыков. Европа может руководить Россией, но не Россия – Европой.

Булгарин сам испугался своей смелости и с тревогой осмотрел комнату.

– Господи, до чего только не договоришься, беседуя с наделёнными ученостью людьми! Услыхал бы меня сейчас граф Бенкендорф, быть бы мне в ссылке в каком-нибудь Сольвычегодске… Видите, как я вам доверяю, Иоганн Христофорович, отец родной, – я ваш, всецело ваш, – но давайте уж писать русскую историю, как положено, а не как нам того хочется.

 

Часть 6. По верному пути 

 

Купцы Яковлевы торговали всем, что приносит деньги – кожей, сукном, железом, деревом, дешевыми бусами, расписными матрёшками и прочим, прочим, прочим. «С миру по нитке – голому рубашка», – говорил их дед, когда-то пришедший в Петербург в лаптях, а через несколько лет уже владевший крупной торговой компанией.

Вторым принципом торговли было «не обманешь – не продашь»; будучи в личной жизни людьми глубоко религиозными, придерживающимися строгих правил, Яковлевы легко отказывались от этих правил в коммерческих делах – они не считали зазорным обсчитывать, обвешивать, набавлять цену и продавать негодный товар под видом наилучшего. Точно так же не считалось зазорным запустить руку в государственный карман, если к этому предоставлялась возможность, и уж тем более участвовать в афёрах, затеянных государственными служащими. «Не нами заведено, не нам и менять», – говорил ещё их дед и это служило оправданием для любых сомнительных операций. Впрочем, где-то в глубине души Яковлевы осознавали свой грех, и дабы уменьшить его, жертвовали на церковь, раздавали милостыню нищим и готовы были из патриотических убеждений даже оказать кое-какую помощь государству, возвращая ему малую толику того, что они от него получали. А если и это не помогало избавиться от смутного душевного волнения, они прибегали к испытанному русскому средству – топили свои терзания в вине.

Александр Гаврилович Политковский, несмотря на дворянское происхождение, был для Яковлевых родственной натурой, – с той лишь разницей, что он отличался меньшей набожностью и большой склонностью к увеселениям. Разумеется, Яковлевы не допускались в тот круг, в котором вращался Александр Гаврилович, однако они были необходимым условием существования этого круга, потому что через них добывались средства, нужные для его привычной жизни. Сознавая это, Александр Гаврилович был снисходителен к неблагородным Яковлевым и оказывал им всевозможное покровительство. Получалось, что Яковлевы, с одной стороны, находились вне высшего петербургского общества, но с другой стороны, играли в нём далеко не последнюю роль.

Таким двойственным положением определялось и отношение к ним государственных чиновников: с одной стороны, обер-полицмейстер Кокошкин мог не церемониться с Яковлевыми как с людьми низкого сословия, но с другой стороны, он не должен был забывать об их высоких покровителях. В результате, он обращался к Яковлевым с некоторой насмешливой фамильярностью, – так помещик обращается к своему разбогатевшему приказчику, которого по закону он может выпороть, но по жизненным обстоятельствам сильно зависит от него.

– Не ждал нас, Митрофан Парамонович? – говорил Кокошкин, здороваясь со старшим из Яковлевых. – Поди, испугался, что к тебе начальство нагрянуло? Грешки-то наверняка имеются? А?..

– Кто без греха, – отвечал Митрофан Парамонович, кланяясь. – Один Бог на небе без греха, а мы на грешной земле живём… Пошли прочь, чего рты раззявили? – прикрикнул он на своих взрослых сыновей. – Да скажите бабам, чтобы накрыли стол по первому разряду: дорогие гости к нам пожаловали.

– Спасибо на добром слове. Знаем твоё угощение, оно у тебя знатное, отведаем обязательно, – шутливо продолжал Кокошкин. – Вот, господин полковник, – повернулся он к Верёвкину, – это тот самый Митрофан Парамонович Яковлев, нынешний владелец торгового дома Яковлевых, удачливый коммерсант и чисто русский человек. На таких, как он, Россия держится.

– Наслышан, – коротко сказал Верёвкин.

Митрофан Парамонович бросил на него молниеносный взгляд и, потупившись, ответил Кокошкину:

– Где уж нам, ваше превосходительство. Мы люди маленькие, живём вашими милостями.

– Ну, не прибедняйся! Знаем, какие вы маленькие, – рассмеялся Кокошкин. – Миллионами ворочаете, пол-России в руках держите.

– Где уж нам, – повторил Митрофан Парамонович. – Еле-еле концы с концами сводим, единственно милосердием Божием ещё живы, – он перекрестился на иконы в углу.

– На всё воля его, – перекрестился и Кокошкин.

– Может быть, перейдём к делу? – нетерпеливо спросил Верёвкин.

– Куда торопиться-то? – возразил обер-полицмейстер. – Вначале откушаем, не будем обижать хозяина, а уж после о делах поговорим.

– Вот это по-нашему, – кивнул Митрофан Парамонович. – Вот за то мы и любим ваше превосходительство, что вы с нами по-хорошему, по-простому, по-русски... Эй, бабы, живей шевелитесь, – что ходите, как сонные курицы!..

Французского повара Митрофан Парамонович приглашал лишь для званых обедов, а в остальные дни готовила его жена. Митрофан Парамонович считал, что богатство богатством,  но она должна исполнять обычные женские обязанности по дому, в число которых входило приготовление еды, – и вот, переодевшись в старенькое ситцевое платье, подпоясавшись передником, жена Митрофана Парамоновича становилась к плите и с помощью двух кухарок занималась стряпнёй. При этом они, как водится, вместе судачили о разных разностях и делились своими женскими секретами. Это нисколько не мешало им готовить, Кокошкин был прав – угощение у Митрофана Парамоновича было знатное.

Сочная буженина, поданная в этот день на стол, невыносимо вкусно пахла, начинённая икрой севрюга выглядела так соблазнительно, что устоять было невозможно, запах дымящихся щей был густым, дразнящим, и в каждой тарелке истекала жиром мозговая косточка; свиные ребрышки радовали взгляд румяной корочкой, телятина со сливками и тёртым сыром была нежна и податлива, а посыпанные петрушкой заливные языки с дольками яиц и варёной моркови сопровождались тёртым хреном со свёклой, – русским изобретением, уже оцененным по достоинству в лучших парижских ресторанах. Ко всему этому подавались пышные пироги с разными начинками, дивные многослойные кулебяки, – а также соленья и маринады, мочёная морошка, клюква и брусника, калёные орехи и «пьяные яблоки».

Из напитков на стол выставили смородиновый морс, гороховый кисель и пенящийся квас с изюмом; из крепких – подали четыре графина с водкой: на берёзовых почках, мяте, зверобое и натуральную, пшеничную; кроме того, три графина со сладкими наливками, изготовленными по особому рецепту хозяйки. В довершение поставили четыре бутылки французского и испанского вина, в знак уважения к гостям.

Проголодавшиеся Кокошкин и Верёвкин с жадностью набросились на обед; Митрофан Параманович ел степенно, но основательно. К радости его жены, которая сама присела за стол только на минуточку, для того чтобы выпить рюмку за здоровье гостей, – блюда опустошались так быстро, что пришлось нести добавку. Еще быстрее пустели графины с водкой; даже Верёвкин, всегда умеренный в питье, на этот раз позволил себе немного расслабиться. Как-то незаметно он попал под влияние Митрофана Парамоновича, который вроде бы и не сказал ему ничего особенного, но сумел расположить к себе настолько, что Верёвкин ощутил доверие к этому прежде незнакомому и, более того, подозревавшемуся в соучастии в преступлении человеку.

– Кушайте, ваше высокоблагородие, кушайте, – потчевал его Митрофан Парамонович. – А вот наливочки попробуйте, супруга моя готовила. Тут вам и травки, и ягодки, и медок, – и чего только нету! Очень пользительно для всех органов тела.

– Благодарю вас, но мне достаточно, – сказал Верёвкин, встряхивая головой, чтобы отогнать хмель. – У вас отличное угощение и дом хороший.

– Не говорил ли я вам? – утирая лицо платком, заметил вспотевший от еды и возлияний Кокошкин. – Ох, спасибо тебе, Митрофан Параманович, накормил и напоил!

– Вам спасибо, что не побрезговали откушать у нас, – отвечал он. – Чем бог послал, – уж не взыщите.

– Спасибо за хлеб, за соль, – повторил Кокошкин, оправляясь и застёгивая мундир. – Что же, теперь можно о деле потолковать. Ты слыхал, конечно, о том, что памятник Петру Великому пропал?

– Как не слыхать, – ответил Митрофан Парамонович ровным голосом.

– Так мы к тебе затем…

– Как не слыхать, – продолжал Митрофан Парамонович, будто не услышав последние слова обер-полицмейстера. – За нашим народом нужен глаз да глаз – и силы, и баловства в народе не меряно. В железной узде надо держать народец наш, – мне ли не знать! Пока его держишь за вихор – горы свернёт, а чуть отпустил, пиши пропало, вся сила в баловство уйдёт. Был у нас, извольте послушать, при складе в Нижнем Новгороде мужик Никита Упырь. Прозвали его так за страшную рожу, но мужик был добрый, мухи не обидит, – если его только не раззадорить. Однажды привезли с Урала колокол, что отлили для Вознесенского Печерского монастыря, так наши складские что удумали: побились об заклад с Упырём – мол, не сможешь ты тот колокол на Коромыслову башню поднять (а башня эта высокая; если в Нижнем бывали, изволили, верно, видеть). Ан, смогу, говорит Упырь, – и что бы вы думали, поднял! Той же ночью и поднял, – один, безо всякой помощи. Наутро за колоколом пришли, а колокола-то нету. А весу в нём было пудов пятьдесят, не меньше, – так всем миром его с башни стаскивали, насилу стащили. Хотели было за Никитой послать, чтобы помог, да где там: он уже три ведра водки выпил, которые на спор выиграл, и спал без задних ног, не добудились.

– Однако Медный всадник весит побольше, чем ваш колокол, – заметил Верёвкин. – Никакому Упырю его не поднять.

– Эх, ваше высокоблагородие, от нашего народа всего можно ожидать, – добродушно возразил Митрофан Парамонович. – Вот ещё у нас случай был, тоже в Нижнем. При батюшке моём покойном это произошло, а я тогда был к складу приставлен приказчиком. Открыли мы новый пакгауз, снял его у нас управляющий казённым винным заводом. Я ему говорил, нельзя, мол, здесь вино хранить: место бойкое, много всякого люду шляется, – утащат, как Бог свят, утащат! А управляющий смеётся, – пакгауз, мол, крепкий, а мы-де свою охрану к нему выставим. Давай Бог, говорю… Не послушался меня, стало быть, – а через день пакгауз утащили вместе со всем вином, что там было. Как они его сволокли, как ухитрились унести так, что никто не услышал – Бог их ведает, но пакгауз нашли после в трёх верстах за городом в овраге, а вино пропало без следа… А ещё случай был…

– Уважаемый Митрофан Парамонович, – перебил его Верёвкин, – мы бы с удовольствием послушали вас, но вынуждены вернутся к делу. Вы человек честный, вы человек солидный, поэтому я не буду с вами вилять, и тем более вас допрашивать – хотя государь нам дал полномочия на допрос любого подозреваемого, как бы высоко он не сидел, понимаете? – но я не стану вас допрашивать, а попрошу ответить: во-первых, что вам известно о краже Медного всадника, а во-вторых, не причастен ли к этой краже господин Политковский, с кем, как мы знаем, вас связывают общие интересы?

– Да, Митрофан Парамонович, ты уж отвечай, – подхватил Кокошкин. – Волю царя выполняем, шутка ли!

– Многие лета государю-батюшке нашему Николаю Павловичу, – перекрестился Митрофан Парамонович. – Отвечаю, как на духу. О краже памятника царю Петру услыхал от людей. Сам к этому не причастен, спаси Господь! Да и мыслимо ли, чтобы Яковлевы к такому воровству причастны были? Срам на всю Россию, кто с нами после этого дело иметь будет…

Относительно Александра Гавриловича Политковского могу сказать следующее. Общие интересы у нас с ним, точно, есть: выгоду свою соблюдаем, а иной раз и за столом с ним сиживали, вот как теперь с вами. Если бы не царская воля, не стал бы говорить, но ныне скажу: господин Политковский, хотя и благородного происхождения, однако к баловству очень склонен и даже к безобразию. Когда в азарт войдёт, себя не помнит, –  мог он и памятник увезти, ежели в азарте был.

– Но вам известно о причастности к сему делу господина Политковского? – спросил Верёвкин. – Отвечайте прямо, Митрофан Парамонович, о последствиях не беспокойтесь; в случае чего, мы вас поддержим.

– Это мы понимаем, – кивнул он, – но здесь надо так изловчиться, чтобы и волки были сыты, и овцы целы.

– Говори, Митрофан Парамонович, не крути, – поторапливал его Кокошкин. – Авось и мы тебе ещё пригодимся.

– Ну, будь что будет, – Митрофан Парамонович расправил бороду и сказал: – Самому мне ничего доподлинно не ведомо, но есть один человек, который всю правду вам откроет. У Александра Гавриловича он всё равно что верный пёс, – и смердит от него, как от пса. Во всех проделках господина Политковского участие имеет и самые поганые желания его исполняет, стоит тому только захотеть. Ни в чём препятствий не видит, – болтают, что с нечистой силой знается, прости Господи! – Митрофан Парамонович плюнул и в другой раз перекрестился. – Александр Гаврилович его зовёт Фемистотелем.

– Мефистофелем, наверное, – поправил его Кокошкин. – Дух тьмы, падший ангел.

– Я и говорю – Фемистотелем… Мой Фемистотель, смеётся, бывало, Александр Гаврилович, любое моё желание исполнит… Как его крестили, лишь Богу известно, но вы поезжайте на Сенной рынок, любого бродягу там спросите, – где, мол, живёт Фемистотель? Вам покажут… Пронять его трудно, – ни посулы, ни угрозы не помогут, однако же вы его братом припугните. Брат его святой человек, инок Феодор, в Саровском монастыре подвизается. Одного его Фемистотель боится.

– Благодарствуй, Митрофан Парамонович, – сказал Кокошкин, нетвёрдо поднимаясь со стула. – Сейчас же поедем. Да, господин полковник?

– Поедем, но сначала нужно проветриться после такого обеда, – Верёвкин мельком взглянул на обер-полицмейстера. – Спасибо, Митрофан Парамонович.

– Не на чем. Приезжайте к нам ещё, сделайте такое удовольствие. Дорогим гостям всегда рады, – Митрофан Парамонович отвесил Кокошкину и Верёвкину земной поклон и пошёл проводить их до дверей.

***

Иоганн Христофорович Шлиппенбах жил в России более десяти лет. Он искренне интересовался русской жизнью, обычаями, культурой и даже был знаком с некоторыми литераторами, учёными и государственными людьми. 

Он приехал в Россию в самом начале царствования Николая Павловича и застал время, когда в пику гнилым либеральным идеям Запада в России начала утверждаться собственная национальная идея. Граф Сергей Семёнович Уваров, назначенный государем министром просвещения, в одном из своих циркуляров написал про «общую нашу обязанность», которая состояла в том, чтобы «народное образование, согласно с высочайшим намерением августейшего монарха, совершалось в соединённом духе православия, самодержавия и народности».

Детство графа прошло в просвещённом доме князей Куракиных, где он увлекся сочинениями старцев Московского царства, пятьсот лет назад писавших о боголепии «третьего Рима» – царствующего града Москвы и хранимой Господом российской державы. Изоляция России от западного мира казалась московским старцам залогом её единственно правильного развития, ибо сохранив нерушимо православие, земля русская воссияет божественным светом над всеми прочими государствами, аки Солнце в небесах.

Эти идеи оказались как нельзя кстати при дворе Николая Павловича, благодаря чему граф Уваров приобрел благосклонность государя и множество проистекающих от этого приятных последствий – если к началу своей службы Сергей Семёнович не обладал существенным движимым и недвижимым имуществом, то на вершине деятельности являлся владельцем одиннадцати тысяч крепостных мужиков. Богатство графа Уварова не мешало ему, однако, наравне со всеми запускать руку в государственную казну, причём, он не брезговал мелочами – крал, к примеру, казённые дрова.

Затем он едва не сделался богатейшим и знатнейшим человеком в России, когда тяжелая болезнь поставила на край могилы Дмитрия Николаевича Шереметьева,  единственного наследника громадного состояния графов Шереметьевых. Сергей Семёнович, будучи дальним родственником Шереметьевых, должен был получить все их богатства, но Дмитрий Николаевич неожиданно выздоровел. Известный русский поэт и вольнодумец Александр Пушкин написал по этому поводу стихи, в которых обозначил презираемого им графа Уварова:

 

…Наследник твой,

Как ворон к мертвечине падкий,

Бледнел и трясся над тобой,

Знобим стяжанья лихорадкой.

Уже скупой его сургуч

Пятнал замки твоей конторы;

И мнил загресть он злата горы

В пыли бумажных куч.

 

Он мнил: «Теперь уж у вельмож

Не стану няньчить ребятишек;

Я сам вельможа буду тож;

В подвалах, благо, есть излишек.

Теперь мне честность – трын-трава!

Жену обсчитывать не буду,

И воровать уже забуду

Казённые дрова!

 

Надо заметить (тут Иоганн Христофорович улыбнулся про себя), что у графа Уварова была ещё одна причина не любить Пушкина. Граф состоял в интимной связи с попечителем Санкт-Петербургского учебного округа Михаилом Александровичем Дондуковым-Корсаковым. По протекции графа Дондуков-Корсаков занял место вице-президента в Академии наук, где президентом был сам Уваров. Ни для кого не являлось секретом, почему провинциальный чиновник Дондуков-Корсаков так возвысился при Сергее Семёновиче: один из петербургских господ, вращающихся в высшем свете, сделал следующий комментарий к этой новости: «Уваров прочищал Корсакову задницу, а первая любовь не забывается. Оn revient toujours a ses premiers amours. Вот Уваров и доставил затем Корсакову место вице-президента в Академии».

Пушкин на назначение Дондукова-Корсакова немедленно откликнулся эпиграммой:

 

В Академии Наук

Заседает князь Дундук.

Говорят, не подобает

Дундуку такая честь;

Почему ж он заседает?

Потому что ж… есть.

 

Граф Уваров не забыл сию эпиграмму: являясь членом Цензурного комитета, он бесцеремонно сокращал стихи Пушкина и многие вовсе не допустил до печати. А сразу после гибели поэта, граф Уваров повелел увеличить количество занятий в учебных заведениях и сам приезжал с проверкой посещаемости, – дабы студенты не ходили к дому Пушкина для выражения своей скорби и, тем более, не пришли на отпевание в церковь. 

В эти же дни он сказал некоему петербургскому журналисту, посмевшему поместить некролог в своём печатном издании: «К чему эта публикация о Пушкине? Что это за чёрная рамка вокруг известия о кончине человека не чиновного, не занимавшего никакого положения на государственной службе?.. Ну, да это ещё куда бы ни шло! Но что за выражения! «Солнце поэзии!!» Помилуйте, за что такая честь? «Пушкин скончался в средине своего великого поприща!». Какое это такое поприще? Разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж?! Писать стишки не значит ещё проходить великое поприще!». Из этого высказывания следовало, что человеком, проходившим великое поприще, был не обедневший дворянин Пушкин, писавший какие-то там стишки, а граф Уваров, государственный муж и русский патриот, не жалевший сил во имя России и способствующий воплощению её национальной идеи.

Иоганну Христофоровичу было понятно, что такое русская идея – если русские хотели  жить при самодержавии, опирающемся на православие и народность, они имели на это полное право, – ja, natürlich, полное право! Непонятно было другое: почему русские не хотели признать, что на Западе тоже есть кое-что достойное уважения? Невозможно отрицать, что России ещё многому надо было учиться и многое перенимать у западной цивилизации – да и как можно было идеализировать страну, где большую часть населения составляли рабы, не обладавшие даже теми незначительными правами, которые представлялись народу в самых отсталых европейских государствах?

Как человек военный Иоганн Христофорович готов был подчиниться приказу: если существовал приказ создать идеализированную историю России, этот приказ следовало исполнить, – более того, как человек, склонный к романтизму, он с удовольствием воспринял идею о создании героической российской истории. Однако как человек рационально мыслящий Иоганн Христофорович считал, что русскую историю было бы полезнее показать такой, какой она была на самом деле – чтобы молодое поколение русских училось не только на её положительных, но и на отрицательных примерах, и, это важно подчеркнуть – еs ist wichtig zu betonen – сумело сделать правильные выводы на будущее. Это необходимо – das ist wesentlich!

Но Фаддей Венедиктович Булгарин относился к поставленной задаче куда проще: он постоянно напоминал Иоганну Христофоровичу, что главное было исполнить монаршую волю, и каверзно подмигивал при этом. История, по мнению Булгарина, вообще не являлась наукой, а посему её трактовка зависела исключительно от желания авторов. История была для Фаддея Венедиктовича нечто вроде сапог, которые шились отдельно для разных сезонов и зависели от веяния моды.

По мере продвижения совместной работы с Булгариным, Иоганну Христофоровичу становилось всё труднее ладить с ним; очередное столкновение произошло у них при описании событий, связанных с правлением князя Александра Невского.

***

– Русский князь Александр, сын Ярослава, искал свой интерес в войнах с соседями и мало думал о морали, – рассказывал Шлиппенбах. – Таких князей был очень, очень много в феодальное время. Известно, что Александр часто воевал против своих родственников – например, за город Псков и другие города. Он не проявил себя хорошим полководцем, но показал большую жестокость. Однако кое-кто из русских историков приписал ему позже великие подвиги: он будто отразил крестовый поход на Россию. Пишут, что он разбил огромную шведскую армию на реке Неве, а после разбил колоссальную немецкую рыцарскую армию на замёрзшей воде Чудского озера.

Это не подтверждают документы, которым мы можем верить. Римским папой был тогда Григорий Девятый, и он не выпускал приказ, иначе – буллу, о Крестовом походе на Россию. Он призывал переводить в христианскую веру одних язычников-финнов, которые сильно мешали своими нападениями христианам на Балтийской море. Для доказательства скажу – в 1188 году финны сожгли Ситгуну, древнюю столицу Швеции. Русские тоже много воевали с финнами и побеждали их, но не переводили в христианскую веру, а брали с них налог.

Другого приказа Григория Девятого о походе на Восток мы не имеем. Надо сказать, что Европа была в плохом состоянии, потому что очень сильно пострадала от монгольского наступления: земли Польши, Германии, Венгрии, Австрии, Италии и даже немного Франции разорили монголы. Папа Григорий Девятый проявлял тогда заботу о спасении Европы, а покорить Россию не хотел и был совершенно не способен.

– Я смотрю, вы симпатизируете римским папам, – с усмешкой произнёс Булгарин.

– Я лютеранин; мои предки воевали с римскими папами и погибали в борьбе за настоящее христианство, – обиделся Иоганн Христофорович. – Но я люблю правду и упорно стою за неё.

– Полно сердиться, я пошутил, – добродушно сказал Булгарин. – Вы закончили свой рассказ?

– Нет, не закончил, – возразил Шлиппенбах. – Я собираюсь высказать ещё, что князь Александр взял власть от монголов по примеру своего отца и дурно ею пользовался. Он разорял русский народ, а когда народ восстал, Александр с ужасной жестокостью убивал русских людей. На монгольском бивуаке, в Орде его принимал как родного брата хан Батый. Александр был даже лицом похож на монгола и имел соответственное сложение своего тела.

– Браво! – воскликнул Булгарин. – Вот что значит настоящий учёный и, к тому же, военный человек, – готов за правду жизнь отдать и ничего не боится. Браво, храбрейший мой Иоганн Христофорович, браво! – Булгарин сделал вид, что хлопает в ладоши. – Но знаете, – на костёр нас с вами за такие рассказы, может быть, не взведут, но допекут основательно. Батюшка мой, да разве можно так писать о Святой Благоверном князе Александре Невском? Разве же можно так писать о человеке, который стал наиболее почитаемым героем Руси и символом русского патриотизма? Разве же можно так писать о человеке, чьи мощи хранятся в главной святыне Санкт-Петербурга?

– Мощи? – поднял брови Иоганн Христофорович. – Мне не понять уважение перед мощами вообще, но больше того не понять, как можно уважать фальшивые мощи. Тело князя Александра сгорело в городе Владимире в пожаре 1491 года – о том есть запись в русской хронике.

– Вы прямо вольтерьянец – всё бы вам церковь уколоть! – расхохотался Булгарин. – Но шутки в сторону. Дорогой герр Шлиппенбах, глава об Александре Невском для патриотической русской истории есть наиважнейшая: он имеет такое же значение для России, как архангел Михаил для христианства. Если его развенчать, кто же будет сражаться с дьяволом? Не забывайте также, что Александра Невского весьма почитали все русские цари и императоры, что его мощи, – о которых вы так неосторожно отозвались, – были перенесены в Петербург по личному приказу Петра Великого, а гробницу для них приказала изготовить – из девяноста пудов серебра – императрица Елизавета, дщерь Петрова. Не забывайте, что Святого и Благоверного князя Александра Невского высоко почитает и наш государь Николай Павлович; не забывайте, что патриотические деяния князя Александра как нельзя лучше соответствуют русской национальной идее, которая столь блестяще выражена ныне графом Сергеем Семёновичем Уваровым…  Вот исходя из всего этого и начнём писать главу про Александра – с молитвою, смирением и почтением к матушке-России, – ухмыльнулся Булгарин. – Прежде всего, опишем внешность князя. Вы изволили заметить, что он на монгола был похож, – так не годится, герр Шлиппенбах, ей-богу, не годится! Чтобы символ России был похож на монгола – это разве что в насмешку можно написать. Нет, мы с вами напишем, что князь Александр был воплощением русского человека во всей его красе – роста он был высокого, в плечах широк, в талии узок, лицом чист и бел, русые волосы его были густыми, слегка вьющимися, а глаза – большими и синими, как весеннее небо.

– Как это возможно, если у него в роду… – возмутился было Иоганн Христофорович, но Булгарин замахал руками и закричал:

– И слушать не хочу, кто у него в роду, – всё едино князь Александр Невский был воплощением русского человека во всей его красе! Здесь нам и выдумывать нечего – давным-давно на всех иконах его именно так изображают… Идём далее. Злейший враг православия – римский папа задумал покорить Русь и подчинить её католицизму. Вот вы упомянули, что в булле Григория Девятого говорилось об обращении язычников в христианство, то есть в католицизм. Однако кто были для Рима православные? Ясное дело – еретики и язычники; значит, в папской булле идёт речь о русских, их следовало обратить в католицизм.

– Никогда папы не называли православных «язычниками», – возмутился Шлиппенбах. – «Еретиками» – да, называли. «Схизматиками» называли, но называть язычниками – нет! Это есть абсурд, ведь православные поклоняются единому Богу и молятся Христу. К этому должен прибавить, что в папской булле есть имена финских племён, которых надлежит покорить.

– Вы в какие-то тонкости вдаётесь, – засмеялся Булгарин, – да и кто станет разбираться в особенностях речи римских пап или вчитываться в их писания. Была папская булла? Была. Говорилось в ней о покорении язычников на Востоке? Говорилось. Всё, этого достаточно. Напишем, что римский папа готовил Крестовый поход на Русь.

– Но Руси тогда не существовало в качестве государства, – продолжал сопротивляться Шлиппенбах. – Она была разделёна на десятки княжеств, – как моя Германия теперь. Немало русских князей имели тёплые отношения союза с западными странами и родственные связи с европейскими правителями. Если бы римский папа призвал к походу против Руси, это был бы Крестовый поход против всей Европы.

– Ах, оставьте! – отмахнулся от него Булгарин. – Будем равняться на Карамзина. Пишем: первыми пошли шведы. Многочисленное шведское войско на сотне кораблей прибыло в устье Невы, дабы отсюда начать своё наступление на русские земли.

– Что есть «много чис…ное…» «много чист…ное..»  «много чистеннное...», – Иоганн Христофорович не мог произнести это слово и беспомощно взглянул на Булгарина.

– Многочисленное войско – это когда много солдат, – пояснил он. – Вот у нашего государя, например, многочисленное войско. Недавно случай был, – захихикал Булгарин, – решили в Париже пьесу поставить про Екатерину Вторую, бабушку нашего царя. Екатерина была представлена в сей пьесе как женщина, склонная к плотским утехам и удовольствиям особого рода. Государь возмутился и велел передать французом, что это недопустимо и такая пьеса не должна быть поставлена. Французы ответили, что у них свобода слова и никто не вправе диктовать театрам, что ставить, а что нет. Тогда государь сказал, что пришлёт на премьеру триста тысяч русских зрителей в солдатских шинелях; это возымело своё действие – французы от пьесы отказались. Вот вам образец русского влияния на Европу! Теперь поняли, что такое многочисленное войско?

– Шведы не могли привести на реку Неву много… много… многочис… большое войско, – снова возразил Шлиппенбах. – Об этом нет свидетельства; нет у шведов, у немцов, у датчан, – никто не имеет свидетельства. А в русской хронике есть разговор о трёх кораблях шведов на реке Неве. Они пришли, можно полагать, против язычников-финнов или для грабежа – корабли в то время были совсем малые и в них можно было возить совсем мало солдат. С такой армией не могла быть большая битва, поэтому о ней нет воспоминания.

– Опять вы спорите, – с улыбкой отвечал Булгарин. – Помилуйте, могла ли быть у шведов малая армия, если они пришли завоевать Русь?

– Нет, конечно, для завоевания Руси не могла быть малая армия.

– Вот видите! Значит, так и запишем: шведы пришли с многочисленной армией. Князь Александр обрушился на них, как божья гроза. Сотни шведов погибли, тысячи попали в плен, остальные бежали… Ладно, ладно, пусть меньше, не спорьте! Здесь мы привлечём текст, что приводится  у Карамзина, о личном участии в битве князя Александра и его героизме, вследствие чего благодарный русский народ наградил Александра почётным прозвищем «Невский».

– Мой Бог, – вздохнул Иоганн Христофорович.

– Однако Крестовый поход на Русь продолжался, следующими выступили немцы, – быстро строчил Булгарин. – Пользуясь доверчивостью и бесхитростностью русских, рыцари Ливонского ордена, прекрасно вооружённые, коварные и беспощадные, захватили города Изборск и Псков, и устроили в них страшную резню.

– Но…

– Вы ещё, пожалуй, скажете, что это князь Александр захватил Псков и устроил в нём резню?

– Это так есть! Об этом говорит… – горячо вскричал Шлиппенбах.

– Продолжаем, – не слушая его, писал Булгарин. – Князь Александр, незадолго до того незаслуженно обиженный новгородцами, удалился от правления и не хотел возвратиться в Новгород, дабы возглавить отражение немецкого похода. Но сердце его не способно было вынести зрелища поруганной Руси, которую любил он больше жизни и во имя которой готов был снести не только что личные обиды, но и самые большие страдания. Презрев прошлое, князь Александр замирился с новгородцами и возглавил объединённое русское войско. Ликующие толпы народа встречали своего героя, когда он входил в освобождённые Псков и Изборск, а рыцари-крестоносцы вынуждены были отступить к диким берегам Чудского озера.

– Если вы хотеть следовать Карамзину, то надо писать «пока князь Александр освобождал Псков и Изборск,  ливонские рыцари готовили наступление от Чудского озера на Новгород», – с кривой усмешкой поправил его Иоганн Христофорович.

– Благодарю вас, – серьезно ответил Булгарин, внося правки. – Видите, как хорошо, что мы трудимся совместно. А дальше, наверное, так: не дожидаясь наступления немецких рыцарей, Александр Невский в апреле 1242 года решил первым атаковать их.

– Наступление рыцарей? В начале весны? В отсутствии дорог? В болотистой местности? Но рыцари шли на помощь Пскову, который был их союзник, – а не чтобы завоевать Новгород! Чудское озеро ближе к Пскову, чем к Новгороду, – выпалил Шлиппенбах.

– Ну, это мы не станем записывать, – надеюсь, что читателям наших книг не придёт в голову сопоставлять эти явления, – хладнокровно отвечал Булгарин. – Напишем: «…Решил первым атаковать их». Описание самого сражения возьмём опять-таки у Карамзина и обязательно укажем немецкие потери.

– Сколько вы укажете? – поинтересовался Иоганн Христофорович. – Как в Ливонской хронике – двадцать убитых рыцарей и шестеро взятых в плен?

– Опять шутите? Неужели мы станем при написании русской книги верить немцам?  Нет, мы укажем, как все русские книги указывают, – четыреста рыцарей было убито и пятьдесят взято в плен.

Иоганн Христофорович только дух перевёл.

– Что мы ещё напишем в главе о Святом Благоверном князе Александре Невском? – спросил Булгарин задумчиво.

– Я опять указал бы на жестокость этого князя. И опять скажу, что он подчинил Россию монголам и правил с их помощью. Ему предлагали союз европейские страны, но он не принял. Монгольский порядок был лучше для этого князя, – безнадёжно вымолвил Шлиппенбах.

Булгарин вдруг так развеселился, что даже хлопнул Иоганна Христофоровича по плечу.

– Ай да, герр Шлиппенбах! Карбонарий, истинный карбонарий! Революционер! «Монгольские порядки лучше для русской власти, чем западные» – остро сказано! Господи, сколько людей с вами согласятся, – а сколько примеров из русской истории!.. Ай да немецкий Савонарола на русский лад!.. Простите мою фамильярность, но вы меня так порадовали своим метким замечанием… Однако как же быть с военными походами Запада против России? Как вы это объясните?

– Что надо объяснить? Что войны были в мировой истории от глубокой древности? Что на Западе было много больше войн между собой, чем походов на Россию? Что Россия вызывала страх Запада, потому как она не есть страна с цивилизацией, но имеет большую воинскую силу? Как вы сказали: «многочит… многочист…»

– Многочисленное.

– О да! Многочистленной войска!.. Истина прячется в том, что Запад не есть страх для России, но Россия есть страх для Запада.

– Ну а вера? Ведь римские папы были злейшими врагами православия, как мы с вами уже отметили. А если бы им удалось обратить Русь в католичество? Не было бы ни России, ни русского народа, – Булгарин с видимым удовольствием дразнил Шлиппенбаха.

– Я говорил, я имею нехорошее отношение к римским папам, но должен напомнить, что католическая вера не помешала славянским Чехии и Польше быть весьма мощными и очень культурными государствами в Европе. Поляки отразили не раз атаки рыцарских католических орденов, следовательно, католичество не мешало полякам бороться с другими католиками за свою свободу. Должен ещё напоминать, что на лишение Польши независимости повлияла православная Россия, а не католический Запад.

– Слава тебе господи, что нас никто не слышит, – Булгарин ухмыльнулся и довольно потёр руки. – Вы подумайте, милый мой Иоганн Христофорович, во что превратится вся история России, если хоть на одну минуточку предположить, союз с Западом, вхождение в число западных стран было бы полезнее для русских, чем союз с Востоком. Выходит, напрасны все их жертвы, выходит, что русские князья и цари веками запугивали свой народ западной угрозой, дабы править подобно восточным деспотам, без закона и по собственному произволу.

– Я не вмешиваюсь в политику. Я лишь привожу факты и дополняю эти факты моей мыслью, – возразил Иоганн Христофорович.

– Революционер! За подобные мысли вам, да и мне с вами быть уже не в ссылке, а в каторге или, в лучшем случае, в доме для душевнобольных, – лукаво подмигнул Булгарин. – Государь такого не прощает, но и без него найдётся немало охотников показать свой патриотизм. Вы уж больше нигде этих мыслей не высказывайте, герр Шлиппенбах, – а в нашей книге мы запишем следующим образом: «Дальнейшая деятельность Святого Благоверного князя Александра Невского была столь же возвышенна, благородна, преисполнена любовью к Отечеству, как первые года его высокого служения Руси. С негодованием отверг он предложения римского папы о союзе, разглядев в сём предложении попытку умаления истинной православной веры и вследствие сего полной погибели России. Скрепя сердце, князь Александр укрепил отношения с Ордой, видя в ней щит от злонамеренных притязаний западных владык. Таким образом он сохранил на Руси священную православную веру и заложил основы дальнейшей политики русских князей, которая привела с течением времени к возвышению Москвы, объединению вокруг неё русских земель и созданию великой российской державы.

Земные подвиги князя Александра снискали ему признание Отца нашего Небесного; после кончины Александра мощи его были обретены нетленными и Православная Церковь причислила его к лику святых. Чудеса, кои случаются около его гробницы, свидетельствуют о том, что и на небесах Святой Благоверный князь Александр Невский остаётся таким же хранителем российского народа, каким он был при жизни своей».

– Это есть всё? – нетерпеливо спросил Иоганн Христофорович. – Шесть часов, наша работа закончена на сегодня.

– Уже шесть часов? Как быстро идёт время, когда добросовестно трудишься на благо Отечества, – сладко потянулся Фаддей Венедиктович. – Что же, пора отдохнуть… До завтра, дорогой герр Шлиппенбах!

***

Сенная площадь была одним из самых бойких и самых посещаемых мест российской столицы. Несмотря на грязь, тесноту и сутолоку в торговых рядах; несмотря на грубость, жадность и обман торговцев; несмотря на воровство, мошенничество, а порой, на убийства, совершаемые на рынке,  – несмотря на всё это Сенная площадь манила к себе жителей Петербурга и приезжих из других городов России.

Когда-то здесь продавали сено, затем наладилась торговля всяким негодным товаром: подгнившими овощами, рыбой с душком, протухшим мясом, прогорклым маслом, скисшим молоком, – а также старыми вещами, изношенными и рваными, вышедшими из употребления, или ворованными, или, что тоже случалось, продаваемыми их владельцами на пропой души. Дешевизна была необыкновенная: три фунта мяса можно было приобрести по цене одного, осетрина стоила не больше щуки, пара ботинок была не дороже лаптей, а умеренно поношенный сюртук отдавали за рюмку водки. При желании здесь можно было купить всё необходимое для свадебного или поминального стола, одеть многодетную семью или обставить мебелью домик на Песках.

Но Сенной рынок манил к себе не только тех, кто перебивался с хлеба на квас, – сюда приходили даже состоятельные горожане в надежде купить за бесценок хороший продукт или приличную вещь. Ходили слухи, что однажды здесь продали за двугривенный только что выловленную стопудовую белугу с двадцатью пудами икры, что бочонок свежих португальских устриц отдали весь целиком за полтинник, что ящик настоящей «Вдовы Клико» пошёл за один целковый. Говорили, что тут как-то продавалась за червонец дамская шуба из настоящего горностая, предположительно из великокняжеского гардероба, что здесь же были проданы за четвертной золотые канделябры княжны Таракановой, а недавно был выставлен на продажу именной бриллиантовый кубок князя Потёмкина и сразу куплен за сторублёвую «катеньку». Многое, многое, многое ещё рассказывали о Сенном рынке, – не удивительно, что не иссякал поток людей, приходивших сюда искать чуда.

Вера в чудеса – как добрые, так и злые, – будто витала в воздухе Сенной площади: не случайно, именно здесь произошёл холерный бунта. Холера широко охватила Россию: это было далеко не в первый раз, так что народ призадумался и начал искать виноватых. Их скоро нашли – оказалось, что холеру распространяли врачи, которые сговорились с врагами России в деле уничтожения православного люда. Врачи специально заражали православных, а потом, забрав в больницу, умерщвляли ядовитыми лекарствами.

Взволнованный этим открытием Сенной рынок закипел и забурлил; не успела полиция пресечь возмущение, как вспыхнул бунт. Толпа повалила к больнице, громя по пути аптеки и – по совершенно непонятной причине – лавки и магазины, а добравшись туда, принялась выкидывать врачей из окон. Затем больницу подожгли, причём в огне пожара погибло больше больных, чем умерло за всё время холеры.

На усмирение бунта были направлены Сапёрный и Измайловский батальоны и взвод жандармов. Под дулами солдат бунтовщикам пришлось остановиться, после чего на Сенную площадь прибыл сам государь Николай Павлович. Отличавшийся отвагой, он не побоялся шестью годами ранее приехать на Сенатскую площадь для подавления мятежа; на Сенатской по окруженным мятежникам ударила картечь; на Сенной площади было произведена показательная экзекуция. Рядовые участники бунта были высечены и отпущены домой, зачинщиков отправили на каторгу. Опомнившийся народ возблагодарил государя, и Сенной рынок продолжил жить по своим законам.

…Обер-полицмейстер Кокошкин ценил налаженный на рынке порядок и не собирался менять его. Приехав вместе с Верёвкиным на Сенную площадь, Сергей Александрович прежде всего обратился к рыночному смотрителю, – объяснил, что цель их приезда никак не связана с деятельностью Сенного и не будет иметь никаких полицейских последствий. Нам нужно, сказал Кокошкин, найти человека по прозвищу Мефистофель, которому мы зададим несколько вопросов, – только и всего.

«А, Фемистотель!» – воскликнул смотритель, свистнул кому-то в толпе и сделал непонятный знак пальцами. В один миг перед Кокошкиным предстал помятый тип в засаленном старом фраке, но с толстой золотой цепочкой на животе. Он проводил обер-полицмейстера и полковника Верёвкина в покосившийся дом напротив гаупвахты, провёл по длинным запутанным коридорам и особым образом постучал в облупленную дверь в дальнем крыле здания.

– Да, будьте любезны! – откликнулись из-за двери. – Входите, кто бы вы ни были. Я скучаю.

Тип во фраке с лёгким поклоном пропустил Кокошкина и Верёвкина вперёд, а сам остался снаружи; они вошли, слеповато щурясь, в полумрак комнаты. В ней царил полнейший бедлам – по полу были разбросаны предметы одежды, включая несвежую рубашку и чулки странного цвета; на единственном продавленном кресле стояла пара никогда не чищеных ботинок; на столе, который подпирался вместо четвёртой ножки обрубком бревна, были раскиданы остатки безжалостно разорванной, но недоеденной курицы и стояла большая, наполовину опорожнённая бутыль с вином. Мутное, затянутое паутиной окно не открывалось, наверное, с момента постройки дома и не мылось с тех же пор, – однако в комнате не было душно: её заполнял жаркий сухой воздух, как от натопленной печи, он был полон каким-то резким едким запахом.

Хозяин удивительного жилища лежал, раскинувшись на громадной кровати, которая занимала всю левую стену комнаты от угла до угла, и пил тёмно-красное вино из позолочённого хрустального стакана. Взъерошенные, нечесаные волосы этого человека покрывала алая феска, давно потерявшая форму, а надет на него был полосатый, истёртый до дыр самаркандский халат. При виде посетителей человек почесал свою клиновидную, загибающуюся вверх бородку и вскричал:

– Ба, ба, ба! Господин брандмейстер! Вот так визит! Ну как, погасили пожар в доме терпимости?.. О, и почтмейстер с вами! Неужели нашли моё письмо, затерянное три года назад?

Кокошкин побагровел:

– Милостивый государь, если вы не разбираетесь в мундирах, то извольте хотя бы встать, когда к вам пришли, и дождаться официального представления. Какой я вам брандмейстер; какой дом терпимости?! Я петербургский обер-полицмейстер Кокошкин, а это его высокоблагородие полковник Верёвкин из Жандармского корпуса.

– Ах, ах, ах, обознался! – человек мигом слетел с кровати и принялся кланяться гостям, шаркая ногой и делая реверанс. – Ваше превосходительство, ваше высокоблагородие! Какая честь! В моём скромном обиталище! Никак не ожидал-с, – поверьте, никак не ожидал-с! Ах, боже мой, ваше превосходительство, а я вас за брандмейстера принял; а вас, ваше высокоблагородие, за почтмейстера! – он тоненько захихикал, закрывая рот рукой. – Над собой смеюсь, единственно над собой! Вот дурак, так дурак, прости господи! Это же надо так ошибиться!

– Тебя… – хотел спросить Кокошкин, но посмотрев на хозяина комнаты, осёкся и отчего-то снова перешёл на «вы». – Вас зовут, кажется, Мефистофелем?

Тут человек с бородкой прямо-таки затрясся от хохота; на глазах его выступили слёзы, он задыхался. Будто умоляя гостей не смешить его больше, он замахал руками и просипел:

– Называют, – так точно и называют! Глупой народец, что с него взять? Они даже выговорить «Мефистофель» не могут, а туда же – хотят дьявола найти! Ой, я сейчас умру, это в России-то – Мефистофель?! Да здесь даже черти унылые и облезлые, а уж Сатана сюда и нос не сунет! Попробуй Сатана придти в Россию, – сопьётся, опустится от русской-то жизни, да и пропадёт пропадом! Ой, батюшки святы, Мефистофеля нашли!

– Мы к вам пришли по серьёзному делу. Прошу вас успокоиться, выслушать нас и со всей правдивостью дать надлежащий ответ, – внушительно сказал Кокошкин.

– А не то мы можем в Третьем Отделении потолковать, – добавил Верёвкин. – У нас все разговаривают; будь ты сам дьявол, – заговоришь.

– Боже мой, ваше превосходительство! Ваше высокоблагородие, да разве же я отказываюсь? – засуетился Мефистофель. – Вы спрашивайте, что вам нужно, а я уж постараюсь вам послужить со всем моим уважением. Всё, всё, всё скажу! Задайте мне вопрос, и вы убедитесь в моём тщании!

Кокошкин подозрительно глянул на него и спросил:

– Известен ли вам Александр Гаврилович Политковский?

– Как же-с, как же-с, очень хорошо известен! Привечают они меня своими милостями, – с готовностью затараторил Мефистофель. – Высокого полёта птица – Александр Гаврилович; государь его отмечает, царь-батюшка. А мы люди маленькие; крошки склюём, как воробышки, тем и сыты. Милостивец он наш – Александр Гаврилович.

– А не принимали вы участия в некоторых… э-э-э… сомнительных делах господина Политковского? – продолжал допрос Кокошкин.

– Помилуйте, какие же это сомнительные дела? Александр Гаврилович чист, как ангел, – голубица, небесная голубица! Во всём Отечеству радеет, – а другие люди на службе и не состоят, – Мефистофель всхлипнул.

– А не замешан ли господин Политковский в похищении монумента Петру Великому, иначе именуемому Медным всадником? – напропалую спросил начинавший терять терпение Кокошкин.

– Ахти мне! – Мефистофель ударил себя по бокам и выпучил глаза. – Неужто же памятник великому царю и императору Петру Первому украли? Уж не шутить ли вы изволите, ваше превосходительство?

– Какие шутки, – буркнул Кокошкин.

– Ах, воры, ах, прохвосты! Ну, что за народ, скажите на милость, – всё тащат, всё! – закричал Мефистофель, а Кокошкин крякнул и отвёл глаза. – К чему им дьявол, на кой им дьявол?! Они дьявола за пояс заткнут!

– Ты не умничай, – оборвал его Верёвкин. – Отвечай на вопрос господина обер-полицмейстера.

– Простите, ваше высокоблагородие, не смог сдержать законного возмущения, –поклонился ему Мефистофель. – Как перед Богом клянусь, – Александр Гаврилович к сему преступлению непричастен и я тоже, – он истово перекрестился на пустой угол, где должна была бы висеть икона.

– А если мы тебя, шельму, всё-таки возьмём в Третье Отделение и там допрос проведём по-настоящему?

– Хоть на дыбу вздевайте, хоть огнём жгите, буду стоять на своём. За правду не страшно и на плаху взойти, – ответил Мефистофель, приосанившись и выпятив грудь.

– Вот прохвост, – проворчал Кокошкин. Он хотел ещё что-то спросить, но Верёвкин жестом остановил его и сказал:

– Ну хорошо, а если мы привлечём твоего брата в свидетели? При брате твоём, святом старце Феодоре также станешь отвечать?

Мефистофель поперхнулся и разом сник.

– А брата-то зачем? Что он вам может сообщить? – пропищал он, потеряв голос.

– Ага! – воскликнул Кокошкин. – Что, не по нраву пришлось? Святость тебе, как кость поперёк горла? Нет, милостивый государь, умел проказить, умей и ответ держать. Посмотрим, надолго ли тебя хватит, когда святой старец встанет перед тобой и будет тебе в глаза смотреть.

Мефистофель нервно дёргал свою нелепую бородку и молчал.

– Что же, будешь говорить? Отвечать! – прикрикнул на него Верёвкин.

– Ваша взяла, господин полковник. Правды хотите? Будет вам правда; записывайте или запоминайте, как вам угодно, – Мефистофель вдруг жутковато улыбнулся. – Андрей Гаврилович Политковский есть первейший мошенник и вор. Деньги Пенсионного фонда, что ему государь Николай Павлович доверил, крадёт и проматывает. Многие тысячи украл и ещё украдёт, – уж будьте уверены!

– Я не об этом тебя спрашиваю, болван, – строго одёрнул его Верёвкин. – Причастен ли господин Политковский к похищению Медного всадника?

Мефистофель тяжко вздохнул и понурился.

– Что же ты молчишь?

– Причастен, – глухо произнёс Мефистофель. – Не для корысти, а ради озорства, с пьяных глаз. Александр Гаврилович как разойдётся во хмелю, так не остановишь.

– Как это сделалось?

– Как сделалось? Очень просто сделалось. Праздник был в доме Александра Гавриловича и большой бал; три дня гуляли, а на четвёртый поехали кататься по Петербургу. Дамы и девицы, что при Александре Гавриловиче находились, очень веселились, а он поклялся любое их желание исполнить. В таком состоянии он преград не знает: было дело, когда во имя прекрасного пола все статуи в Летнем саде в крестьянское платье одел.

– Это мы знаем. Дальше!

– Я и говорю – преград не знает. Одна из девиц возьми, да и скажи: «Вот вы клянётесь, что всё для нас совершите. А можете ли вы Медного всадника с места сдвинуть?». «С места сдвинуть? – говорит Александр Гаврилович. – Не только что с места сдвину, но на свою дачу перевезу для вашего удовольствия». «Докажите!». Александр Гаврилович распалился и вызвал меня к себе: «Так, мол, и так, Мефистофель. Обещал дамам, что Медный всадник сегодня же ночью будет стоять у меня на даче. Ты уж постарайся, ты и не такие дела проворачивал». Я под козырёк: «Будет исполнено, не сомневайтесь!». Вот так всё сделалось…

– Да как же вы это произвели? – удивился Кокошкин.

– Вот так и произвели. Тоже мне, задача! – пожал плечами Мефистофель. – И не такое производили.

– А моя полиция? Неужели никто ничего не заметил? – продолжал удивляться Кокошкин.

– Гм, полиция, – Мефистофель выразительно глянул на обер-полицмейстера.

– Ах, негодяи, – пробормотал Кокошкин.

– А жандармы? – в свою очередь спросил Верёвкин.

– Гм, жандармы, – Мефистофель глянул на полковника.

– Да… – протянул Верёвкин.

– Картина преступления ясна, – сказал Кокошкин. – Значит, Медный всадник сейчас находится на даче господина Политковского?

– Так точно.

– А назад его можно доставить?

– Отчего же нельзя? Только прикажите. Но прежде переговорите с Александром Гавриловичем, без него никак-с.

– Переговорим, – решительно произнёс Верёвкин. – А ты, любезный, никуда не отлучайся, вскоре ты нам понадобишься.

– Ах, ваше высокоблагородие, ах, ваше превосходительство! – снова залебезил перед ними Мефистофель. – Я весь ваш, весь! Готов исполнить любое ваше приказание; любой ваш каприз исполню, только скажите.

– Ну, ну, не забывайся! – перебил его Верёвкин. – Сиди дома, а для верности я к тебе жандарма приставлю.

– Премного благодарен. Мог ли ожидать такого внимания? – прослезился Мефистофель. – С жандармом, конечно, куда спокойнее.

– Не рассуждать! – рявкнул на него Верёвкин. – Ваше превосходительство, – сказал он Кокошкину, – теперь доказательства у нас имеются: едем к Политковскому.

– Для начала надо бы заехать к Клеопатре Петровне посоветоваться, – шепнул ему обер-полицмейстер.

– Верно. Едем к Клеопатре Петровне, – согласился Верёвкин.

***

«Мой дорогой Иоганн!

Уже месяц как мы в разлуке, я пишу тебе третье письмо, а от тебя получила лишь одно короткое известие. Не знаю, доходят ли до тебя мои письма: от Павловска до Санкт-Петербурга расстояние небольшое, но в России нельзя быть уверенной в хорошей доставке почты даже на небольшое расстояние.

Если ты не получил два моих предыдущих письма, не является лишнем повторить то, что я в них писала. Я очень довольна, что твоя работа пошла вперёд, но лучше всего, что тебе заплатили за неё аванс. О, если бы мы жили в Германии, то тогда могли бы, конечно, ждать денег за выполненную работу даже год (мы не бедные и способны ждать денег в течение года) с твёрдым убеждением, что мы их получим. Но в России полезно брать деньги вперёд, потому что после могут не заплатить. Русские – странный народ: они не дают деньги за выполненную работу и не выполняют работу за полученные деньги.

Мой милый Иоганн, я рада за тебя, в моё сердце входит гордость за такого прекрасного супруга! Я скучаю в разлуке, но понимаю, что твой заработок пойдёт на пользу нашей семье, мы сможем осуществить многие задуманные нами планы.

Наш домик и сад находятся в хорошем состоянии; я не опускаю рук, чтобы так было и дальше. Без сомнения, мне не помешала бы помощь садовника, но пока мы не имеем достаточно средств, чтобы его нанять. Когда это будет возможным, когда мы станем более богатыми, я рассчитаю нашу служанку Пелагею и найму нормальную служанку и нормальную кухарку. Я до сих пор не могу приучить Пелагею вытирать при уборке пыль на шкафах, на дверях, на карнизах и на люстре в зале. А недавно я увидела такую картину на кухне: Пелагея порезала овощи к обеду и тем же самым ножом, на той же самой доске хотела разделывать мясо! Уверена, что если бы я не остановила её, она потом этим же ножом, на этой же доске разрезала бы хлеб!

Я не жалуюсь, мой милый Иоганн, я терпеливо несу свою ношу и кое в чём мне сопутствовал успех. Я сменила мясника и молочницу, которые брали слишком много денег за свой товар; я нашла дешевле. В результате уже на первой неделе моя экономия составила 11 копеек! На второй и третьей неделе экономия выросла; пусть это до времени останется моей тайной, но когда ты приедешь домой, то будешь приятно удивлён, заглянув в нашу расходную книгу.

Кстати, Иоганн, если вспоминать о нашей расходной книге, то я должна сделать тебе маленький упрёк. Уезжая, ты взял с собой 25 рублей ассигнациями и 2 рубля серебром, потому что не знал, сколько продлится без денег твоя жизнь в Петербурге. Ассигнациями сейчас выгодно расплачиваться, потому что они теряют цену; ты правильно взял их. Но, наверное, не надо было тебе брать два рубля серебром, – к тому же, этот расход ты не записал в книгу. Я понимаю, что ты очень торопился, что этот сумасшедший русский офицер, который приехал за тобой, не дал тебе спокойно собраться, – но во всём должен быть порядок. Если у нас не будет порядка, то мы будем жить в беспорядке, – эти твои золотые слова всегда оказывали нам помощь в семейных делах. Так давай же поддерживать порядок, который позволяет нам избежать беспорядка!

Мой дорогой Иоганн! Я уже писала, что скучаю без тебя? Повторю это ещё десять раз. Вчера я плакала при виде двух кустов роз, что ты посадил возле нашей беседки. Красные розы переплелись с белыми так, что их не разъединить; ты говорил, что столь же крепка наша любовь… А рядом сидели на ветке и пели свои чудесные песни две птички: такие радостные, такие счастливые! Когда же я дождусь твоего возвращения, чтобы и мы были счастливые?

Напиши мне, как продвигается твоя работа и сколько ещё осталось. Я буду считать дни до встречи с тобой.

Твоя любящая супруга Амалия».

Иоганн Христофорович перечитал письмо дважды, а затем вскочил и зашагал по комнате. Месяц назад он был бы доволен, получив такое послание, но теперь он изменился. Русская жизнь затягивала и поглощала его и от этого ему было грустно читать письмо любящей жены, которая скучала по нему, но упрекала за неотмеченные в книге два рубля серебром. «Сумасшедший русский офицер», как назвала Амалия капитана Дудку, оказывал на него непреоборимое влияние. Почти каждый день Иоганн Христофорович проводил в его обществе и абсурдные рассуждения капитана поражали и захватывали рациональный ум Шлиппенбаха. Для Иоганна Христофоровича уже сделалось привычкой ездить с капитаном в трактир, объедаться там и пить водку без меры, – удивительным образом это давало ему какое-то нездоровое, но отрадное успокоение. Не будь этих вечерних вакханалий, Иоганну Христофоровичу было бы трудно работать днём с беспринципным и циничным Булгариным.

Была, однако, ещё одна причина для смутного недовольства Иоганна Христофоровича: девушка Маша завладела сердцем бедного немца. Никогда не подумал бы он, что способен увлечься девушкой из увеселительного заведения – это было немыслимо, это было неприлично, это было вопреки установленным правилам, wider Regeln! – но это случилось. Она была мила и добра, она была славной девушкой –  ja, ja, ruhmvolles Fräulein! – несмотря на своё занятие. Иоганн Христофорович невольно представлял её на месте Амалии и понимал, что в разлуке Маша не стала бы упрекать мужа за два рубля, взятые без записи в расходной книге, и приехала бы к нему, вместо того чтобы писать, как она скучает в двадцати пяти вёрстах от него.

Иоганн Христофорович сел за стол и схватился за голову. О, mein Gott, как всё запуталось! Бросить, бросить эту проклятую работу и вернуться к Амалии! Иначе он пропадёт...

Его размышления прервал громкий стук в дверь. Иоганн Христофорович сразу догадался, что это штабс-капитан Дудка, имевший обыкновение являться именно в такие моменты.

– Да, можно входить, – обреченно отозвался Шлиппенбах.

– Ну, чего вы сидите, нахохлившись, как ворона во время дождя, – с дружеской фамильярностью сказал Дудка, войдя в комнату. – А, да вы письмецо получили! Позвольте полюбопытствовать, от кого?

– Это есть послание от моей жены, – Иоганн Христофорович свернул письмо и положил в шкатулку для бумаг.

– То-то вы такой хмурый! – улыбнулся Дудка. – Хотите, угадаю, о чём пишет ваша благоверная немецкая супруга?.. Она пишет о своих чувствах к вам, сравнивает их с разными милыми глупостями, вроде пения двух птичек на дереве, но пуще всего её занимают вопросы домашнего хозяйства и разумного расходования денег. Угадал?

Иоганн Христофорович изумлённо уставился на него:

– Как вы узнали это?

– Это не сложно, милейший Иоганн Христофорович, – ваши немецкие фрау только и думают о сентиментальной любви, домашнем хозяйстве и разумном расходовании денег. Я ведь сам едва не женился на немке, – да, не глядите на меня с таким ужасом! – расхохотался Дудка. – Она была из порядочной семьи, имела связи в высших кругах, обладала недурным приданным. Превосходная партия для такого повесы, как я, – по крайней мере, так говорил мой дядя. Старик во что бы то ни стало хотел меня женить и заставил дать слово, что я пойду под венец, – хотя по мне лучше было бы отправиться в Сибирь на каторгу. К счастью, я произвёл на родню моей суженой такое впечатление, что после первого же моего визита они отказали мне от дома, а мой дядя страшно разгневался и лишил меня наследства. Поскольку других богатых родственников у меня нет, я остался гол, как сокол, но зато свободен, – и знаете ли, считаю, что я выиграл. Вы способны вообразить меня отцом семейства, да ещё немецкого семейства? Легче лошадь научить петь «Casta Diva», чем меня сыграть эту роль… Нет, мой друг Иоганн Христофорович, птички на дереве, домашнее хозяйство и разумное расходование денег – это не для меня. Я люблю делать то, что я делаю, даже если я делаю это неправильно; я веду себя так, как в голову взбредёт, и не хочу, чтобы мною командовал кто-нибудь, кроме моего полковника…

Ну что вы сидите с видом побитой собаки? Получили письмо от жены, прочитали, – да и забудьте. Впрочем, можете черкнуть ей в ответ пару строк – так, мол, и так, тоже люблю тебя, как соловей соловушку, деньги расходую экономно, тружусь в поте лица и скоро получу достойное вознаграждение. Она будет в восторге.

– Я не буду писать такое письмо, – сказал задетый за живое Иоганн Христофорович.

– Как хотите… А я за вами – вот вы сидите тут, как сова в дупле, а не знаете, что Маша сегодня будет петь специально для вас. У меня от неё поручение – непременно доставить вас, а не то она сама за вами приедет. Наши русские девушки уж любят, так любят, – я вам говорил.

– Как же это… Я думал менять… – растерялся Иоганн Христофорович.

– Что здесь думать? – возразил Дудка. – Вас такая девушка полюбила, а вы ещё думаете! У нас кидаются в любовь, как в омут, с головой. Поехали без лишних слов, – ну-ка, собирайтесь!

   

Часть 7. Счастливый конец

 

Полковник Верёвкин и обер-полицмейстер Кокошкин ехали к Клеопатре Петровне. После недавнего посещения Сенного рынка европейская часть Петербурга казалась им особенно прекрасной: величественные и изящные постройки Трезини, Растрелли, Ринальди, Деламота, Кваренги, Бренна, Камерона, де Томона, Луиджи Руска и Карла Росси радовали глаз. Правда, от сырости и болотистой почвы многие здания имели не лучший вид – осыпались, осели и покрылись трещинами – но всё же это была маленькая Европа на русской земле. Обер-полицмейстеру и полковнику невольно мечталось о настоящей Европе, и мечты их были сладостны. Обер-полицмейстер представлял себе беломраморную виллу в Ницце, с кипарисами, олеандрами, с журчащими фонтанами и тенистыми беседками; он сидел в одной из таких беседок, опираясь на трость, а под ногами у него копошились внуки. Слуга-итальянец подавал ему на серебряном подносе венецианский бокал с виноградной водкой, а внуки дружно кричали: «Vi auguriamo buona salute, nonno!». Это пожелание Сергей Александрович слышал у Сумароковых, младшая дочь которых была замужем за итальянским бароном и постоянно жила в Италии. Она привезла своих детей к «отеческим корням», как она говорила, но дети равнодушно отнеслись к этим корням, не понимали по-русски, зато очень бойко объяснялись по-итальянски. Сама же дочь Сумароковых так живописно рассказывала об итальянской жизни, что у Сергея Александровича слюнки текли. Нет, у него тоже была хорошая дача, которую можно было назвать виллой, но она была в Царском Селе, а не в Ницце! А вот если бы в Ницце… – Сергей Александрович опять погрузился в мечты.

Про Италию думал и полковник Верёвкин. Его мечтой было амальфитанское побережье – ещё мальчишкой, в солдатской школе он читал книгу об императоре Тиберии, его  каприйских дворцах и необыкновенной красоты амальфитанском береге напротив Капри. В книжке были гравюры с изображением городков Амальфи, Майори, Минори и прочих, а также было описание этих бесподобных мест, в котором, в числе прочего, было сказано: «Сей изумительный природный ансамбль состоит из глубоких ущелий, прихотливой формы бухт и террас с виноградниками. Желтизна лимонов и дроков оттеняется небесно-голубой лазурью моря, а вокруг раздаются божественные мелодии неаполитанских песен, исполняемых преисполненными изрядного гостеприимства местными жителями. Воистину, амальфитанский берег – земля, поцелованная солнцем!». На всю жизнь запомнил Верёвкин это описание и не раз грезил об уютном домике среди лимонов, неподалеку от бухты с небесно-голубой лазурью моря. Там можно было бы отдохнуть от нелёгкой российской службы, – а если бы эта служба пошла, не приведи Господи, по непредвиденному пути, то и укрыться от неприятных её последствий…

Обер-полицмейстер и полковник разом вздохнули, посмотрели друг на друга и тут же отвели глаза, будто застигнутые врасплох…

Клеопатру Петровну им пришлось ждать долго: её голос доносился из дальних комнат – она распекала кого-то, используя простые и доходчивые русские выражения. Наконец, Клеопатра Петровна появилась, раскрасневшаяся и запыхавшаяся, и с чувством проговорила:

– Господи, боже мой! Вы не знаете, господа, что за морока беседовать с нашими подрядчиками! Все норовят тебя обмануть, обсчитать, взять лишние деньги, а ведь мне во всём приходится разбираться самой, – Петра Андреевича тревожить нельзя, у него важные государственные дела. Впрочем, я повторяюсь, кажется. Повторение – признак волнения – rеcapitulation suis indication une agitation…

Кокошкин и Верёвкин подошли поцеловать ей ручку.

– Вы прекрасно обращаетесь с русской речью, – сказал Кокошкин. – У меня не каждый пристав умеет так изъясняться.

– Вынуждена, сударь мой, вынуждена! – отвечала Клеопатра Петровна, нисколько не смутившись. – Без этого в России невозможно; даже иностранцы когда к нам приезжают, перво-наперво учатся мужицкой брани, – без этого никак нельзя.

– Я только лишь хотел подчеркнуть, что…

– Нет, это непереносимо! – не слушая Кокошкина, продолжала она. – Вы подумайте: я сижу с детьми в Петербурге в разгар лета – я не могу уехать хотя бы на взморье, не говоря уж о загранице!  Доктор прописал мне лечение на водах, – а какие могут быть воды при моей занятости? На кого я всё оставлю, кругом одни мошенники и плуты; вы читали Гоголя? Ну, того, что преподавал девицам историю в Патриотическом институте? Нет? Странно… Он мистик и плохо кончит, но его пьеса «Ревизор» имела успех – неужели не видели? Странно, о ней весь Петербург говорил… Хотели запретить, но государь не позволил – он не боится правды. Там показаны шесть провинциальных чиновников, оказавшихся плутами, и молодой петербургский болтун, пустой человек, которых сейчас, увы, так много в столице!.. Государь был на спектакле и одобрил – это урок тем, кто нечист на руку и живёт бесполезной жизнью. Как мне близка мысль государя – как трудно идти по светлой дороге, указанной Богом, тому, кто любит Россию и готов отдать всего себя нашему дорогому Отечеству!..

Гоголь, однако, удивительный человек: от женщин шарахается, как от чумы, водится со всякими сомнительными личностями, – одно время его подозревали в печатании фальшивых денег и контрабанде американского табака, – а в произведениях его одни гробы, покойники, ведьмы и сумасшедшие. Я понимаю Анну Радклифф, я с удовольствием читала некоторые её романы, – вот вам настоящий пример литературы ужасов! – но этого полуполяка-полумалоросса поповского происхождения рядом с ней поставить невозможно. Так и выпирает из него поповство, так и видишь полупьяного дьячка в церкви, рассказывающего черни отвратительные небылицы…

Но не будем осуждать его – возможно, он ещё исправится; возможно, благотворный свет православной веры поможет ему избавиться от плебейских взглядов на жизнь, – но боюсь, что конец его будет всё же печальным. Кстати, Анна Радклифф к концу своей жизни совершенно лишилась рассудка. Говорят, она была так увлечена выдумыванием новых образов для своих книг, что не заметила, как сама в них поверила и они начали преследовать её в реальности… Боже мой, – вздохнула Клеопатра Петровна, – приходит же людям охота писать и читать про выдуманные ужасы, когда настоящих хоть отбавляй! Я тоже могла бы написать что-нибудь ужасное, сколько угодно ужасного, – vеritable terrible! – основываясь на собственных повседневных впечатлениях, но я же не делаю этого. Я работаю, я борюсь, – и я побеждаю!

– Вы редкая, вы восхитительная, вы очаровательная женщина, – сказал Верёвкин, вторично целуя ей руку. – Вы – царица Петербурга.

– Ах, оставьте! Никто не ценит моих трудов, решительно никто! – не без кокетства отмахнулась от него Клеопатра Петровна. – Прошу вас, садитесь, господа. С чем вы приехали ко мне? Как идёт ваше следствие?

– Ваши предположения оправдались: Медного всадника украл Политковский, – сообщил обер-полицмейстер. – Точнее, не он сам, а его приспешник, мерзейший тип по прозвищу Мефистофель.

– Ах, так! – воскликнула Клеопатра Петровна. – Разве я не предупреждала вас, что от господина Политковского всего можно ожидать? И зачем он это сделал? Неужели для продажи?

– Нет-с, не для продажи, а из одного только озорства. Бахвалился, видите ли, перед дамами, что украдёт Медного всадника, – вот и украл. Нам теперь в точности известно, где спрятан памятник; мы хотели наведаться к господину Политковскому, но прежде заехали к вам, чтобы посоветоваться, – почтительно сказал Кокошкин.

– И правильно поступили, – подхватила Клеопатра Петровна, – не о Политковском надо теперь думать, а о том, как бы не поранить чувствительное сердце государя. Он  будет очень разочарован, если откроется правда об участии Политковского в этом мерзком проступке. Государь верит людям и сильно переживает, когда ошибается в них; Политковский рано или поздно получит по заслугам, но надо оградить государя от переживаний…

Давайте сделаем так: мой Пётр Андреевич подпишет бумагу, что Медный всадник ввиду износа был взят на ремонт и восстановление – Пётр Андреевич подписывает много бумаг и не смотрит, что именно он подписывает. А вы съездите к Политковскому, припугните его и прикажите, чтобы сегодня же ночью памятник был возвращён на своё место. После этого можно будет доложить государю, что произошло недоразумение – Медного всадника взяли, де, на ремонт по предписанию, – об этом, кстати, было напечатано в газетах, когда памятник пропал, – но забыли предварить полицию и жандармерию. Государь пожурит виновных, но наказывать не станет – дело-то закончилось благополучно. Может быть, вся эта история даже развеселит его.

– Вы  кладезь ума, мадам! – вскричал Кокошкин.

– Царица Петербурга, – повторил Верёвкин.

– Просто я болею душой за Россию и люблю государя, – отозвалась Клеопатра Петровна. – С Богом, господа, поезжайте! Я рада, что всё хорошо закончилось.

***

Как и предсказывал Булгарин, работа над книгой шла тем быстрее, чем ближе был срок её сдачи. На Шлиппенбаха и Булгарина трудились уже пять переписчиков и один редактор из бывших цензоров; граф Ростовцев через день справлялся, не нужна ли ещё какая-нибудь помощь. Питание авторов было усилено, но спиртные напитки ограничены до одного графина водки в день. Булгарин был недоволен, но не роптал в предвкушении солидной награды по окончании трудов.

Иоганн Христофорович, между тем, был настолько раздражен, что придирался даже к мелочам, а по принципиальным вопросам готов был спорить до изнеможения. Булгарину приходилось постоянно сдерживать его, но это ничуть не тяготило Фаддея Венедиктовича: горячность учёного немца по-прежнему чрезвычайно забавляла его, – помимо всего прочего, поведение Шлиппенбаха доказывало, что честный человек, упорно не желающий отступать от своих принципов, смешон и обречен на поражение в российском обществе. Порядочность, честность и благородство были, по мнению Фаддея Венедиктовича, чужеродными явлениями в России; восхваляя их в своей исторической книге, он втайне злорадствовал и держал кукиш в кармане.

Когда повествование дошло до эпохи Ивана Грозного, Фаддей Венедиктович разошёлся вовсю.

– Иван Васильевич Грозный должен считаться в русской истории примером настоящего православного царя, – торжественно вещал он. – Человек огромного ума и обширной образованности Иван Васильевич с молодых лет поразил мощью своей исполинской натуры приближенных к нему бояр. Они плакали от умиления, видя, как юный государь с лёгкостью разрешает сложнейшие вопросы внутренней и внешней политики. Царская корона, которую он надел на себя семнадцати лет от роду, увенчала голову, которая была во всех смыслах достойна её. Реформы, кои провёл молодой царь Иван вскоре после своего венчания на царство, укрепили его славу великого правителя России и величайшего политического деятеля Европы.

Саркастически улыбающийся Шлиппенбах не выдержал и спросил:

– Европы? Но Европа была в страхе от власти Ивана. Его зверовства…

– Зверства, – с усмешкой поправил Булгарин.

– О, да, зверства! Его зверства потрясли людей даже в тот жестокий век. Юношей он уже убивал – рвал людей собаками, сажал на кол, варил в кипятке. Ему доставляло большое удовольствие мучить людей, он любил это и изобретал специальные жестокие казни. Он казнил тех, кто прав и не прав: в конце его власти Россия растеряла очень много своих граждан.

– Боярские сказки, подхваченные врагами России! – отрезал Булгарин, озорно блеснув глазами. – Он был милосердным и гуманным царём; милосерднее и гуманнее, чем европейские короли и императоры. Мы знаем, что в Париже за одну лишь Варфоломеевскую ночь было убито семь тысяч человек, а царь Иван Васильевич за почти пятьдесят лет своего правления казнил только четыре тысячи человек – это явствует из его поминального списка.

– Как страшно вы рассуждаете! – возмутился Иоганн Христофорович. – Если один злодей убил четыре тысячи человек, а другой – семь тысяч, то первый есть лучше второго? А если будет третий злодей, который убьёт десять тысяч людей, то второй злодей станет лучше этого третьего? А если будет четвертый, который убьёт сто тысяч человек, то третий сделается лучше него? Значит, чтобы оправдать злодея, надо лишь найти того, кто есть ещё больший злодей?

– Вам это трудно уразуметь, Иоганн Христофорович, но в России рассуждают именно так, – прищурился от удовольствия Булгарин.

– А поминальный список царя Ивана есть весьма неполный, мы имеем только фрагменты, – не унимался Шлиппенбах. – К тому же, царь не поминал перед Богом простой народ, царь Иван говорил: «Убит мною князь такой-то и люди его»… Я правильно сказал по-русски?.. Но князь – это как курфюрст у нас в Германии. За ним стоят сотни, тысячи людей, кто поддерживает его и воюет за него. Царь Иван убивал всех, но не поминал в своём списке – простой народ был недостоин поминального списка царя… А ещё надо не забывать, что кроме поминального списка царя Ивана существуют списки его гвардии, которую звали «опричники». Они тщательно записывали тех, кого убивали, потому что в этом была их работа, за которую они получали награду. Главным палачом у опричников был Малюта – ужасный человек, чудовище! – он обозначал убийство людей словом «отделать». В бумагах Малюты значатся тысячи тех, кого «отделали».

– Сколько же, по-вашему, всего было убито людей при царе Иване? – с интересом спросил Булгарин.

– Если судить по убыли населения, но не считать убитых на войне, – не менее двухсот тысяч, но эта цифра не есть полная. Все, кто был свидетелем того времени, пишут, что Россия сильно опустела после царя Ивана.

– Хороший русский царь… – сказал Булгарин с противной улыбкой. – Однако мы не станем записывать ваш рассказ. Напишем, что количество убитых при царе Иване Васильевиче не превышало четырёх тысяч человек, – это были изменники и заговорщики. О каждом убиенном он плакал и молился, – хотя вина их была несомненной, Иван Васильевич скорбел о пролитой им крови как подлинный христианин, – Булгарин потёр руки. – Пожалуй, неплохо получилось.

– Mein Gott! – схватился за голову Иоганн Христофорович.

– Ничего, дорогой герр Шлиппенбах, мы пишем такую историю, которая нужна России, – подмигнул ему Булгарин. – Не забудем отметить расширение государства при Иване Васильевиче: присоединение Казанского и Астраханского ханств, а также Сибирской Орды.

– Чужой земли, которой русские никогда дотоле не владели, – не удержался Иоганн Христофорович.

– Мало ли, кто чем раньше не владел, а потом завладел! – искренне удивился Булгарин. – Что касается русских, то если вспомнить хорошенько, что в историческом плане им не принадлежит, они останутся вообще без земли, – Фаддей Венедиктович от души рассмеялся. – Но продолжим. Казанских, астраханских и сибирских татар мы, само собой, представим злодеями, дабы завоевание Россией их родины было полностью оправдано.

– Mein Gott, – повторил Иоганн Христофорович.

– Ливонскую войну упомянем мельком, – главным образом, как пример совместных действий западных стран против ненавидимой ими России.

– Но русская армия в Ливонии творила ужасные…

– Нет, нет, даже не думайте! Всё это выдумки врагов России. Мы пишем книгу для воспитанников военно-учебных заведений, будущих офицеров, а вы собираетесь опорочить русскую армию? – замотал головой Булгарин. – …Ну, что ещё об Иване Васильевиче? Пожалуй, надо усилить абзац, где говорится о его образованности, и добавить пару абзацев о взлёте культуры в это время.

– Запрет на свободную мысль – это есть взлёт культуры?! Не давать открыть университеты, преследовать науку, приказывать обращаться к прошлому, а не к будущему – это есть взлёт культуры?! В Европе тогда было много недостатков, но было и Высокое Возрождение, – а в России? Она была отброшена назад! – вскричал Иоганн Христофорович.

– Полноте, меня-то в чём вы хотите убедить? Вы опять-таки не осознали, что русская культура не может быть отсталой: она – самобытная и непревзойдённая, – усмехнулся Булгарин. – Возвращаемся к Ивану Васильевичу. Надо добавить о царевиче Иване – он не был убит отцом, он умер от болезни, а возможно, был отравлен ненавистниками России.

– Пишите тогда, что царь не виноват и в смерти митрополита Филиппа…

– Это вопрос скользкий, – Фаддей Венедиктович отложил перо. – Тут надо по краюшку, по краюшку, – ведь Филипп объявлен святым русской православной церковью. Вы что-то хотели предложить?

– Я предлагаю записать, что Филипп когда-то был хороший священник и человек святой жизни, но связался с противниками русского государства, – проговорил Иоганн Христофорович с деланной улыбкой. – Царский слуга, добрый человек Малюта хотел тихим словом убедить его отказаться от заблуждений, но митрополит Филипп в ярости потерял ум и пытался задушить Малюту. Тот защищался и случайно убил Филиппа, который умер с раскаянием и большой верой в Россию.

– Замечательно! А вы остроумец, как я погляжу! – расхохотался Булгарин. – Ладно, пока обойдём историю с Филиппом, – после допишем. Однако, коли мы завели речь о загадочных смертях, следует намекнуть, что Иван Васильевич тоже стал жертвой отравителей.

– Яд? О, здесь есть точное свидетельство, что царь Иван Васильевич пользовался мышьяком, ртутью и сулемой для излечения от венерической болезни, которой заразился из-за своих связей со многими женщинами, – сообщил Шлиппенбах.

– Господи, да вы прямо русофоб какой-то! – снова расхохотался Булгарин. – Так изобразили православного русского царя, что дальше некуда!

– Я русофоб?! Это вы есть русофоб! – вспылил Иоганн Христофорович. – Вы ненавидите Россию, а мне она полюбовна! Вы издеваетесь над Россией!

– Помилуйте, я пишу о ней только хорошее. А вот вас мне приходиться постоянно сдерживать от нападок на Россию и русских, – заметил Булгарин, сразу же став серьёзным.

– То не есть нападки, то есть попытка разобраться, чтобы было хорошо, что плохо для самих русских. Но с вами это не можно разобрать; ваша работа есть вред для России и я более не намереваюсь работать с вами, – Иоганн Христофорович вскочил и начал собираться. – Прощайте навсегда. Leben Sie wohl für immer! Я ухожу навечно.

– Пожалеете, герр Шлиппенбах. Вы многое потеряете, – со значением произнёс Булгарин.

– Зато я не потеряю совесть, – Иоганн Христофорович вышел из комнаты и хлопнул дверью.

***

Александр Гаврилович Политковский любил Россию, государя и русский народ. При слове «Россия» он обычно закатывал глаза и томно вздыхал; при слове «государь» на его лице появлялось восторженное выражение; при слове «русские» он становился торжественным и величественным. Для него не подлежало сомнению, что Россия – лучшая страна на свете, что русский царь – лучший из всех государей, а русский народ – самый лучший из всех народов на земле. Служить России было огромным счастьем и Александр Гаврилович гордился, что служит ей. Всё остальное было несущественным – деньги Пенсионного фонда, которыми Александр Гаврилович распоряжался как своими собственными; безудержное пользование благами, которое давало его положение при дворе: роскошные обеды, нередко переходящие в разнузданные оргии, и дикие выходки в пьяном виде. Александр Гаврилович был действительно предан России и государю, – это было главным.

Вот почему он нисколько не смутился, когда к нему нагрянули обер-полицмейстер Кокошкин и полковник Верёвкин.

– А, господин обер-полицмейстер! Какая приятная неожиданность, – говорил Александр Гаврилович, выйдя к ним. – Как ваша белокурая мадемуазель? По-прежнему любит сладости и украшения? Какой она у вас, однако, розанчик в сахарном сиропе, – пальчики оближешь.

– Мы, господин Политковский, приехали к вам по важному государственному делу, – покраснев, отвечал Кокошкин. – Нам нынче не до шуток. Вот извольте познакомиться – полковник Верёвкин из Жандармского корпуса.

– Очень рад, господин полковник, – дружески протянул руку Александр Гаврилович. – А не желаете ли, господа, выпить и закусить? А может быть, партейку в вист составим? Сергей Александрович, вы ведь от виста не откажетесь?

– Господин Политковский, я должен доложить вам, зачем мы здесь и что мы от вас хотим, – отчеканил Верёвкин.

– Вот так сразу? А как же выпить и закусить? А вист как же? – удивился Александр Гаврилович.

– Прежде всего, что нам о вас известно, – продолжал Верёвкин. – Вы принадлежите к числу небогатых дворянских детей; закончив пансион при Московском университете, вы пошли на службу в цензурный отдел министерства внутренних дел, а затем устроились в Главный штаб военных поселений. Генерал Чернышев тогда обратил на вас внимание, вы оказались в числе любимцев генерала:  когда он стал военным министром, вас назначили директором канцелярии «Комитета раненых». Вскоре вы получили звание камер-юнкера, а после – звание камергера. Награждены орденами Святого Владимира третьей степени, Святой Анны и Святого Станислава первых степеней… Всё так, нет ошибки?

– Никак нет, – по-военному ответил Александр Гаврилович.

– Прежде у вас была небольшая квартирка, а теперь вы обзавелись этим огромным домом. У нас, в Третьем отделении ходят легенды о ваших вечерах. У вас в доме собирается  общество, обычно называемое «полусветом». Это вполне обеспеченные и даже богатые, но недостаточно знатные люди. Вы не прочь перекинуться в картишки, – к тому же, вам очень везёт в игре: как-то вы изволили выиграть 30 тысяч рублей за один вечер.

– Фортуна! – воскликнул Александр Гаврилович. – Слепая удача, – ну, и некоторый опыт…

– Возможно, – согласился Верёвкин. – Игра в карты, впрочем, не возбраняется законом, вопрос в другом: откуда у вас, при вашем скромном жаловании, берутся средства на увеселения?.. Можете не отвечать, я вам скажу. По нашим подсчётам, во вверенном вашему попечению Пенсионном фонде существует недостача на сумму более одного миллиона ста тысяч рублей серебром.

– Но я…. Однако вы… Как это возможно?! – вскричал Александр Гаврилович.

– А вот как. Движение сумм, назначаемых на лечение раненых, на их проезд, расчеты по увольнению, назначение пенсий – определяются документами, подготовкой которых занимаетесь лично вы. Все необходимые для начисления денег справки, выписки, требования сосредоточены в ваших руках. Пользуясь этим, вы присваиваете деньги себе, давая расписки от имени несуществующих пенсионеров. Затем документы, совершив круг по канцеляриям министерства, возвращаются к вам же, а в дальнейшем ваша расписка в получении денег попросту изымается из дела. По документам «Комитета о раненых» всё выглядит так, будто человек получил увечье по службе, лечился, уволился из армии с выходным пособием и за счет казны уехал к себе на родину. В действительности вы и ваши пособники вписывали и продолжаете вписывать несуществующих людей в списки раненых солдат и офицеров, – разумеется, такие приписки теряются в общей человеческой массе. Мошенничество поставлено у вас на такую высоту, что не существует ни одного верного признака, который позволил бы быстро отличить сфабрикованные документы от настоящих. Нашим агентам пришлось немало потрудиться, чтобы выявить эту хитрую механику, и я полагаю, что дело ещё далеко от завершения.

– Да… – протянул обер-полицмейстер и вытер платком отчего-то вспотевший лоб, а Политковский зажмурился.

– …Я не понимаю, почему обо всех ваших нарушениях не доложено государю, но когда он узнает, вам не позавидуешь, – закончил Верёвкин.

Александр Гаврилович приободрился:

– А, так вы не за этим ко мне приехали? То-то я гляжу, вы без жандармов!.. Сказать по совести, господин полковник, в ваших словах есть доля истина, но вы не обо всём знаете – ведь часть денег просто-напросто распределяется через Пенсионный фонд для иных целей. В других обстоятельствах я не открылся бы вам, но сейчас скажу: я часто выступаю как посредник, как кассир, так сказать, между важными персонами, – Александр Гаврилович понизил голос. – Граф Чернышев, о котором вы упомянули… Леонтий Васильевич Дубельт – известный вам человек, начальник штаба Корпуса жандармов…  И граф Александр Христофорович Бенкендорф – ваш главный начальник… Да мало ли!.. – Политковский искоса глянул на обер-полицмейстера. – Не пойму только, зачем Леонтий Васильевич и Александр Христофорович приказали тайным порядком следствие учредить? Неужели, чтобы меня единственным виновником выставить, козлом отпущения, так сказать? Но молчу, молчу… – Александр Гаврилович зажал себе рот.

– Мы к вам приехали по важному государственному делу, – прервал его излияния Кокошкин. – Нам доподлинно известно, что вы причастны к похищению монумента императору Петру Великому, иначе – Медного всадника.

– Ах, вы за ним прибыли! – с облегчением вздохнул Александр Гаврилович и расплылся в улыбке. – Боже мой, от сердца отлегло… Ну, можно ли так пугать человека, – грех вам, господа!

– Исполнитель вашей неуместной и дикой выходки, которого зовут Мефистофелем, признался нам полностью. Он сообщил, что Медный всадник находится на вашей даче. Государь ждёт от нас результатов следствия, – что будем делать? – сурово проговорил Кокошкин.

– Это Мефистофель, господа, – всё он, проклятый! – Александр Гаврилович даже сморщился от досады. – Вы вообразить не можете, какой это вредный тип: постоянно подбивает меня бог весть на что. А я был, признаться, подшофе, и в таком состоянии склонен к некоторым вольностям: вы слыхали, должно быть, о Летнем саде?

– Как же-с, я это дело разбирал, – проворчал Кокошкин.

– Ну да, я и позабыл… А тут ещё дамы – сами понимаете, в их глазах неудобно слабину показать! – засмеялся он.

– Как хотите, господин Политковский, – оборвал его Кокошкин, – но сегодня же ночью Медный всадник должен быть водворён на своё место. А государю, дабы не приводить его в расстройство, мы доложим, что памятник был взят для ремонта. Прошу вас следовать этой версии.

– Понимаю, – кивнул Александр Гаврилович. – Не беспокойтесь, господа, всё будет в порядке. Огромное мерси за ваш визит, – но как же насчёт выпить, закусить и партейки в вист?

– Прощайте, господин Политковский, – коротко поклонился Верёвкин, уловив колебания обер-полицмейстера.

– Да уж, прощайте, – повторил за ним Кокошкин.

– Очень жаль! – искренне огорчился Александр Гаврилович. – Ну, если будет время, приезжайте запросто, без церемоний. У меня можно недурно развлечься, да и выигрываю в карты не я один… Приезжайте, господа, не пожалеете!

***

Иоганн Христофорович Шлиппенбах забросил службу, он не ходил больше в Главный штаб для составления поучительной для юношества книги по русской истории. К нему присылали курьеров, но он неизменно отвечал, что болен и не в состоянии работать. На самом дел, Иоганн Христофорович целые дни проводил в трактире у Аничкова моста, а вечерами ездил к красавице Маше.

Иррациональность русской жизни, так занимавшая его воображение, теперь совершенно овладела им. С гибельным восторгом Иоганн Христофорович ощущал своё падение, в котором, однако, перед ним открывались глубинные тайны человеческой души. Его засасывала тёмная стихия, – хаотическая, дикая, пьяная, – он проваливался в бездну, но эта бездна вдруг становилась вершиной познания. Необъяснимым образом, за гранью разума – ja, unerklärliche Art! – падение превращалось в восхождение, а хаос делался порядком. Этого действительно нельзя было объяснить, – это открывалось лишь на уровне мистического прозрения. Последнее обстоятельство просто-таки убивало Иоганна Христофоровича – ведь в русской жизни, в сущности, было очень мало места для мистики; русская жизнь была обыденной, грубой, далекой от романтизма. Однако при всём том в ней скрывались какие-то неизведанные сокровенные тайны, в большей степени, чем в изначально склонной к мистицизму немецкой жизни. Это было мучительно признать, но это следовало признать, если быть объективным – falls zu sein objektiver! Может быть, ещё от этого Иоганн Христофорович предался безудержному разгулу – неприятный осадок от работы с Булгариным дополнялся расстройством немецкого ума, который столкнулся с неподдающемся анализу русским бытием – проклятым das russisches Dasein!

Девушка Маша, не знавшая философии и бесконечно далёкая от занимавших Иоганна Христофоровича проблем, очень хорошо понимала, тем не менее, страдания его мечущейся души. Маша продолжала петь ему невыразимо грустные и прекрасные романсы и умела утешить Иоганна Христофоровича так, как не утешила бы его родная мать. Штабс-капитан Дудка тоже был его утешителем: разговор с ним под рюмку водки успокаивал Шлиппенбаха и отгонял мрачные мысли.

– Бросьте вы эту философию, – убеждал его Дудка. – От неё происходят сумятица в голове и колики в сердце. Самая вредная наука: вечно задаёт ненужные вопросы и вызывает смятение чувств.

Служил у нас в полку фельдфебель Воротило; справный, доложу вам, фельдфебель, – службу знал на «ять»! Солдаты его боялись, но уважали; спуску он им не давал, но и зря не обижал. А наш полковой командир всегда Воротило в пример ставил – не только солдатам, но и нам, офицерам: вот, де, господа, как службу следует нести; даром, что Воротило из неблагородного сословия, но он настоящий русский воин!

Всё шло распрекрасно, пока не прибыл к нам прапорщик Подмигайлов. Его определили в роту, где служил Воротило; наш командир хотел, как лучше, – мол, прапорщик службы ещё не знает, так Воротило будет ему хорошим помощником, – а вышло худо. Подмигайлов имел склонность к философским размышлениям, товарищ нам он был плохой: в карты не играл, в офицерское собрание не ходил, но зато читал толстые книги.

Вот и начал Подмигайлов задавать Воротиле ненужные вопросы: отчего всё устроено так, а не иначе, какой в этом глубинный смысл; в чём состоит высшая божественная воля и каким должен быть человек, чтобы ей соответствовать. Воротило сперва глаза вытаращил – с какой стати его благородие об этом допытывается и какое отношение это имеет к службе? Но Подмигайлов продолжал гнуть своё и, в конце концов, Воротило призадумался, – русского человека с толку сбить легко, у нас философствование в крови, упаси бог поддаться! Наш командир, видя такой коленкор вместо форменного сукна, запретил Подмигайлову вести беседы с нижними чинами, но тот не унимался. Тогда его оформили переводом в другой полк, но было уже поздно: вскоре и Воротило исчез! Искали его, искали, – наконец нашли в заброшенном скиту: представьте себе, сделался наш Воротило отшельником, отрастил бороду, ходил в рубище, а питался диким мёдом и акридами. Ехать назад, в полк он нипочём не хотел – плакал и умолял оставить в сём пустынном месте… Ну, ничего, – побрили Воротилу, подстригли и постепенно возродили для службы. Так после этого он и слышать о философии не мог: «Лучше, ваше высокоблагородие, в плену у турок побывать, – говорил он нашему командиру, – чем умникам и книжевникам предаться. Они хуже басурман будут: от них не только тело, но и душа неслыханным мукам подвергается». Вот так чуть не погиб человек…

– Я тоже есть погиб, – с грустной улыбкой сказал Иоганн Христофорович. – Однако не могу обвинить никого, кроме сам себя.

– Бросьте, дорогой герр Шлиппенбах! Ничуть вы не погибли, а всё идёт, как надо, – Дудка наполнил его рюмку. – Давайте, выпьем за вас и за ваше замечательное будущее. Прозет!

– Прозет! – повторил Иоганн Христофорович и выпил.

– А знаете что, – сказал Дудка, – оставьте вы свою немецкую фрау, женитесь на Маше и никогда не уезжайте из России. Что вам в вашей Европе, тоска одна; княгиня Милославская мне как-то сказала: «Жила я, сударь мой, в Европах, – и чуть Богу душу не отдала! Всё-то у них не по-нашему, они живут по правилам: по правилам спят, едят, пьют, ходят, по правилам по дорогам ездят – как тут выжить».

– Я не понимаю, почему вы, русские, всегда ругаете Европу, – с некоторым раздражением произнёс Иоганн Христофорович. – Разве в вашей России всё обстоит хорошо?

– Во-первых, мы не всегда ругаем Европу, – возразил Дудка, - а во-вторых, потому и ругаем, что у нас не всё хорошо. Мы просто-таки обязаны ругать вас, чтобы возвысить себя и забыть про наши недостатки. Знаете, я был недавно свидетелем любопытнейшей сценки. В полицейском участке сидел на полу грязный до невероятности,  оборванный человек, пойманный, видимо, за бродяжничество и проживание без паспорта. Тут пришёл посетитель по какому-то делу – он был из ваших, из немцев. Чистенький, аккуратный, но под рукавом сюртука дырка, – наверно, по дороге порвал и не заметил. Бродяга смотрел на него, смотрел, а потом ругаться начал: «Вот, чёрт нерусский, ходит в рванье, сияет свой дыркой, – просто срам глядеть! Одно слово – Европа!»

– Вы это выдумали? – недоверчиво спросил Иоганн Христофорович. – Я слышал что-то похожее от Булгарина.

– Клянусь честью, лично наблюдал! – воскликнул Дудка. – Такова часто бывает русская критика в европейский адрес: сами сидим рванные и грязные, а европейцев ругаем за маленькую дырку под рукавом.

– Печально это есть, – пригорюнился Иоганн Христофорович.

– Не тужите, всё образуется, – повторил Дудка. – Ну, что, поедем к девицам? Маша, поди, заждалась?

– Нет, я не способен сейчас. Я должен ехать в гостиницу, бриться и одеваться по-иному, – замотал головой Иоганн Христофорович.

– Да ладно! Она вас и такого примет, – засмеялся Дудка.

– Нет, не возможно есть! Надо в гостиницу.

– Хорошо, едем в гостиницу, – согласился Дудка, – а после уж к девицам.

…У гостиницы стоял наемный экипаж, на козлах которого дремал извозчик. Как только Шлиппенбах и Дудка подъехали к подъезду, из экипажа выскочила женщина и бросилась к Иоганну Христофоровичу.

– Иоганн! Боже мой, как долго я тебя ждала! – закричала она по-немецки. – Я знала, я чувствовала, что без меня, один среди русских, ты сойдёшь с правильного пути. Увы, теперь я вижу, что мои опасения были не напрасными!

– Амалия! – Иоганн Христофорович съёжился и побледнел. – Как ты здесь оказалась?

– Ты не отвечал на мои письма. Я поняла, что мне надо оставить на время дом и ехать к тебе… Но ты пьян?! Мой Бог, вот оно – губительное влияние России! – в ужасе всплеснула руками Амалия.

– Я немного выпил с моим приятелем, это не является большим грехом, – принялся оправдываться Иоганн Христофорович. – У меня сегодня выходной день.

– Выходной день? Зачем ты мне лжешь, Иоганн? Пока я нахожусь около этой гостиницы, к тебе приходил курьер по поводу твоей работы, на которую ты не пришёл. Что происходит, Иоганн? Ты перестал работать? – продолжала вопрошать Амалия.

– Я плохо себя чувствовал, поэтому не ходил на работу, – пробормотал Иоганн Христофорович, опасаясь встречаться взглядом с женой.

– А деньги? Ты заработал деньги? Где наши деньги, Иоганн? – сказала Амалия с дрожью в голосе.

Иоганн Христофорович молчал.

– Мой Бог! Великий Бог! – вскрикнула Амалия и заплакала, уткнувшись в чистейший накрахмаленный платок, который аккуратно достала из-за рукава платья. – Я тружусь, как пчела, а ты ведёшь разгульный образ жизни. Вот чему ты набрался от русских!.. Но я приняла решение, – она убрала платок обратно в рукав. – Мы немедленно возвращаемся в Павловск, а после будем собираться, чтобы уехать из России. Семья превыше всего и я готова пожертвовать даже деньгами, чтобы сохранить нашу семью.

– Но Амалия… – пытался возразить Иоганн Христофорович.

– Расплатись за гостиницу, возьми свои вещи и едем, – Амалия не желал его слушать. – Нанятый мною возница ждёт, как ты можешь видеть. Нам дешевле будет возвратиться в Павловск с этим возницей, чем нанимать другого.

– Но Амалия…

– У тебя есть деньги, чтобы расплатиться за гостиницу? Или ты потратил всё, что заработал?

– У меня остались деньги, но…

– Расплатись и едем. Я спасу тебя, мой Иоганн! – Амалия взяла его под руку.

Дудка с усмешкой смотрел на них.

– Так что же, остаётесь или едете? – спросил он Шлиппенбаха.

Тот обречённо вздохнул и кивнул на жену.

– Возможно, так оно лучше, – где уж немцу жить в России! – сказал Дудка. – Желаю вам счастья, герр Шлиппенбах, и вам, фрау Шлиппенбах, – поклонился он.

– Мы вам очень есть благодарим, – ответила Амалия по-русски, поджав губы.

– Желаю здравствовать, – Дудка щёлкнул каблуками, влез на пролётку, на которой приехал с Шлиппенбахом, и сказал извозчику: – Поезжай, милейший, назад к Аничкову мосту, в кабак…

***

Дорога из Санкт-Петербурга в Царское Село – приятнейшая и удобнейшая во всей России. Особенно приятно прокатиться по ней в хорошем расположении духа, в сознании того, что дела идут прекрасно, а будут идти ещё лучше.

Полковник Верёвкин ехал на дачу к Клейнмихелям; Пётр Андреевич получил небольшой отпуск и Верёвкин был приглашён в гости. Он вёз с собой подарки: детям – игрушки, Петру Андреевичу – фунт отборного табаку, а Клеопатре Петровне – картину художника Грёза с милейшими детскими личиками. Эта картина досталась Верёвкину даром: её прислал с изъявлением величайшего почтения Политковский сразу по окончании следствия о похищении Медного всадника. Картина действительно была прекрасна и, должно быть, немало стоила; Верёвкин с удовольствием оставил бы её у себя, но подозревал, что она добыта Политковским с помощью Мефистофеля. С последним Верёвкину не хотелось иметь ничего общего, а потому он решил отдать Грёза в коллекцию Клеопатры Петровны.

Дело Медного всадника принесло Верёвкину благодарность государя и денежное вознаграждение, на что он не рассчитывал, – ведь формально это дело закончилось самым нелепым образом: памятник якобы был взят для текущего ремонта, а полиция и жандармерия ничего об этом не знали. Однако Пётр Андреевич Клейнмихель, наученный своей женой, так представил дело перед государем, что Николай Павлович рассмеялся и повелел наградить Кокошкина и Верёвкина. Более того, Клеопатра Петровна передала Верёвкину слова государя о том, что он считает его одним из способнейших людей в России, а от себя добавила, что ни минуты не сомневается в его блестящей карьере и «очень-очень высоком взлёте».

После этого разговора Верёвкин ходил окрылённый, в мечтах ему виделось уже бог знает что. Приглашение на дачу к Клейнмихелям было подтверждением того, что эти мечты вполне могут осуществиться, ибо отныне он входил в ближний круг семьи, которая имела немаловажное влияние на государя.

Расслабившись, улыбаясь своим мыслям, Верёвкин покачивался в великолепной венской коляске, когда вдруг раздался чей-то пьяный возглас:

– Господин полковник! Опять мы с вами встретились на этой дороге! А мне снова в Павловск, – подвезёте?

Кучер остановил лошадей; к своему огромному неудовольствию, Верёвкин узнал в пьяном офицере штабс-капитана Дудку.

– Вы как здесь? – процедил Верёвкин.

– Да, вот, еду в Павловск принять дачу выбывшего со службы и уехавшего из России господина Шлиппенбаха. Не знавали такого? Конечно, откуда вам его знать… Дача отошла в казну и мне велено произвести осмотр и описание строения. Сказать откровенно, я выехал ещё позавчера, да в пути повстречал поручика Забодайло. Мы с ним порядочно выпили, а потом чёрт его знает, где очутились. По счастью встретили какого-то мужика, который доставил нас сюда; переночевали на постоялом дворе у кузницы, а после опять выпили. Поручик куда-то пропал, – одному Богу известно, где он теперь обретается, – а я, вот, бреду по дороге, как какой-нибудь пилигрим. Надо же выполнить задание командования! Вы военный человек, вы меня понимаете, – отвезите меня в Павловск, будьте так любезны.

– Я еду в Царское, – возразил Верёвкин.

– Ну, в Царское, так в Царское! – Дудка влез в коляску.

– Но позвольте, вы и сейчас, кажется, пьяны? – сказал Верёвкин, пытаясь воспрепятствовать ему.

– Само собой, – ответил Дудка, оттеснив Верёвкина в угол и широко развалившись на сидении. – А знаете, как я, в дым пьяный, попался как-то раз на глаза государю? Вот, доложу вам, была история!.. Ты чего стоишь? Трогай!.. – обратился он к кучеру и продолжал, повернувшись к Верёвкину. – Мы тогда отмечали производство Тютюхова в поручики. Как мы гуляли, рассказывать не стану, чтобы вас зависть не взяла, скажу только, что к концу второй недели я оказался на Невском проспекте в абсолютно неприличном виде. Надо же так было случиться, что в это время мимо проезжал государь: он остановился, подозвал меня и давай ругать, – в конце концов, приказал немедленно отправляться на гауптвахту на десять суток. Я отвечаю «Есть, ваше величество, на гауптвахту на десять суток!», – а сам держусь молодцом, эдаким лихим чёртом. Государь смягчился и говорит: «Ты, братец, пойми, что я обязан тебя наказать. Если бы ты повстречал своего подчинённого в таком виде, чтобы ты с ним сделал?» «Я с такой скотиной и разговаривать не стал бы, – отвечаю я государю. – Отправил бы его домой, чтобы он отоспался». Государь засмеялся: «За находчивость хвалю! Что же, быть по сему: отправляйся домой и отоспись». «Так точно, ваше величество!» – тут я мигом испарился.

Спина кучера затряслась, а Верёвкин с досадой произнёс:

– По-моему, я слышал эту историю от кого-то другого.

– Как же, помилуйте, об этом весь Петербург говорил, –  возразил Дудка. Он достал откуда-то объёмистую флягу, побулькал ею и сказал: – Ну, за государя! Рюмок не имеется, так что придётся пить из горлышка.

– Я воздержусь, – отказался Верёвкин.

– Не хотите выпить за государя? – удивился Дудка. – Он вам чем-то не угодил или вы отказываетесь  по политическим соображениям?..

– Нашему государю-императору Николаю Павловичу я служу верой и правдой, – высоким голосом проговорил Верёвкин. – Если я отказываюсь пить с вами, это не значит, что я не желаю ему здоровья.

– Не хотите, не надо, – махнул рукой Дудка. – Здесь, по правде сказать, на одного мало осталось, – он сделал большой глоток. – Ба, я и забыл вас поздравить с успешным окончанием дела о Медном всаднике! Вся столица в восторге: ходят слухи, что вы специально всё это устроили, дабы горожане смогли по достоинству оценить обновлённый монумент. Поздравляю, господин полковник, – ловко придумано!

– Я лишь исполнял свой долг, – сухо заметил Верёвкин.

– Теперь, я думаю, вас ждёт повышение по службе.

– Я служу не для чинов, а для Отечества, – заметил крайне недовольный Верёвкин.

– Однако же чины тоже не помешают, – подмигнул ему Дудка и одним залпом допил содержимое фляги. – Что-то в сон клонит… Я вздремну до Царского, если вы не против, – он удобнее устроился в коляске и закрыл глаза.

Верёвкин отвернулся от него и стал глядеть в сторону. Коляска то плавно катилась по шоссейному покрытию, то вздрагивала и подпрыгивала на рытвинах и колдобинах, уже успевших появиться после недавнего ремонта дороги. Поскрипывали рессоры, бряцала сбруя на лошадях. «Но, милые, пошевеливайся! Смотри у меня, не зевай!» – раздавался возглас кучера. Жизнь шла своим чередом…

 

Эпилог

 

Празднование двадцать пятой годовщины войны 1812 года прошло торжественно, с большим размахом. Главные события развернулись на Бородинском поле: здесь состоялся грандиозный парад войск, который закончился шествием ветеранов войны. Они не ударили в грязь лицом и прошагали держа строй, с равнением на императора. Николай Павлович был растроган и тайком смахнул слезу.

В честь праздника повсюду были вывешены российские флаги и трёхцветные ленты. Эти ленты виднелись также на лацканах фраков и мундиров и на женских платьях; некоторые господа из верноподданнических чувств украсили ими даже гривы и хвосты своих лошадей. Ликование народа не знало границ; к вечеру в многотысячной толпе с трудом можно было отыскать трезвого человека.

Тогда же на Бородинском поле был установлен монумент в честь 1812 года, а в Москве была произведена закладка грандиозного храма, посвящённого Господу Иисусу Христу, избавившего Россию от французов. Кроме того, в Петербурге были открыты памятники фельдмаршалу Кутузову и генералу Барклаю-де-Толли. Изображения полководцев отличались портретным сходством и в то же время были глубоко символичными. Образ Барклая-де-Толли напоминал о первом этапе войны с Наполеоном, когда русские войска потерпели ряд поражений и вынуждены были отступать, – поэтому Барклай-де-Толли держал маршальский жезл в опущенной руке, устремляя грустный взгляд куда-то вдаль. Фигура Кутузова символизировала второй этап войны, когда русская армия разгромила наполеоновские войска, – поэтому Кутузов держал маршальский жезл поднятым, а в другой его руке была шпага. Для большей прозрачности намёка на победу, у ног Кутузова лежали поверженные французские знамена.

В октябре этого же памятного года была торжественно открыта первая в России железная дорога. Государь в сопровождении своей свиты прокатился по ней от Петербурга до Царского села и нашёл, что время этой поездки теперь существенно сократилось. Инженер Герстнер получил высочайшую благодарность.

Несколько омрачил памятный год пожар в Зимнем дворце, который стал одним из самых больших пожаров в истории России. Ещё за два дня до возгорания во дворце начал улавливаться запах дыма, что приписали сырым дровам, привезёнными нечестными подрядчиками. Однако вскоре полыхнуло так, что огонь охватил весь дворец и в считанные часы уничтожил второй и третий этажи, в том числе интерьеры Растрелли, Кваренги, Монферрана, Росси и других знаменитых архитекторов. Пожар длился около 30 часов, а зарево было таким, что его видели за 50 - 70 вёрст от столицы.

Всё это время спасённое имущество находилось около Александрийского столпа под присмотром полиции. Обер-полицмейстер Кокошкин сумел обеспечить сохранность всего, что спасли, и за это получил благодарственный рескрипт государя.

Из-за чего сгорел Зимний дворец, так и осталось тайной; версий было много, но ни одна из них не получила достаточного подтверждения. Восстановление дворца было поручено Петру Андреевичу Клейнмихелю, – что он и исполнил с замечательной быстротой. По этому случаю была выбита золотая медаль с надписью: «Усердие всё превозмогает».

Стоимость работ определялась в восемь миллионов рублей, каковая сумма была оприходована полностью не без стараний распорядительной Клеопатры Петровны. Правда, Тронный зал дворца через два года обрушился – упали все его 42 балки с 11 прикреплёнными на них люстрами, – но это приписали просчётам строителей. За пятьсот тысяч рублей Пётр Андреевич восстановил этот зал во второй раз.

***

Александр Гаврилович Политковский продолжал руководить Пенсионным фондом и проводил буйные вечера в своём доме; счастливая звезда Политковского закатилась не скоро.

Полковник Верёвкин заметно продвинулся по службе: нередко он подменял хворавшего и слабевшего графа Бенкендорфа.

Штаб-капитан Дудка так и остался штабс-капитаном, – чему, впрочем, придавал мало значения, весело и легко прожигая свою жизнь.

Написанная Фаддеем Венедиктовичем Булгариным книга по русской истории вышла в срок, но не произвела должного эффекта, потонув в море прочих книг, которые были написаны в том же патриотическом духе к годовщине войны 1812 года. Вознаграждение, полученное Фаддеем Венедиктовичем, отчасти возместило ему моральные потери, но про себя он ворчал на неблагодарность русской читающей публики и правительства.

Иоганн Христофорович Шлиппенбах более не появлялся в России. Где он обретался, по-прежнему ли вздыхал об иррациональной русской жизни или склонился к упорядоченному немецкому существованию – никто не знал. 

 

 

XX век

 

Похищение Царь-пушки и Царь-колокола

 (Несерьёзная повесть о революции 1905 года)

 

Часть 1. Весна 1905-го

 

Погожим мартовским днём, когда снег таял на крышах и с оглушительным грохотом падал на мостовую, по Моховой улице с опаской пробирался молодой человек в студенческой тужурке и лёгкой фуражке. Прохожие, которые так же, как он, боялись быть погребёнными под снежными лавинами, с неохотой уступали ему дорогу и думали, что этот студент сбежал с занятий из университета. Они бы очень удивились, если бы проследили его путь, – свернув к Александровскому саду, молодой человек через Кутафью и Троицкую башни вошёл в Кремль. Есть, конечно, студенты, которые ходят в Кремль, чтобы рассмотреть его древние, достойные внимания сооружения, но только не в будние дни и не в одиночестве.

Дойдя до Чудова монастыря, молодой человек отмахнулся от надоедливых нищих и стал пристально рассматривать Царь-колокол, – сначала издали, а потом вблизи. Закончив осмотр, он пошёл к Арсеналу, к Царь-пушке. Здесь он огляделся, – невдалеке было место, где чуть более месяца назад убили известного ретрограда, сторонника жесткой власти в России великого князя Сергея Александровича. Это место обычно охранялось полицией, так как смерть великого князя вызвала неоднозначные чувства у народа: одни проклинали убивших его революционеров, другие радовались гибели царского сатрапа; по Москве после того, как бомба разорвала Сергея Александровича на куски, ходила жестокая шутка: «Наконец великому князю пришлось пораскинуть мозгами».

Сейчас на месте гибели Сергея Александровича стоял лишь урядник с пышными усами, – да двое мещан в одинаковых серых пальто, по виду подрядчики, один высокий, другой низкий, прислонясь к стене Арсенала, щёлкали семечки.

Около Царь-пушки молодой человек простоял довольно долго и даже попытался залезть на лежащие перед ней большие ядра и заглянуть внутрь ствола. Резкий полицейский свисток заставил его отскочить от пушки; оглянувшись, молодой человек бросил быстрый взгляд на урядника и с облегчением понял, что тот свистит не ему, – с другой стороны орудия какой-то господин забрался на постамент к огромному колесу лафета.

– Не положено, господин, слезьте, – сказал подошедший урядник. – Смотреть – смотрите, а залезать ни к чему и руками трогать не дозволяется.

– О, простите, – извинился любопытный господин. – Я иностранец, первый раз в Кремле, и сильно поражён тем, что вижу.

– Не положено, – строго повторил урядник. – Ежели каждый будет лазить и руками трогать, большой ущерб выйдет. Вы не один около пушки ходите, – урядник подозрительно глянул на студента. Молодой человек отвернулся и зашагал прочь.

– Я сильно извиняюсь, господин студент, – услышал он за своей спиной голос иностранца. – Господин студент, остановитесь во имя Бога! Мне трудно вас догнать в моём тяжёлом пальто.

Молодой человек остановился.

– Что вы хотите? – мрачно спросил он, показывая, что не расположен вести разговоры.

– Я не задержу вас долго, – переведя дух, выпалил запыхавшийся иностранец. – Я первый раз в Кремле и мне многое не понять. Кого ещё спрашивать, как не интеллигентного человека? Позвольте, однако, представиться, – моё имя Георг Шварценберг, – приподняв тёплую шляпу на ватине, сказал он. – Моего батюшку звали Питером, то есть Петром, – таким образом,  по русскому обычаю меня можно называть Егором Петровичем.

– А вы неплохо говорите по-нашему, – заметил молодой человек.

– О, я это объясню вам без промедления, – улыбнулся польщённый иностранец, – но разрешите прежде услышать ваше имя?

– Кашемиров, – коротко ответил молодой человек.

– Это, без сомнения, ваша фамилия, – сказал Шварценберг. – А как вы зовётесь по имени-отчеству?

– Зовите меня просто Кашемировым, – отрезал молодой человек.

– Как вам будет угодно, – охотно согласился Шварценберг, упорно не желая замечать недовольного тона юноши. – Господин Кашемиров, я всего три дня в Москве, но этот город мне роднее родных. Да, пусть этот факт не слишком вводит вас в изумление! Всё объясняется тем, что мой отец был рождён здесь и моя матушка тоже. И я родился бы здесь, если бы после соединения браком они не уехали в Германию. Однако Россия оставалась любимой родиной моих дорогих родителей, а Москва оставалась их родным городом, –  и эта любовь перешла ко мне. Русский язык звучал в нашем доме вместе с немецким, – вот почему я, как вы наблюдательно подметили, неплохо говорю по-русски. К великому сожалению, до сей поры я не имел возможности посетить Россию, но теперь этот недостаток успешно преодолён. Моя мечта сбылась – я в Москве, я в Кремле!.. Впрочем, есть отдельные моменты, на которые у меня имеются вопросы; по этой причине я имел смелость остановить вас.

– У меня очень мало времени, – нервно сказал Кашемиров.

– О, я займу у вас всего одну маленькую минуту! – не сдавался Шварценберг. – Я видел, что вы тоже интересовались Царь-пушкой, этим колоссальным русским орудием, шедевром технической мысли. Однако мне непонятно, как она могла двигаться на столь тяжёлом лафете? А если пушка всегда стояла на одном постоянном месте, против кого она должна была воевать? – Шварценберг посмотрел в ту сторону, куда был направлен ствол орудия, и недоумённо пожал плечами. – Не могли бы вы дать мне любезное разъяснение, господин Кашемиров?

– Лафет изготовлен около ста лет назад. Он служит исключительно для красоты и не предназначен для перемещения пушки, – ответил Кашемиров, поняв, что от настырного иностранца просто так не отвяжешься.

– Вот как! – с неподдельным изумлением воскликнул Шварценберг. – Но она стреляла?

– Всего один раз, когда был убит самозванец Лжедмитрий, он же Григорий Отрепьев, – слышали о нём? Его тело было сожжено, а прах высыпали в эту пушку и выстрелили на Запад, откуда явился Гришка с поляками.

– Ходит, ходит, сердешный! – вмешалась в разговор подошедшая старуха-нищенка. – Никак не успокоится его грешная душа.

Кашемиров сморщился, а Шварценберг немедленно спросил:

– Кто ходит? Вы о ком хотели говорить, мадам?

– Да о Димитрии же! О Гришке Отрепьеве, – нищенка поправила шерстяной платок, крест-накрест перетягивающий её грудь, и нараспев продолжала: – Ходит, неприкаянный, ходит! Врать не стану, – что сама видала, о том и расскажу. Было это в прошлом году, в мае: теплынь тогда стояла, – так я, значит, на паперти Чудова монастыря ночевала. Народу спозаранку в монастырь приходило не счесть, подавали хорошо, а уряднику я гривенник сунула, чтобы меня не гнал. И вот лежу я ночью на паперти, аккурат в тот день, когда в стародавние времена Гришку убили…

– А ты откуда знаешь, какого числа его убили? – перебил её Кашемиров. – Ну-ка, скажи, какого числа?

– Э, мил-человек, я и нынешнего числа не знаю, – чего ты меня пытаешь? – заголосила старуха. – А только люди после сказывали, что это было аккурат в тот день, когда Гришка помер. Людям всё известно.

– Продолжайте, мадам, – попросил Шварценберг и умоляюще взглянул на Кашемирова.

Кашемиров с досадой отвернулся.

– Лежу я на паперти, не сплю, нету сна, – теперь уже скороговоркой продолжала нищенка. – Слышу, часы на Спасской двенадцать часов пробили, – и тут тишина по всему Кремлю сделалась, а темнота такая, будто в закрытом погребе. Глянь, – на стене синие огни появились и бегают по зубцам. Батюшки святы, он идёт, – Гришка! Мрачный такой, угрюмый; ростом невысок, лицом неказист, на щеке у него бородавка, а на лбу – другая.

– Как же ты в темноте, да ещё на таком расстоянии бородавки различила? – не выдержал Кашемиров.

– Говорю тебе, отец мой, всё в сиянии было, как днём. А лицо его я видела так, как сейчас тебя вижу. Не хочешь – не верь, а я чистую правду говорю, – обиделась нищенка.

– О, нет, мы вам очень верим, – успокоил её Шварценберг. – А что же было дальше?

– Ну, походил он по стене, походил, – и всё на площадь глядел, на Покрова на рву. Потом вздохнул, – жалобно эдак, тяжело, – и пропал… Так-то вот, государи мои, – ходит, сердешный, мается, нету ему отпущения, – жалобно запричитала нищенка. – Ей-ей, правду говорю, а если подадите копеечку, я вам о батюшке-царе Иоанне Васильевиче расскажу.

– А, что, он тоже ходит по ночам? – иронически спросил Кашемиров, в то время как Шварценберг достал кошелёк, вынул пару монет и положил в руку старухи.

– И он ходит, сердешный, – как не ходить? – сказала она. – Ему, вишь, Царь-колокол покоя не даёт, – всё ему, батюшке, кажется, что по погубленным им душам звонит колокол-то.

– Врёшь, бабка, этот колокол был отлит много позже царя Ивана и никогда не звонил: он треснул ещё в литейной яме, – возразил Кашемиров.

– Не звонил, – согласилась нищенка, – а ему кажется, что звонит, – вот и нету царю-батюшке покоя, вот и бродит он по Кремлю. Но царь-батюшка на стены не всходит, а идёт сразу на свою колокольню…

– Вы имеете в виду колокольню Ивана Великого? – переспросил Шварценберг. – Однако насколько я располагаю сведениями и как гласит надпись, видная под куполом этого сооружения, колокольня Ивана Великого была построена царём Борисом Годуновым.

– Достроена, – вставил Кашемиров.

– О, достроена? Благодарю вас за ценные сведения, – живо откликнулся Шварценберг. – Я запишу в свою книжку: «Колокольня Ивана Великого была достроена царём Борисом Годуновым в честь Ивана Грозного». Можно, наверное, добавить, – «и в честь православной веры»?

– Напишите лучше, что этот минарет во славу православия – по виду эта колокольня точно минарет – был построен детоубийцей и узурпатором Борисом Годуновым в память о кровавом тиране Иване Грозном, – желчно заметил Кашемиров.

– Господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй, – несколько раз перекрестилась нищенка. – Да разве так можно, отец мой? Да ты, видать, из этих, из политических?

Кашемиров вздрогнул.

– Мне пора, – бросил он и зашагал к Никольским воротам.

– Господин Кашемиров! Я вам признателен за весьма полезную беседу! – крикнул ему вслед Шварценберг. – Если вы имеете желание продолжить наше знакомство, заходите в отель «Националь», – я там остановился на постой.

При этих словах стоявший у стены Арсенала длинный мещанин толкнул своего малорослого товарища:

– Понял? Он в «Национале» остановился. Пойдём за ним.

– А студент? – спросил товарищ.

– Бездельник, прощелыга. Сбежал с занятий и шатается абы где, – пренебрежительно ответил первый мещанин.

– А ты слышал, что он сказал? «Кровавый тиран», «узурпатор». Может, он и впрямь политический?

– Станет тебе политический неизвестно перед кем распинаться. Эх ты, Вася, думать надо! – первый постучал второго по фуражке. – А этот иностранец – крупная птица, нюхом чую. Наградные за него получим, помяни моё слово!

*** 

От Красной площади, сделав большой крюк через Лубянку, Маросейку и Солянку, Кашемиров вышел к Яузе, и, перейдя мост, по Николоямской улице добрался до Шелапутинского переулка. Тут Кашемиров решил ещё раз убедиться, что за ним нет слежки – он пошёл было по переулку, но потом внезапно развернулся и направился обратно. Опасения оказались напрасными: переулок был пуст, а по улице лишь проехали к Рогожской заставе две крестьянские телеги, запряжённые чахлыми лошадёнками, да прошла молодая баба с корзиной мокрого белья, выстиранного, наверное, в полынье на Яузе.

Тогда Кашемиров снова пошёл по переулку, затем по грязной тропинке между стенами двух домов забрался во внутренний дворик. Здесь стояли покосившиеся сарайчики с большими замками на дверях, на земле из-под таявшего снега был виден мусор, а в углу валялись рассыпанные дрова. Задняя дверь первого дома была наглухо заколочена, но у второго открыта настежь, – впрочем, она была так сильно поломана, что если бы её и закрыть, толку было бы мало. 

Через эту дверь Кашемиров вошёл в подъезд и по скрипучей деревянной лестнице поднялся на второй этаж. Нужная ему квартира была направо, около неё на стене было написано карандашом: «Стучите». Кашемиров постучал три раза, затем ещё два раза после небольшой паузы. За дверью послышались шаги и мужской голос спросил: «Кто там?»

– Я от Ивана Ивановича, за посылкой из Вологды, – сказал Кашемиров.

– Посылка пришла, но на почте повредили ящик, – ответили ему.

– Ничего. Главное, чтобы содержимое было цело, – сказал Кашемиров.

Щёлкнул ключ в замке и дверь открылась. В ней стоял высокий худой человек со всклоченной чёрной шевелюрой и подслеповато щурился на Кашемирова.

– Я битый час вас жду, – недовольно произнёс человек. – Решил уже, что вы сегодня не придёте.

– Я проверял, нет ли «хвоста», пришлось покружить по улицам, – объяснил Кашемиров.

Высокий человек молча посмотрел на него, а потом вдруг улыбнулся:

– Это правильно: осторожность в нашем деле превыше всего. Проходите.

В большой, бедно обставленной комнате на столе был выставлен огромный, сильно помятый самовар, рядом стояли простые стаканы из толстого стекла и заварной фаянсовый чайник с отбитой ручкой.

– Выпьете чаю? – предложил высокий человек. – Правда, самовар остыл, а подогревать его у меня нет времени.

– Спасибо, я не хочу чаю, – отказался Кашемиров.

– Что же, тогда поговорим, – сказал высокий человек. – Можете не представляться, я вас знаю, вы – Кашемиров.

– И я вас знаю, вы – Страхолюдский, – вставил Кашемиров.

– Откуда же вы меня знаете? – удивился высокий человек

– Видел в Сокольниках на собрании. Мне сказали, что этот самый Страхолюдский, – о вас ходят легенды, – с изрядной долей лести проговорил Кашемиров.

– Спасибо, – сказал Страхолюдский, – но с конспирацией у нас плохо: взять, да вот так сразу выложить всё о человеке, – куда это годится?

– Да, вы правы, – согласился Кашемиров.

– Да уж прав, – усмехнулся Страхолюдский. – Но перейдём к нашим делам. Вы были в Кремле?

– Был, – коротко ответил Кашемиров.

– Осмотрели?

– Осмотрел.

– Ну?

– Честно говоря, я не понимаю, зачем меня туда направили? Всё что нам нужно, есть в любом справочнике и если понадобится… – начал было Кашемиров, но Страхолюдский прервал его:

– У меня крайне мало времени. Свои замечания выскажите после, а сейчас отвечайте на мои вопросы: что дал ваш осмотр?

Кашемиров обиделся. «Что я ему, мальчишка, чтобы так со мной разговаривать? Если ты взорвал двух губернаторов, это не значит, что ты можешь неуважительно говорить с людьми», – подумал Кашемиров.

Сделав длинную паузу, чтобы досадить Страхолюдскому, он нарочито медленно сказал:

– С технической точки зрения осуществить задуманное нами не сложно.

– Это нам известно, – кивнул Страхолюдский. – А что с полицией? Сильно охраняют?

– Я заметил лишь одного урядника. Может быть, там были и другие полицейские, но общая обстановка спокойная. Об убийстве великого князя, кажется, забыли, – кроме этого урядника я больше никого не видел. 

– Это хорошо, – лицо Страхолюдского смягчилось.  – Так вы полагаете, что мы сможем вывезти Царь-пушку и Царь-колокол из Кремля?

– Полагаю, что сможем, – ответил Кашемиров, в свою очередь смягчаясь. – В Кремле вечно идут какие-то работы, часто что-то привозят и увозят, – кстати, неподалёку от Царь-пушки чего-то дожидались два подрядчика: возможно, тоже ждали какого-нибудь обоза. Точно так же мы можем вывезти Царь-пушку и Царь-колокол якобы на ремонт, – лишь бы  у нас были необходимые документы.

– Документы – не проблема. У русских продажных чиновников можно оформить документы на вывоз всего Кремля, – сказал Страхолюдский с пренебрежением. – В конце концов, можно подкупить полицию: вы же знаете, что полицейские, как дети, очень охочи до подарков. Так что документы будут, подряд на ремонт мы составим по всей форме, – для такого случая можно подставную компанию учредить. Но желательно вывезти Царь-пушку и Царь-колокол как можно быстрее и без шума, чтобы не сорвать операцию.

– Это просто, нам понадобится не более двух часов, – уверенно заявил Кашемиров.

– Так быстро? – удивился Страхолюдский. – При таком их весе?

– У меня есть на примете артель мужиков-грузчиков, которые вывезут что угодно, – пояснил Кашемиров. – Если нужно будет вывезти колокольню Ивана Великого, они и её вывезут.

– Но подъёмные механизмы? Но средства передвижения? – недоумевал Страхолюдский.

– У них есть всё что надо – какие-то лебедки, рычаги, катки… Пусть вас это не волнует, – гарантирую, что они вывезут Царь-пушку и Царь-колокол за два часа. Эти мужики и не такое делали.

– Отлично, – ну, а из Кремля отвезём Царь-пушку и Царь-колокол прямо на Хитров рынок. Нет, продавать мы их там, конечно, не будем, – улыбнулся Страхолюдский, – просто на Хитровом рынке можно спрятать хоть ту же колокольню Ивана Великого, – никто не найдёт, полиция туда нос боится сунуть. Там мы растворим Царь-колокол нашей кислотой (Страхолюдский выделил слово «нашей») и таким образом получим содержащиеся в нём четыре с половиной пуда золота и почти тридцать три пуда серебра. А Царь-пушку вывезем в Америку и продадим тамошнему коллекционеру: он готов заплатить за неё девять миллионов долларов, – это три миллиона в пересчёте на рубли. Вы представляете, какую пользу революции принесут эти деньги? – прищурился Страхолюдский.

– Да, но…

– У вас какие-то соображения?

– Скорее, сомнения, – нерешительно проговорил Кашемиров. – Однако у вас мало времени…

– Ничего, у меня ещё есть четверть часа. Не бойтесь, говорите, – поверьте, ваши наблюдения очень ценны для меня, – просто и убедительно сказал Страхолюдский, и Кашемиров увидел, что он может быть очень обаятельным. – Не люблю пустой болтовни, но всё, что касается дела, должно быть высказано до конца. Я вас внимательно слушаю.

– Сейчас идёт война с Японией, – начал Кашемиров.

– Верно, – кивнул Страхолюдский.

– Япония выступила против России, хочет отнять наши земли на Дальнем Востоке.

– Верно.

– В народе и общественности преобладает настроение, что на Россию напали и необходимо дать отпор агрессору.

– Верно, – в третий раз кивнул Страхолюдский.

– В Петербурге, в Москве и других крупных городах прошли патриотические манифестации, – продолжал Кашемиров. – Даже в Петербургском университете, где студенчество более революционное, чем у нас в Москве, сходка студентов закончилась шествием к Зимнему дворцу с пением «Боже, Царя храни!».

– И это было, – согласился Страхолюдский.

– Под влиянием этих настроений оппозиция решила временно отказаться от борьбы с правительством.

– Вы говорите о либералах? – уточнил Страхолюдский.

– Да, о либералах. Вам должно быть известно, что земцы-конституционалисты приняли единогласное решение прекратить ввиду войны любые провозглашения политических требований.

– Мне это известно, – подтвердил Страхолюдский.

– Теперь, после подвига «Варяга», после героической обороны Порт-Артура, после сражений в Маньчжурии, патриотических дух, распространившийся в России, принял, я бы сказал, героический характер.

– Слишком красиво сказано, но и это правда, – согласился Страхолюдский.

– И вот, в такой момент мы хотим похитить Царь-колокол и Царь-пушку, которые являются символами России. Не будет ли это воспринято как неслыханное кощунство, как покушение на русские традиции, как предательство – то есть удар, нанесённый России изнутри и способствующий победе её врагов? – задумчиво спросил Кашемиров. – Не навредит ли это нашему делу, не оттолкнёт ли от нас народ?

– Я вас понял, – кивнул Страхолюдский, – но прежде чем ответить на ваши вопросы, я задам вам встречный вопрос: лично вы считаете, что избавление от Царь-пушки и Царь-колокола будет ударом по России?

Кашемиров заколебался.

– Нет, я считаю, что это символы старой отжившей России, символы того, что мешает нам двигаться вперёд, – сказал он, наконец.

– Тем более что на Царь-колоколе и Царь-пушке изображены такие правители России, которых только в насмешку можно назвать её символами, – быстро добавил Страхолюдский. – На Царь-пушке – слабоумный дегенерат Федор Иоаннович, отродье жестокого деспота Иоанна Грозного; на Царь-колоколе – столь же слабоумная и, к тому же, развратная Анна Иоанновна, дочь дегенерата Иоанна Алексеевича, правление которой представляет собой один из самых мрачных периодов в истории России. Да, хороши символы, нечего сказать! – усмехнулся он. – Вы правильно говорите, что с подобными символами трудно двигаться вперёд, – но если вы это понимаете, то с чего вы взяли, что другие этого не поймут? Разве в России живут одни дураки? Разве в ней мало умных людей? Так будем же ориентироваться на умных, а не на дураков.

– А сейчас позвольте ответить на другие ваши вопросы, – продолжал Страхолюдский. – Первое – не будет ли избавление от Царь-пушки и Царь-колокола расценено как удар по России изнутри в тяжелую для неё годину? Снова отвечу вопросом на вопрос: кем это избавление будет так расценено и по какой России будет нанесён этот удар? Собственно, тут и объяснять нечего: лишь дураки и негодяи могут подумать, что избавление от негодных символов – зло для нашей страны. А дураках и разговору нет, а что касается негодяев, то для них, конечно же, чрезвычайно важно сохранить нынешнюю Россию как она есть, потому что именно в такой России они пользуются всеми мыслимыми и немыслимыми благами.

Лев Толстой любит повторять фразу одного англичанина: «Патриотизм – это последнее прибежище негодяев», – между прочим, англичанин сказал её, когда североамериканские колонии изготовились к бунту против Англии и в ней на всех перекрестках кричали, что нельзя дать независимость Америке, – это, де, непатриотично. Толстой повторяет эту фразу применительно к нашим российским негодяям, которые лихорадочно ищут, где бы им укрыться от народного гнева, и находят это убежище в словах о любви к России, то есть в патриотизме. Толстой безжалостно срывает с них маску и показывает их отвратительную личину, – что за громадина этот граф, а по сути, мужик и бунтарь! Если бы он не вдарился в буддизм и не стал проповедовать непротивление злу, из него получился бы величайший революционер, – Страхолюдский вздохнул. – Безжалостное разрушение всех ложных авторитетов, полное пренебрежение  условностями, – такого даже у нашего брата, профессионального революционера нечасто встретишь.

Итак, главные защитники нынешней России, – те, кто громче всех кричат о патриотизме и национальных интересах, – это бездарные правители, казнокрады, взяточники, самодуры, лжецы, лицемеры, унтер-пришибеевы и держиморды – и под стать им новоявленные богачи, нувориши, нажившиеся на народной нищете и бесправии народа. Для них жизненно важно сохранить нынешнюю Россию и они будут остервенело защищать её. Спрашивается, удар по такой России – зло или благо? Могу спросить по-другому: надо ли заботиться о сохранении такой России или её следует разрушить для того чтобы создать будущую Россию – Россию для народа?..

А что касается «тяжёлой годины», то есть войны, то она лишь усилит удар по негодяям.  Поражение в войне – это очень полезная вещь для движения государства вперёд, ибо поражение волей-неволей заставляет проводить необходимые преобразования для того чтобы подняться вновь, а победа, напротив, консервирует старые порядки и даёт власти возможность укрепиться. Для России же, где приращение территории всегда расценивалось как великое достижение, – за недостатком времени я не буду говорить, к каким гибельным последствиям это приводило, – любой присоединённый кусок территории вызывает такой восторг у населения, что оно готово простить правителю всё что угодно.

Теперь перейдём ко второму вашему вопросу: не будет ли расценено избавление от Царь-пушки и Царь-колокола как кощунство, не оттолкнёт ли это от нас народ? Да, будет расценено как кощунство, однако народ это не оттолкнёт, – наоборот, приведёт в наши ряды самых энергичных его представителей, о которых ещё апостол Павел сказал, что они «соль земли». Я недаром вспомнил апостола Павла, он тоже был в своём роде революционер, как многие первые христиане. Это позже их стали представлять невинными овечками, смиренными проповедниками слова Божьего, пострадавшими от жестокой нетерпимости римлян-язычников. А в то время они были типичными кощунниками, которые врывались в храмы во время празднеств, срывали религиозные церемонии, насмехались над языческими богами. Не довольствуясь этим, они разрушали идолов, коим поклонялся народ, а если была возможность, разрушали и храмы. Пусть апостол Павел и другие апостолы сами не совершали ничего подобного, – тысячи христиан горели желанием действовать и действовали так, как я сказал.

Римляне же отличались терпимостью в вопросах веры, они признавали за каждым человеком право верить в тех богов, в которых он хочет верить. Если кто-то утверждал, что существует единый Бог, – что же, пусть молится своему единому Богу. У римлян была особая молитва: «За всех богов, ведомых и неведомых»; в римских городах стояли храмы не только в честь своих богов, но и в честь богов иных народов. Христианство было для римлян всего лишь одним из многочисленных верований, они нисколько не возражали бы против строительства христианских церквей, если бы христиане не вели себя столь дерзко и не бросали открытый вызов религиозной терпимости. Римляне считали кощунством и преступлением, когда христиане отвергали всех богов вообще, кроме христианского бога, – отвергали не только словом, но и делом.

История, однако, показала правоту христиан – надругательство над языческими богами, кощунство христиан привлекло к их вере внимание народа. Не мученичество, как уверяют нас церковники, – ибо народ, любящий зрелища в коллизеях, нельзя было удивить мученичеством, – но показное пренебрежение символами старой веры и уничтожение их заставило народ признать христианство. Если после уничтожения этих символов боги не сошли с небес, чтобы покарать дерзких, – то это ли не доказательство бессилия старых богов и, таким образом, правоты христиан? Добавлю, что рано или поздно всё старое начинает надоедать, мешать, вызывать раздражение, – а что такое революция, как не очистка от залежей исторического хлама?

В нашем случае избавление от Царь-пушки и Царь-колокола вызовет, конечно, жуткий вой приверженцев «русской традиции», так называемых патриотов, – едко улыбнулся Страхолюдский, – но этот акт неминуемо привлечёт к нам тех, кто жаждет разрушения старых порядков, кто ждёт ветра перемен, который сметёт гнилые руины и расчистит землю для нового великого строительства. К тому же, мы будем неустанно разъяснять, зачем мы это сделали, и можете не сомневаться, у нас найдётся много сторонников… Надеюсь, я развеял ваши сомнения?

– А хорошо бы взорвать Ивана Великого, – вместо ответа сказал Кашемиров. – Символ тирании, что ни говори.

– У нас пороху не хватит, – покачал головой Страхолюдский. – Пусть пока стоит.

– Жаль, – вздохнул Кашемиров. – Ну, а мне что делать дальше?

– Затаитесь и ждите. Когда предварительная подготовка будет закончена, мы вас известим, – Страхолюдский протянул ему руку, прощаясь.

– Я не подведу, – сказал Кашемиров, крепко пожимая её.

Затем он направился к входной двери, но Страхолюдский остановил его:

– Нет, не сюда! Вылезайте в окно, прыгайте на крышу сарая, а далее – в соседний двор. Так будет лучше в целях конспирации.

Кашемиров немедленно исполнил всё это, а Страхолюдский, проследив за ним из окна, подошёл к двери, которая вела в другую комнату, и негромко позвал:

– Зоя! Ты слышала?

Из комнаты вышла яркая брюнетка небольшого роста.

– Я слышала, – сказала она. – Мы могли уйти ещё пятнадцать минут назад, а теперь надо будет брать извозчика, чтобы успеть. Не понимаю, зачем тебе понадобилось распинаться перед этим недоучившимся студентом?

– Ты чересчур строга. Тебе, что, нужны академики? – возразил Страхолюдский. – В революцию приходят разные люди, надо уметь найти подход к каждому.

– Но этот студент ничем себя не проявил, – выйдет ли из него революционер?

– Мне кажется, закваска есть, а там посмотрим. Впрочем, люди, которые себя ничем не проявили, тоже нужны: они незаметны, а потому незаменимы, когда речь идёт об особых поручениях, – сказал Страхолюдский. – Так ты слышала, что он рассказал о Кремле?

– Слышала, – повторила Зоя. – Сегодня же напишу шифровку в Петербург химикам, чтобы они начали готовить кислоту, а документами займись ты.

– Выправим, как положено, – в первый раз, что ли? – махнул рукой Страхолюдский. – Ну-с, пусть Царь-пушка с Царь-колоколом подождут, а мы займёмся полицмейстером, – уж на него-то у нас пороха хватит, он не Иван Великий, – пошутил Страхолюдский, но вдруг покачнулся и побледнел.

– Что с тобой? – испугалась Зоя.

– Ерунда, – через силу выговорил Страхолюдский. – Устал немножко.

– Ты должен отдохнуть. Посмотри, на кого ты стал похож: весь чёрный, осунулся, – прямо демон какой-то. Не забывай, что ты нужен революции, нужен народу, – и мне ты тоже очень-очень нужен, – Зоя поднялась на цыпочки и поцеловала его. – Я уже забыла, когда мы с тобой отдыхали.

– Не до отдыха, милая, – Страхолюдский погладил её по голове. – Такие события надвигаются, где уж отдыхать! Но сегодня я лягу спать пораньше, обещаю. Вот встретимся с нашими боевиками, – и домой, спать, – он сделал несколько глубоких вдохов и сказал: – Всё, отпустило, можно ехать. Пойди, возьми извозчика, – только не бери ни первого, ни второго, который попадётся тебе на глаза.

– Не учи меня конспирации, я сама твоя конспирация, – возразила Зоя.

– И при том самая надёжная, – ласково сказал Страхолюдский, прикоснувшись к её щеке.

– Я жду тебя на улице, – улыбнулась ему Зоя.

***

Георг Шварценберг проснулся у себя в гостиничном номере в прекрасном расположении духа. Мартовское солнце ярко светило в большие окна, жизнь была чудесна, Россия удивительна! Когда он ехал сюда, его пугали всякими ужасами; даже отец и мать Георга, любящие Россию и тоскующие по ней, предупреждали, что жить в этой стране непросто, – она совсем, совсем не похожа на Германию! Но оказалось, что все страхи были напрасными, – да, Россия была не похожа на Германию, однако это была замечательная, восхитительная страна!

Накинув халат, Георг уселся к столу и принялся записывать свои впечатления. Он обещал отцу, что в России будет аккуратно вести дневник, записывая в него всё хоть сколь-нибудь достойное внимания. Однако достойного внимания в России было так много, что Георг не успевал записывать подробно и вынужден был ограничиваться краткими заметками в записной книжке, – у него просто не хватало времени на обстоятельные записи. Сегодня он решил восполнить пробелы в своём дневнике, ибо впечатления накапливались, писать становилось всё труднее, а обязательства перед отцом оставались. Отцу было интересно, насколько изменилась Россия за долгие годы его отсутствия, а помимо этого, он договорился со своим приятелем-книгоиздателем о публикации дневника Георга. Отец верил, что эта публикация будет иметь успех.

Прочитав свои заметки и на минуту задумавшись, Георг решил ввести систематизацию  по разделам. Он написал крупно: «Погода в России» и подчеркнул жирной чертой. Обмакнув ручку в чернильницу, он убедился, что чернила свежие, а перо ручки – новое, и продолжил:

«Приехавший в Россию европеец полагает, что попал в суровый северный край, где солнце светит неярко и скудно, пронизывающий холод делает невозможным пребывание на улице, а глубокий снег замедляет всяческое движение. Когда я собирался в Россию, мне советовали запастись большим количеством тёплой одежды и обуви, несмотря на то, что я намеревался прибыть сюда в марте, то есть весенним месяцем. Меня предупреждали о сильных морозах, которые стоят в России не только весной, но порой до середины лета.

Это предупреждение было напрасным, потому что март в Москве мало чем отличается от марта в Берлине; по моим наблюдениям, в Москве даже больше солнца и тепла в это время года – я здесь две недели и не было ни одного ненастного дня. Сейчас на дворе так тепло, что можно разгуливать в лёгком пальто; некоторое неудобство доставляет обильно тающий снег, но его усердно убирают дворники. Я не претендую на точные наблюдения над русской погодой, ибо они требует немалого числа лет, однако то что я вижу отчасти опровергает европейские предрассудки, касающиеся русского климата. Боюсь, привезённый мною запас тёплой одежды слишком велик, я напрасно потратил деньги и силы на его перевозку».

Георг вздохнул, перелистал дневник на несколько страниц назад и посмотрел цифры расходов на поездку. Прикинув, сколько он мог бы сэкономить на саквояжах и грузчиках, Георг вздохнул ещё раз, но сказал себе, что всего не предусмотришь. К счастью, их с отцом семейное предприятие в Германии процветало и они могли позволить себе такие расходы. В конце концов, отец сам отправил его в Россию и настоял, чтобы Георг при разумной бережливости всё же не мелочился. К тому же, деньги, переведённые в московское отделение Немецкого банка, давали неплохие проценты, а проживание в России было так дешево, что на одни эти проценты можно было прожить здесь до Рождества. И что такое расходы на саквояжи и грузчиков по сравнению с годом пребывания в России? Надо выбросить из головы эти мелочи, сказал себе Георг.

Повеселев, он сделал заголовок в дневнике: «Русский город. Москва». Георг пробежался по своим заметкам и написал:

«Когда европеец представляет себе русский город вообще и Москву, в частности, ему видится большое неухоженное пространство, беспорядочно застроенное деревянными домами, называемыми «избами» (слово «избы» Георг написал по-русски), причудливыми дворцами русской знати – «теремами» (это слово Георг тоже написал по-русски), а также многочисленными храмами в греческом стиле. Днём по улицам снуют мужики и бабы в овчинных тулупах и танцуют дрессированные медведи, а ночью выходить из дома опасно из-за разбойников, диких медведей и полиции, которая бьёт кнутами запоздалых прохожих.

Возможно, это было когда-то, но сейчас Москва являет собой иную картину: город выстроен по плану, дома европейские, изб нет вовсе, – я слышал, что они сохранились на окраинах, но в центре их обнаружить не удалось. Церквей, правда, много, но самые большие из них построены в итальянском стиле, а не греческом. В сердце Москвы находится старинный замок, Кремль («Кремль» Георг написал по-русски), он также возведён в итальянском стиле. В нём есть, однако, храмы и монастыри греческой архитектуры, но они странно смотрятся на фоне зубчатых флорентийских стен Кремля. Неподалёку возвышается огромный храм Христа Спасителя, он резко отличается от остальных московских построек; Эйфелева башня в Париже не так уродлива, как этот храм в Москве. Мне кажется, русские сами недовольны им, но такова была воля императора Николая I, прадеда и тёзки нынешнего царя.

В целом, Москва очень красивый город с неповторимым обликом. Лучше всего на древнюю русскую столицу смотреть с Воробьевых гор, – это высокие холмы на правом берегу реки Москвы, там, где она делает большую петлю в юго-западном направлении. Помимо того, что с Воробьёвых гор открывается потрясающий вид Москвы, они сами по себе весьма живописны, – а далее, вниз по течению, на том же берегу раскинулся Нескучный сад, устроенный по прихоти графа Алексея Орлова, брата Григория Орлова, возлюбленного великой императрицы Екатерины. В этом саду множество беседок, мостиков, искусственных гротов и прочих сооружений парковой архитектуры, которые делают его приятным местом для прогулок. Московская публика любит эти места и даже в будний день здесь можно встретить целые семейства, неспешно гуляющие по аллеям.   

Медведей на улицах Москвы нет, полиция не дерётся, – по крайней мере, я этого не видел, – но мне рассказали любопытный анекдот и уверяли, что он взят из жизни. Зимой люди переходят реку Москву по льду, однако весной он делается ненадёжным, но люди всё равно продолжают ходить по нему, – тогда на берегу выставляют полицейские кордоны, дабы воспрепятствовать этому передвижению. Тем не менее, какой-то человек, миновав полицию, вышел на лёд и провалился. Его с трудом вытащили из воды, после чего он начал ругаться на полицейского: «Зачем ты выпустил меня на лёд?». Полицейский ответил, что кричал ему. «Кричал, кричал, – недовольно возразил этот человек, – надо было сразу ударить по лицу! (Русские говорят «дать в морду», – приписал Георг)».

Кроме полиции для охраны порядка в особых случаях используются казаки. Мне очень хотелось посмотреть на них, но в городе сейчас всё спокойно и казаков, которых правительство обычно использует для охраны порядка, нигде не видно, – хотя в целом обстановка в России непростая, несчастливая война с Японией вызвала народные волнения.  

Отдельно скажу об отеле, в котором я остановился: его название «Националь», он выстроен недавно. В нём имеются все необходимые удобства, в том числе ванна и ватерклозет. Это ещё одно опровержение превратных представлений о русской жизни, – в Европе думают, что русские не знают ни водопровода, ни канализации: для отправления естественных нужд русские якобы вырывают ямы в земле, а чтобы помыться, ходят в баню, где вначале жестоко секут друг друга прутьями, а потом предаются пьянству и разврату. В бане я пока не был, – честно признаться, меня немного страшит посещение этого заведения, – но могу засвидетельствовать, что с водопроводом и канализацией русские знакомы, если судить по моему отелю». 

Георг с удовлетворением прочёл написанное, потёр уставшую руку и сделал следующий заголовок: «Русские обычаи и нравы».  Бегло просмотрев свои заметки в записной книжке, он стал писать:

«Загадочная русская душа и таинственный характер русского народа давно тревожат европейское воображение и вызывают споры между ведущими умами. Моё пребывание в России слишком краткое, а мои научные познания слишком скромные, чтобы я мог с полным правом включиться в эту дискуссию. Тем не менее, позволю себе привести некоторые из моих наблюдений, ни в коем случае не претендуя на глубокий анализ проблемы.

В первую очередь, хочу сказать о набожности русского народа и его любви к своему царю. Я был в Большом театре на опере «Жизнь за царя» русского композитора Михаила Глинки; мне говорили, что эта опера так же важна для понимания русского национального духа, как «Нибелунги» Вагнера – для понимания немецкого духа.

Сюжет оперы Глинки взят из времени, когда в России пресеклась древняя царская династия, ведущая своё начало от короля викингов Рюрика. Оставшись без управления, русские впали в анархию, в стране начался хаос, и этим решили воспользоваться поляки – они захотели возвести на русский престол своего короля. Однако в последний момент русские опомнились и сумели избрать собственного государя из рода Романовых, – предка царствующего ныне Николая II (впрочем, за последние двести лет в жилах Романовых прибавилось столько немецкой крови, что теперь этот род трудно назвать русским).

Главный герой оперы – крестьянин Иван Сусанин (Георг написал «Иван Сусанин» по-русски), воплощение русского патриотизма. Этот образ будто списан с римлянина эпохи Муция Сцеволы,  – Иван Сусанин, к примеру, не желает выдать дочь замуж за человека, которого она горячо любит, так как, говорит Сусанин, «сейчас не до этого, Родина в опасности». Замечу, что на площади около Кремля стоит памятник двум героям этого же времени…».

Георг наморщил лоб, вспоминая их фамилии, но так и не смог вспомнить. Он отметил в дневнике соответствующее место, куда надо будет позже вставить эти фамилии, и продолжил:

«Один из них – торговец, другой – князь: оба они русские, но изображены почему-то в одеждах римских патрициев. Это наводит на мысль, что для подтверждения своего патриотизма русским нужны западные авторитеты. Полагаю, что такая мысль не лишена оснований, так как русские постоянно сравнивают то что имеют с западными образцами и бывают чрезвычайно довольны, когда оказывается, что русское не хуже. Запад, таким образом, является для русских мерилом всех вещей, – без него они не знали бы, хорошо они живут или плохо.

Но вернусь к опере. Прознав, что русские выбрали себе царя, поляки направили отряд, чтобы захватить его. Дальше начинается какая-то несуразица, которую я не в силах был понять. Выясняется, что никто не знает, где находится царь. Этого не знают поляки, приехавшие из Варшавы (из предыдущего акта оперы прямо следует, что они прибыли оттуда), – можно ли представить, чтобы кто-то отправился в столь долгий и трудный путь, да ещё с такой важной целью, не зная конечного пункта своего вояжа?

Этого не знают и русские; впрочем, Иван Сусанин откровенно говорит: «Как нам знать, где царь изволит поживать!». В монастыре, куда приходит сын Сусанина, чтобы предупредить царя об опасности, того тоже не оказывается. Вообще, царя в этой опере нет, – в финале появляется его кортеж, но и он виден лишь издали.

Тайна, связанная с местопребыванием царя, даёт возможность для дальнейшего развития сюжета. Очевидно, царь может прятаться где угодно, даже в глухом лесу, – поэтому когда Иван Сусанин ведёт поляков в такой лес, это не вызывает у них особых подозрений. Там поляков ждёт гибель, тем более что страшная метель заметает все следы и невозможно найти обратную дорогу.

Последние часы жизни Сусанина показаны с большим драматизмом. После мольбы к Господу подкрепить его в смертный час Сусанин мысленно прощается с семьёй, дает резкую отповедь полякам и мужественно принимает смерть. Всё это сильно напоминает итальянские оперы, где главный герой перед кончиной произносит длинные монологи и даже заколотый насмерть поднимается по три-четыре раза, чтобы закончить их. Нечего разъяснять, что эта трагическая сцена в лесу – чистая выдумка: если все поляки погибли  вслед за Сусаниным, кто мог рассказать, что там произошло?

Надо заметить, что опера очень длинная, затянутая, – я невольно вспомнил историю о том, что император Николай I предлагал провинившимся офицерам одно из двух наказаний на выбор: либо от начала до конца прослушать «Жизнь за царя», либо гауптвахту. Многие выбирали гауптвахту.

Во время действия редко кто из зрителей постоянно сидел на своём месте: большинство из них часто выходили покурить и в буфет. Когда я тоже пошёл в буфет, народу там было едва ли не больше, чем в зале. По поводу сюжета оперы отпускали шутки, иногда двусмысленные, с явным намёком на нынешнего царя, а что касается Ивана Сусанина, то про него рассказывали анекдоты, в которых он был представлен простаком и недотёпой, которому нельзя довериться.

Но на финал оперы публика потянулась в зал, а когда хор запел: «Славься, славься, святая Русь! Веселись: твой царь идёт!» и зазвонили колокола, в зале раздались такие шумные рукоплескания, что задрожали подвески на люстрах».

Георг отложил ручку, встал, походил по комнате, затем вновь сел за стол и принялся быстро записывать:

«Вот интересная черта русского характера – три часа злословить о своём государе, а потом сойтись в едином порыве верноподданнических чувств! В Германии не так: кайзера могут любить или не любить, но за исключением отчаянных радикалов почитают его все, – ведь он гарант порядка и спокойствия в государстве. Немецкая любовь рациональная, но русская не поддается разумному объяснению. Мне рассказывали, что поездка императора Николая II по России вызвала бурю восторга  у народа: тысячи людей приходили встретить своего царя, – они становились на колени и кланялись ему до земли, матери протягивали детей для благословения; у всех на глазах стояли слёзы. Однако тот же самый народ называет царя «Николашкой» (Георг написал «Николашкой» по-русски), – это пренебрежительное словообразование от «Николай», – грозит ему, высмеивает его, смакует небылицы о нём и его супруге, которую сильно недолюбливают в России.

Осмеянию подвергаются такие вещи, над которыми не стал бы смеяться европеец. К примеру, с императором Николаем, когда он был ещё наследником престола, приключилась неприятная история. Вместе со своими друзьями, наследными принцами из Европы, – среди них был и наш будущий император, – Николай совершал кругосветное путешествие. В Японии молодые люди слишком шумно вели себя на улице и японский полицейский, не разобравшись, кто перед ним, ударил Николая палкой по голове. Удар был очень сильным, Николай получил сотрясение мозга, а на голове образовалась большая шишка. По этому поводу народ в России сочинил стишки:

 

Цесаревич Николай,

Если царствовать придётся,

Никогда не забывай,

Что полиция дерётся.

 

В сатирических русских журналах до сих пор печатают изображение человека, похожего на царя, с кривыми рахитичными ножками и огромной шишкой на голове. Остаётся удивляться, как это пропускает суровая российская цензура, – ведь в стране нет свободы слова, – возможно, цензоры втайне сочувствуют настроениям народа.

А недавно я видел в одном из журналов рисунок, в котором художник глумится не только над царём, но и над государственной символикой России. Рисунок называется «Орёл-оборотень», на нём стилизованно изображен российский герб, но если двуглавого орла повернуть вверх ногами, вы увидите портрет царя Николая. Две шеи орла представляют собой всё те же кривые рахитичные ноги, туловище – это тело царя, прикрытое до пояса горностаевой мантией, а лапы так хитро нарисованы, что в их очертаниях видна голова Николая с неизменной шишкой на макушке.

Этот рисунок характерен для России – неуважение к царю дополняется у русских неуважением к государственным и национальным символам своей страны. Во время моего первого посещения Кремля я познакомился со студентом, который весьма резко отзывался о национальных святынях России. Столь непочтительно отзываться о них перед иностранцем мог лишь русский.

Подобное же неуважение проявляется у русских по отношению к религии. Вопрос о религиозности русского народа слишком сложен, чтобы я рискнул ответить на него в этих поверхностных записках, – могу только вновь привести свои впечатления. По внешнему виду русский народ очень набожен. Я уже отмечал, что в Москве есть множество храмов, а также монастырей, – и везде толпятся богомольцы и паломники, не считая бесчисленных нищих. На улице нередко можно увидеть людей, которые кланяются и крестятся на ближние церкви, часто встречаются священники и монахи; повсюду торгуют церковные магазинчики и их товар пользуется спросом. Всё это напоминает Италию, – похожую картину я наблюдал в итальянских городах. Но одновременно русские находят какое-то особое удовольствие в богохульстве, которое доходит у них до крайнего цинизма. Не осмелюсь передать те выражения, в которых они поминают Господа и Богородицу, а издевательство над священниками у русских носит всеобщий характер. Своих попов они называют за глаза не иначе как «толстобрюхими», «долгогривыми» и «жеребячьей породой»; встретиться с попом – это плохая примета, за спиной попу показывают кукиш. О женах и дочерях попов сочиняют похабные рассказы, – даже великий русский поэт Пушкин не остался в стороне и сочинил «Сказку о попе и работнике его Балде», в которой поп представлен глупым и жадным, а поповская дочь – сладострастной.

Из всего этого я делаю вывод, что набожность русских носит внешний характер,  – а истинная вера, если она существует, развивается своими особенными путями, отличными от официальной религии».

Георг снова пробежался по своим заметкам и хотел прибавить ещё что-то про русскую веру, но передумал. Обмакнув ручку в чернильницу, он продолжил:

«В быту русские просты и непритязательны. Европейцы постоянно упрекают русских в пренебрежении собственным домом, в нежелании поддерживать его в порядке. По моим наблюдениям, это происходит не от лени, – русские просто не придают этому серьёзного значения. Зато общение с родственниками, соседями, даже с малознакомыми, а то и вовсе незнакомыми людьми – очень важно для русских. Не удивляйтесь, если на улице Москвы вас остановит человек, которого вы видите в первый раз в жизни, и заговорит с вами, например, о положении на Балканах, – у русских это в порядке вещей. А если вы покупаете что-нибудь в лавке или читаете газету в трамвае, или обедаете в одиночестве в ресторане, – это тоже может стать поводом для начала разговора. Я сам общительный человек и не считаю предосудительным знакомиться без предварительной аккредитации, но у русских это переходит всякие границы.

Русское гостеприимство фантастическое. После десяти-пятнадцати минут разговора вас непременно пригласят в дом, «в гости» («в гости» Георг написал по-русски), – и можете не сомневаться, что это посещение выльется в обильный обед с невероятным количеством горячительных напитков. Узнав, что вы иностранец, русские считают свои долгом накормить вас до заворота кишок и напоить до бесчувствия. Отказаться невозможно, этим вы смертельно обидите хозяев, – более того, нанесёте удар по престижу России. Иностранец, не охваченный русским гостеприимством и не отведавший русского хлебосольства, – это такое неслыханное упущение для России, которого ни в коем случае нельзя допустить; каждый русский чувствует свою ответственность за то, чтобы этого не произошло. Хорошо, что по совету отца я запасся в Германии эффективными пилюлями от несварения желудка и злоупотребления спиртными напитками, – без этих пилюль мне пришлось бы туго.

Несомненный плюс русской общительности – знакомство с интересными людьми и лёгкое вхождение в круг русского общества. Когда я уезжал из Германии, мой отец вручил мне рекомендательные письма к своим старым знакомым, – эти письма мне не пригодились. Я всего две недели в Москве, но уже обзавёлся порядочным количеством друзей. Среди них встречаются оригинальные типы…».

Георг вдруг хлопнул себя по лбу и взглянул на стоявшие в углу комнаты напольные часы.

– Бог мой, как я мог забыть! – воскликнул он. – Она сейчас придёт, а я не одет. К черту дневник, одеваться!

***

Георг уже завязал галстук и собирался надеть сюртук, когда в дверь постучали.

–     Einen Moment! Bitte, warten, – ich bin fast vollständig bereit! – крикнул Георг и, спохватившись, перевёл на русский: – Подождите, пожалуйста, одну маленькую минуту! Я почти совсем изготовился.  

–     Keine Sorge, ich werde warten. Не беспокойтесь, я подожду, – ответили ему.

Георг накинул сюртук и распахнул дверь. За ней стояла девушка, одетая в костюм для верховой езды. Девушка была хорошо сложена, её лицо было свежим и румяным, – но в глазах было что-то холодное и жёсткое.

– Если хотите, будем говорить по-немецки, – сказала она. – Я хорошо знаю ваш язык.

– О, нет, только на русском, – возразил Георг. – Он звучал в нашем доме в Германии, а в России я тем более обязан использовать русский язык.

– Как хотите. Так вы готовы? – спросила девушка.

– О, да, мы уже можем двинуться, – Георг надел пальто и шляпу. – Прошу вас, фрейлин Елена, – он сделал галантный жест рукой, показывая на лестницу.

– Пожалуйста, без экивоков, – недовольно сказала девушка. – Женщина – равное существо с мужчиной, вот и относитесь ко мне соответственно.

– Как вам будет угодно, – поклонился Георг. – Но позволительно мне будет спросить, что означает «экивоков»? Похоже на чью-то фамилию.

– «Экивоки» означает излишние любезности. Вы поняли? – девушка строго посмотрела на Георга.

– Отлично вас понял, – кивнул он.

– Хорошо… Спускаемся, нас ждёт авто.

На улице перед подъездом стоял новенький, сверкающий никелем и полированным деревом автомобиль. Около него собрались любопытные, они обменивались замечаниями и поглядывали на важного невозмутимого шофёра в меховой дохе и кожаной кепке, со сдвинутыми на козырёк большими очками.

– Это что же такое? – говорил молодой разносчик галантерейного товара, ещё ни разу не видевший автомобиль. – Вроде паровоза или как?

– Какой тебе паровоз, деревня, – презрительно возразил пожилой мастеровой в картузе. – Паровоза без рельсов не бывает. Где тут рельсы, лапоть?

– Стало быть, не паровоз, – задумчиво произнёс разносчик. – А что же это, дяденька?

– Это автомобиль, – вмешался чиновник в потёртой суконной шинели. – Самодвижущаяся телега.

– Ишь ты! – разносчик поправил лоток, висевший у него на груди, и почесал в затылке. – А как же она движется?

– Механизм в ней есть, должно быть, – ответил мастеровой и покосился на шофёра. Тот и глазом не повёл; тогда мастеровой добавил: – Как у швейной машинки.

– Ишь ты, – повторил разносчик. – А кто её крутит, механизму эту?

Мастеровой снова взглянул на шофёра, но тот по-прежнему был недвижен и нем. Мастеровой кашлянул и сказал:

– Это так просто не объяснишь. Загадка науки.

– На керосине он ездит, – опять вмешался чиновник. – Паровоз на угле, а этот – на керосине.

– И не горит? Вот это да! – поразился разносчик. – Загадка науки, – повторил он понравившееся ему выражение.

Георг с восторгом вслушивался в этот разговор, но его спутница поморщилась.

– Садитесь, герр Шварценберг, – она указала ему место на заднем сидении. – Вам-то, без сомнения, известно, что такое автомобиль.

– Да, без сомнения, – подтвердил Георг. – Герр Бенц, который придумал это средство передвижения, есть далёкий родственник моего отца.

– Слыхал? – мастеровой подтолкнул в бок разносчика. – Немцы придумали.

– Хитрая нация, – с уважением протянул разносчик.

– Но вы весьма богаты, фрейлин Елена,  – сказал Георг. – Автомобиль это очень дорогая вещь.

– Он принадлежит фон Кулебякину. Поехали, мы опаздываем, – обратилась она к шофёру. – В Петровский парк.

Шофёр надел очки и включил зажигание; автомобиль заревел, затрясся, выпустил облако едкого дыма и поехал.

– Техника будущего, – с почтением проговорил старый чиновник.

– Матерь Божия! – воскликнул перепуганный молодой разносчик, а мастеровой засмеялся.

С другой стороны улицы к ним подбежали два господина, по виду служащие средней руки, – один высокий, другой низкий, в одинаковых шляпах-котелках.

– Куда они поехали? – закричал высокий, указывая на удаляющийся автомобиль.

– В Петровский парк, кажись, – ответил мастеровой, бросив быстрый взгляд на этих господ

– Не догоним! – отчаянно просипел низкий. – Всё пропало.

– Обязательно догоним, – сказал высокий. – Извозчик, сюда! – вскочив вместе с низким в подъехавшую пролётку, он толкнул возницу в ватную спину. – Гони в Петровский парк!

– Далековато, господин хороший, – заупрямился извозчик, – на водку накинете?

– Накинем, – пообещал высокий. – Гони!

– Давай-ка, парень, сматываться отсюда, – шепнул мастеровой разносчику. – Эти двое из охранки, здесь политикой пахнет.

– Господи! – разносчик поддернул свой лоток и быстро зашагал к Охотному ряду. Мастеровой надвинул картуз на глаза и скрылся в переулке.

…Автомобиль ехал по Тверской улице между роскошными экипажами с разодетыми кучерами, дожидавшимися своих хозяев около зеркальных витрин дорогих магазинов. Лошади испуганно косились на ревущее механическое чудовище и недовольно фыркали. Вдруг со стороны Столешникова переулка выехала подвода, доверху нагруженная банными вениками и мочалками. Молодая кобылка, запряжённая в подводу, была, наверное, недавно взята из деревни: при виде автомобиля она дрогнула всем телом, заржала и поднялась на дыбы. Оглобля сломалась, пристяжь лопнула; телега повалилась на бок, из неё посыпались веники и мочала; возница свалился наземь. Автомобиль резко остановился перед этим препятствием.

– Куда прёшь?! Куда прёшь?! – от дома генерал-губернатора к подводе уже бежал громадный городовой. – А вы что здесь катаетесь? Нашли место! – крикнул он на ходу шофёру, Шварценбергу и Елене. – Чьё авто?

– Фон Кулебякина, – ответила Елена.

– А-а-а, – с уважением протянул городовой. – Ну всё равно, проезжайте живее, нельзя тут… А ты, сиволапый, куда выехал? Где здесь баня? – яростно зашипел он на возницу, с трудом  поднявшегося с земли и потирающего спину, и наотмашь ударил его по уху. Возница покачнулся, но устоял на ногах. – Дурак! – городовой ударил его ещё и по лбу. – Быстро собирай свои мочалки с вениками и чтобы через минуту я тебя не видел! А не то в участок заберу, там с тобой поговорят… Ну, чего вы стоите, езжайте! – недовольно сказал он сидящим в автомобиле.

Шофёр нажал на педаль газа, автомобиль снова выпустил облако дыма и тронулся с места.

– Он его бил? – изумлённо спросил Шварценберг, кивнув на городового и возницу.

– Разве вам неизвестно, что полиция в России дерётся? – в свою очередь спросила Елена.

– Да, мне об этом сообщали, но своими глазами я наблюдаю это в первый раз, – отозвался Шварценберг. – Сегодня утренним часом я производил запись в дневнике…

– Вот вы и увидели, как полиция дерётся, – перебила его Елена.

– О, да, – Шварценберг покачал головой и не решился продолжить этот разговор…

Когда автомобиль подъезжал к Страстной площади, Георг сказал, указывая на монастырь:

– Какое странное сооружение! Когда я приехал в Москву, я решил, что это городская ратуша. Как сильно я удивлялся, что это монастырь в самом деле.

– Нечему удивляться: в России церковь всегда была государственным учреждением. На низшем уровне среди попов встречаются служители божии, но наверху все служат государству, – искоса поглядев на Шварценберга, сказала Елена.  – У вас в Германии не так.

– Да, у нас не так… А, Пушкин! – восторженно воскликнул Шварценберг, когда слева проплыл памятник поэту. – Гений русской литературы. У меня в памяти есть его прекрасные строки: «Птичка божия не знает ни заботы, ни труда…».

– Птичка божия не знает… – с непонятным выражением повторила Елена. – А Пушкиным я бы на вашем месте не восторгалась. Оды царям писал, а погиб от своей распущенности, – вдруг прибавила она.

– Пушкин? – Георг так удивился, что открыл рот.

– Да, Пушкин. В молодости он три раза сифилисом болел и даже стихи об этом сочинил, – холодно отрезала Елена. – Всю жизнь нечестно вёл себя с женщинами, оставлял их с детьми, а когда сам женился, стал требовать от своей жены верности. А она любила другого и он её любил. Мне эту историю рассказала моя бабушка, а она слышала её от своей мамы, жившей тогда в Петербурге. Возлюбленным Натальи Гончаровой, жены Пушкина, был Пётр Ланской, офицер кавалергардского полка. Он страдал, видя, как плохо живётся Наталье в браке, как Пушкин изменяет ей, и поэтому устроил дуэль Пушкина со своим другом Жоржем Дантесом. Не буду вам пересказывать всю интригу, там не всё было честно, но Ланского можно извинить, – ведь он по-настоящему любил Наталью и желал с неё соединиться. После смерти Пушкина они поженились и счастливо жили почти тридцать лет, – Наталья Гончарова родила Ланскому трёх дочерей.

– Вы меня поразили такой новостью, я это стараюсь хорошо запомнить, – сказал Георг, жалея, что не взял свою записную книжку.

– Одно можно сказать в оправдание Пушкина, – он хорошо знал русский народ и не боялся называть его «стадом», – глаза Елены блеснули сталью. – Вот как он писал:

 

К чему стадам дары свободы?

Их должно резать или стричь.

Наследство их из рода в роды

Ярмо с гремушками да бич.

 

Всё остальное в поэзии Пушкина – пошло или ложно, а это сильно сказано. Впрочем, у другого нашего поэта, Лермонтова, сказано ещё более резко:

 

Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ...

 

Это было написано в 1841 году, но кажется, что Лермонтов написал это сейчас. Действительно, немытая Россия, действительно, страна господ и рабов… «Нация рабов – сверху донизу все рабы», – так говорил Чернышевский. Вы не слышали о нём? – Елена посмотрела на Георга, он покачал головой. – Наивный мечтатель, в чём-то опасный; звал народ к бунту, а что может быть страшнее бунта рабов? Прежде чем призывать народ к активным действиям, надо избавить его от рабской психологии. Чехов, – ну о нём-то вы слышали, его можно поставить в один ряд с Толстым и Достоевским, – Чехов писал, что по капле выдавливал из себя раба, – сколь же капель надо выдавить из русского народа, чтобы из него вышло рабство! А наше государство мешает этому и вместо того чтобы помочь народу избавиться от рабства, поддерживает у нас рабское сознание.

– Вы поразили меня больше прежнего! – вскричал Георг. – Вы русская, из благородной дворянской семьи, ваши предки многие сотни лет обороняли Россию с мечом в руке, но вы ругаете свою державу, будто вы её враг.

– Я враг этой державы, – Елена выделила «этой». – Эта держава мне противна. Я не хочу жить в стране господ и рабов, в стране немытого стада… Но мы поговорим об этом позже, после того как фон Кулебякин объяснит нашу позицию и скажет, чего мы хотим от вас.

– Я должен сделать вам признание: я не совсем хорошо понимаю, зачем вы везёте меня к этому господину, – Георг вопросительно посмотрел на Елену.

– Он вам всё объяснит, – сказала она и отвернулась от Шварценберга…

Автомобиль проехал Триумфальные ворота, – Георг отметил про себя, что они опять-таки выполнены в римском стиле и вместо русских солдат 1812 года на них изображены римские солдаты, – и выехал на Петербургское шоссе. С двух сторон здесь стояли красивые дачные дома; минут через десять Георг увидел справа большой ресторанный павильон, на котором была вывеска «Яръ», дальше начинался парк. Невдалеке был виден дворец, чем-то похожий на флигель дворца Сан-Суси в Потсдаме, но выше него; не доезжая до дворца, автомобиль свернул на широкую боковую аллею, проехал мимо пруда и встал около кофейни.

– Приехали, – сказала Елена, указывая Георгу на эту кофейню. – Фон Кулебякин вас ждёт. Он сидит за третьим столиком от входа.

– А вы разве не будете пребывать при этом разговоре? – спросил Георг.

– Нет, я еду на ипподром, он рядом. Моя Сюзи, моя лошадь, ждёт меня, я должна сделать выездку, – Елена повела взглядом на свой верховой костюм. – Позже шофёр заедет за вами и отвезёт обратно в «Националь».

– Но я, однако, не теряю надежду увидеть вас, – сказал Георг.

– Мы увидимся, но позже, не сегодня. После разговора с фон Кулебякиным вы всё поймёте, – загадочно произнесла Елена и тронула шофёра за плечо. Автомобиль дёрнулся, окутался дымом и уехал.

Георг пожал плечами и пошёл в кофейню. Едва он скрылся за дверью, к кофейне подкатила пролётка, с неё спрыгнули два господина в одинаковых шляпах-котелках.

– Успели! Здесь он, миленький, никуда не делся! – радостно воскликнул высокий. – Я видел, как он в дверь вошёл.

– А мамзель? – спросил низкий. – Её мы упустили.

– За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь, – возразил высокий. – Бог с нею, для нас главное – этот немец. Пошли.

– Эй, господа хорошие, а платить кто будет? – извозчик схватил низкого господина за воротник.

– Я тебе заплачу, орясина! – высокий господин вывернул руку извозчика так, что тот вскрикнул. –  Мы из Охранного отделения, – со значением сказал высокий и показал жетон.

– В такую даль задарма отвёз, – извозчик выругался.

– Но-но, полегче, а то пожалеешь, – поправляя воротник, сказал низкий. – Хочешь разрешения на извоз лишиться?

– Тьфу! – плюнул извозчик и дёрнул за поводья лошади.

***

Оставив пальто и шляпу суровому бородатому швейцару, Георг вошёл в зал и огляделся.  Посетителей было немного: за одним из столов очень худой господин с очень полной женой и тремя пухлыми детьми пили кофе и ели пирожные; еще за одним столиком сидел мужчина с бутылкой сельтерской воды. Он был одет в простую пиджачную пару, купленную, видимо, в магазине готового платья. Волосы мужчины были причёсаны кое-как, усы не подстрижены, подбородок небрит, – трудно было поверить, что это знаменитый московский миллионер фон Кулебякин, но он сидел именно там, где сказала фрейлин Елена, поэтому Георг пошёл к нему и мужчина уже издали начал ему улыбаться.

– Герр Шварценберг? – спросил он. – Я – Кулебякин. Присаживайтесь, прошу вас.  Вы завтракали?

– Нет, я не имел досуга для принятия завтрака, – ответил Георг.

– Очень хорошо, сейчас мы с вами поедим. Я, правда, завтракал, но это было давно и я успел проголодаться. Вы не поститесь?

– Нет, я не сильно религиозен, – сказал Георг.

– Отлично, а то что за удовольствие есть с постящимся человеком? Два дня назад я обедал в трактире с одним подрядчиком, он православный верующий и соблюдает пост. На обед он заказал себе пять фунтов печёного картофеля, три фунта кислой капусты, два фунта налимьей печёнки, фунт белужьей икры, штук пятнадцать пирожков с вязигой, а закончил чаем с ватрушками и черносливом в придачу. Вот это называется поститься по-русски, – засмеялся Кулебякин.

– О, вы шутите, должно быть? Разве может человек съесть столько? – не поверил Георг.

– Но он же голодный был; что вы хотите, Великий пост, – продолжая улыбаться, сказал Кулебякин. – К тому же, русский человек под водку забывает о многом. Наш великий певец Федор Шаляпин… Не слышали о нём? – ну что вы, уникальный голос, темперамент, мастерство! А сам из простых людей, отец его то ли крестьянин, то ли сапожник… Так вот, Шаляпин близок к старообрядцам, это наши протестанты, только они стоят за старые церковные догматы. Старообрядцы славятся истовой религиозностью, но и они не являются исключением из общего правила: Шаляпин рассказывал мне, как однажды после репетиции к нему пришёл его приятель-старообрядец и он предложил ему рюмку водки. «Нет, Федя, нельзя, – ответил старообрядец, – мне ещё на молебен ехать».  «Да ладно, одну можно», – сказал Шаляпин. «Ну, разве одну», – согласился старообрядец. Выпили, Шаляпин наливает по второй. «Нельзя, Федя, нельзя», – отнекивается старообрядец. «Да брось, что тебе будет от двух рюмок-то?», – убеждает его Шаляпин. Выпили. Тут старообрядец вздохнул и призадумался о чём-то. «Что же, – говорит ему Шаляпин, – поезжай на молебен». «Знаешь что, Федя, – отвечает тот, – наливай-ка по третьей, да поедем к девкам! Ну его к лешему, этот молебен!». Вот вам иллюстрация на тему русской религиозности.

– Весьма это любопытно, – сказал Шварценберг, подумав, что должен не забыть занести эту историю в свой дневник.

– Раз мы с вами не постимся, то поедим вкусно, но не перегружая желудок, – Кулебякин взял карту блюд. К нему тут же подлетел официант в безукоризненном фраке и белоснежной манишке.

–  Что будете заказывать? – спросил он, всем видом своим показывая, как приятно ему обслуживать столь почтенных господ.

– Во-первых, омлет по-бургундски, с мясом, сыром, зеленью, овощами, – и итальянскую ветчину с салатом, – начал заказ Кулебякин.

– Извините, но итальянской нет, – виновато сказал официант. – Можем предложить сербскую.

– А это что такое? Никогда не ел, – с сомнением произнёс Кулебякин.

– Лишь недавно начали поставлять. Очень вкусно, – заверил официант. – Даже господин Елисеев взял для своего магазина.

– Ладно, неси сербскую, попробуем, – согласился Кулебякин. – Во-вторых, перепелов или куропаток, – что у вас сегодня?

– Куропатки.

– Давай куропаток с брусничным соусом. Затем яблочных пирожных, – ваших, особых, – и груш в сиропе на десерт.

– Слушаюсь, – официант записал всё на листке. – Вино какое будете пить?

– Под такое меню белое, конечно. Вы, наверное, предпочитаете вино из Рейнгау?  – Кулебякин вопросительно посмотрел на Шварценберга.

– Мне нет великой разницы. На ваше пожелание, – ответил Георг.

– А может быть, мозельское из Гревенмахера или саарское Вилтингер? – задумчиво проговорил Кулебякин. – Ладно, остановимся на мозельском.

– Мозельское из Гревенмахера, – записал официант.

– А пока неси кофе и гренки в масле.

– Сию минуту, – сказал официант.

Он пошёл на кухню, но увидел, как два господина, высокий и низкий, садятся за пустой стол, и подскочил к ним:

– Чего изволите?

– Чаю и ситного, – буркнул высокий господин.

– Ситного не держим, – с некоторым презрением заметил официант, – могу предложить пирожные или булочки.

– А баранки? – спросил низкий господин.

– Никак нет, не имеется.

– Ну, неси чаю, – сказал высокий.

– Сайки с изюмом рекомендую. Наивкуснейшие, у самого Филиппова таких нет, – не отставал официант.

– Чаю принеси, – сказал низкий.

– Минуту, – небрежно отозвался официант и скрылся на кухне.

– …Вы удивлены, что я позвал вас сюда? – спросил Кулебякин, обращаясь к  Шварценбергу. – В Петровском парке я строю дачи для наших банкиров и биржевиков, – ну и для себя тоже новую дачу строю. Приходится тут присматривать за всем; питаюсь в этой кофейне, здесь же встречаюсь с нужными людьми. Так что, не обессудьте.

– Нет, ничего. Но я не совсем могу понять… – хотел спросить Георг, но Кулебякин перебил его:

– Прежде всего, я должен рассказать вам немного о себе. Я из старинного купеческого рода, чистокровный русак. Приставка «фон» досталась мне в наследство от прадеда: он начал с того, что торговал холстиной в Ярославле, а закончил дворянином и немецким бароном. Всю жизнь он мечтал почему-то стать «фон Кулебякиным» и добился-таки своего: войдя в доверие и имея общие дела с одной очень влиятельной петербургской дамой, Клеопатрой Петровной Клейнмихель, женой царского любимца, мой прадед через неё каким-то непостижимым образом получил сначала русское дворянство, а потом – немецкий баронский титул. Добавлю, что звали его Сидором Петровичем, – таким образом, к концу жизни он назывался Сидор Петрович фон Кулебякин. Забавно, не правда ли? Однако на Руси ещё и не такое встретишь.

– Спасибо, мы сами, – сказал он официанту, который принёс кофейник и тарелку с  гренками и собирался налить кофе в чашки.  – Вам со сливками, с сахаром? – Кулебякин взглянул на Георга.

– Просто кофе, пожалуйста, – отозвался Георг.

– Пожалуйста… Помимо приставки «фон» и дворянства, мне досталось от предков немалое состояние, которое я по мере моих сил стараюсь преумножить, – продолжал Кулебякин. – Однако быть деловым человеком в России – чрезвычайно трудное занятие. Я уж не говорю о нашем народе, с которым наплачешься, прежде чем чего-нибудь от него добьёшься, но ещё и власть всё время норовит вставить палки в колёса. И вот тут-то мы подходим к тому, зачем я вас позвал. По моему мнению и по мнению целого ряда неглупых людей, нынешняя власть ведёт Россию к гибели. Война добавила нам тягостей, революционеры всех мастей подняли голову, по всей стране идёт брожение, – вы, безусловно, слышали о том, что произошло в январе на Дворцовой площади в Петербурге. Это только пролог, а развязка будет ужасной. Пока не поздно, следует изменить курс правительства, воздействовать на государя, – вообще кардинально изменить политику! – иначе будет худо… Вам дорога Россия? Говорят, что для вас она всегда оставалась Родиной.

– Это так есть, – кивнул Георг. – Но что я могу поделать? Мои возможности малые.

– В эпоху больших исторических потрясений даже люди с малыми возможностями могут стать великими, – возразил Кулебякин. – Откуда-то, как по волшебству, появляются герои, о которых раньше никто не знал, но которым суждено перевернуть историю. Кто слышал о Вильгельме Телле, пока он не стал спасителем Отечества? В другую пору он незаметно прожил бы свою жизнь, но бурное время подняло его на гребень исторической волны и он сделался национальным героем.

– Да, вы правы, но как это касается меня? – спросил Георг. – Я всё ещё нахожусь в недоумении.

– Видите ли, наш государь Николай Александрович слаб и беспомощен, к тому же, на него дурно влияет его жена. С таким царём мы обречены, а если учесть, что в высших кругах власти мало сведущих и талантливых людей, положение становится катастрофическим. Нельзя же, в самом деле, править такой гигантской страной, как Россия, не имея даже посредственных способностей! – в сердцах воскликнул Кулебякин, а потом снова понизил голос: – Не буду упоминать о всеобщем воровстве, взяточничестве и преступных махинациях, в которых погрязла вся политическая верхушка. Повторяю, положение катастрофическое, и если мы не хотим, чтобы страна впала в кровавый хаос,  нужно срочно принимать меры, – он замолчал, увидев официанта, нёсшего поднос с вином и едой.

– Куропатки и десерт подать попозже? – спросил официант, расставив закуски на столе и открыв бутылку мозельского.

–– Естественно. Иди, я тебя позову.

– Слушаюсь, – официант поклонился и пошёл к кухне.

– А где наш чай? – дёрнул его за полы фрака низкий господин, сидевший вместе с высоким через стол от Кулебякина. – Сколько можно ждать?

– Минуту, – не поворачивая головы, отозвался официант и скрылся на кухне.

– Дался тебе этот чай, – прошептал высокий. – Слушай лучше, чего там говорят. Слушай и запоминай.  

– В правительстве есть только один человек, – продолжал Кулебякин, – который может спасти Россию. Это Сергей Юльевич Витте.

– Как же, я его познал из газет в Германии! – обрадовался Георг, услышав знакомую фамилию. – Он весьма удачно выиграл таможенную войну, которую затеял против нашего, теперь покойного канцлера Отто фон Бисмарка. Этот Витте также прославлен введением золотого рубля, а вдобавок строительством железной дороги от Москвы до окончания Сибири. Эти деяния германские газеты очень хвалили, а акции русской дороги создали себе высокий спрос в Германии: газеты писали, что эта железная дорога построена на деньги немецких кухарок, – Георг засмеялся.

– Мирового масштаба человек, – уважительно сказал Кулебякин. – Если бы ему не мешали, он преобразил бы Россию до неузнаваемости. Однако у Витте слишком много врагов, – его не любят, ему завидуют, его взгляды называют крамолой. Сергею Юльевичу нужен толковый помощник, которому безусловно можно доверять – этим помощником станете вы.

– Я?! – Георг уронил кусок омлета. – Но почему я?

– А почему бы нет? Вы умный, образованный, энергичный молодой человек. Вы немец, а значит, пунктуальный и исполнительный; вы любите Россию. Наконец, есть ещё одно обстоятельство, о котором мне неловко говорить, – Кулебякин замялся. – Елена разговаривала с Гладстоном и он назвал вас.

– С кем?! – Георг снова уронил на скатерть кусок омлета. – Кто назвал меня?         

 – Она увлекается спиритизмом, – пояснил Кулебякин. – Я в это не верю, но Елена сказала, что во время спиритического сеанса ей удалось вызвать дух Уильяма Гладстона. Он объявил ей, что только английская либеральная модель государственного устройства поможет Россию выйти из тьмы невежества к свету европейского просвещения. Затем Елена спросила Гладстона, кому суждено стать орудием Провидения в этом благородном деле. С помощью вертящейся тарелки дух указал на карточку с буквой «Ш» из прочих разложенных на столек. «Меня, как громом поразило, – говорила мне Елена, – ведь лишь вчера я познакомилась с одним молодым немцем по фамилии Шварценберг. Разве это не свидетельство всемогущества тайных сил? Это вам не пророчество какого-нибудь «святого угодника» из Оптиной пустоши, здесь видно вмешательство Высшей Матери Мира»… Елена – экстравагантная девушка, но она искренне переживает за судьбу России и не намерена сидеть сложа руки… Вы согласны?

– Das ist unglaublich! In diesem unmöglich zu glauben! – от волнения Георг перешёл на немецкий. – Вы меня… как это звучит в пословице… как мешком по голове ударили, – сказал он.

– В конце концов, вы же ничего не теряете. Ну, не удастся, что делать? А попробовать не мешает… Соглашайтесь, – быть может, вам предстоит сыграть великую роль в истории России, – терпеливо убеждал его Кулебякин. – В любом случае я обещаю вам поддержку влиятельных людей Москвы и Петербурга. Кстати, у нас помнят вашего отца и отзываются о нём с большим уважением.

– О, я вас благодарю! Я не имел подозрений, что от него осталась в Москве такая крепкая память, – улыбнулся польщённый Георг. – Я обязательно напишу ему и он тоже будет вам благодарен.

– Ну что? Согласны? – Кулебякин не отрывал взгляда от Георга.

– Хорошо, отдаю себя в ваше распоряжение, – сдался Георг. – Когда у меня будет свидание с Витте?

Кулебякин рассмеялся:

– До чего приятно общаться с немцами! Вы не любите откладывать дело в долгий ящик, у вас сказано – сделано. Но мы другие, мы долго запрягаем; мы известим Сергея Юльевича, а дальше зависит от него. Елена найдёт вас, когда настанет подходящий момент… Я налью вам вина?.. А сербская ветчина действительно неплохая, попробуйте. Наслаждайтесь пока московской жизнью… Эй, любезный, неси нам куропаток и десерт! – крикнул он официанту.

– Пошли, больше ничего интересного не будет, – высокий господин ткнул под столом ногой низкого. – Всё запомнил? Надо будет записать, – и к полковнику Тржецяку на доклад. Крупная рыба нам попалась, тут большими наградными пахнет.

– А чай? Чай нам так и не принесли, – обиженно сказал низкий господин. – Какое безобразие!

– Дома чаю попьёшь! – отрезал высокий. – Пошли!

***

Начальник Отделения по охране общественной безопасности и порядка в городе Москве (Московского охранного отделения) Владимир Валерьянович Тржецяк тяготился своей должностью. В молодости он по первому разряду окончил Николаевское кавалерийское училище и считался одним из лучших офицеров русской кавалерии, однако, не обладая необходимыми связями и не умея угождать командованию, Тржецяк за пятнадцать лет армейской службы не смог подняться в звании выше ротмистра.

С помощью друзей он смог перейти в жандармское управление на Вятской железной дороге, – жалование здесь было больше, чем в армейском полку, но служба была унылой. Помог случай: внезапно обострилась обстановка на Балканах – в Сербии, до той поры тяготевшей к Австрии, произошёл государственный переворот (злые языки утверждали, что не без помощи русских) и новая власть стала ориентироваться на Россию. Австрия и Германия, не желавшие с этим мириться, усилили в прорусской Сербии, а заодно в преданной им Болгарии и колеблющейся Румынии агентурную работу против русских. В ответ на это России пришлось усилить свою агентурную работу в Сербии, Болгарии и Румынии. Основанная нагрузка легла на плечи жандармов из Отделения дипломатической агентуры, но они не справлялись, – главным образом, не хватало людей. Тогда в жандармском корпусе был срочно проведён набор офицеров для работы с иностранными агентами; брали всех, кто изъявил желание перейти в Отделение дипломатической агентуры и заняться Балканами.

Тржецяк изъявил подобное желание и очень быстро освоился в новой должности: уже через год под его началом находилось 16 агентов, работавших в Сербии, Болгарии, Румынии и даже в Австрии, – а еще через год Владимир Валерьянович возглавил всю балканскую агентуру России, поднявшись в звании от ротмистра до полковника.

Эта служба была интересной и увлекательной, Тржецяк чувствовал себя на своём месте, – но тут снова вмешался случай, на этот раз несчастливый. Русский агент в Вене, который должен был изображать беспечного богатого повесу, чересчур увлёкся созданием этого образа, – он швырялся деньгами, устраивал роскошные пирушки и не вылезал из венских кабаре. В конце концов, венская полиция заинтересовалась личностью этого гуляки и решила выяснить, откуда у него деньги. К тому времени агент настолько потерял осторожность, что расплачивался за свои удовольствия прямо русскими рублями, благо после денежной реформы Витте они охотно принимались во всех обменных кассах Европы, в том числе в венских.

Агент был разоблачён, разразился скандал, – в результате Тржецяк был смещён со своего поста и назначен помощником в отдел политического сыска для наблюдения за русскими, живущими на Балканах. Эта служба была не лучше, чем на Вятской железной дороге, но впереди Владимира Валерьяновича ждал ещё один неприятный сюрприз. Приехав в начале весны 1905 года по делам в Петербург, Тржецяк неожиданно был откомандирован в распоряжение московского градоначальника. Выяснилось, что в связи с тревожной обстановкой в стране, Министерство внутренних дел решило поменять начальников местных охранных отделений, вызывающих сомнение в своей надёжности.

Московское охранное отделение возглавлял Василий Васильевич Ратко, ученик Сергея Васильевича Зубатова, прославившегося своей двусмысленной игрой с революционерами, – поп Гапон, который организовал столь печально закончившуюся демонстрацию на Дворцовой площади Петербурга, тоже был сотрудником Зубатова. Избавляясь от «зубатовщины», Министерство искало людей, непричастных к этому греху; Тржецяк, проведший долгие годы в Вятке, а потом на Балканах, был во всех смыслах далёк от Зубатова и, стало быть, подходил для замены Ратко. Таким образом, прибыв в Москву, Владимир Валерьянович в скором времени сделался начальником московской охранки.

Должность была высокая, но Владимира Валерьяновича она не устраивала. Во-первых, ему нравилось работать с агентурой в Европе, он вошёл во вкус этого дела, и возвращение на родную почву казалось ему скучным. Во-вторых, начальник Московского охранного отделения был слишком на виду, – с него был спрос за всё, что творилось в первопрестольной, причём, спросить могли и вышестоящее руководство, и либеральная интеллигенция, и революционеры. Найти же золотую середину между ними было невозможно: руководство могло снять его с должности за недостаточное усердие, либеральная интеллигенция – устроить обструкцию за излишнее рвение, а революционеры – убить за это. В своё время Зубатов как раз пытался найти золотую середину между враждующими сторонами, – и чем это для него закончилось?..

Кроме того, был ещё чисто эстетический момент, делающий должность начальника Московского охранного отделения неприятной для Тржецяка: он недолюбливал агентов охранки, особенно наружного наблюдения, – они были глупыми и лживыми. На Вятской железной дороге под началом Владимира Валерьяновича было всего два таких агента, которые ездили в поездах и слушали разговоры пассажиров, но и с ними он сильно намучился. Сейчас ему подчинялись более пятидесяти агентов «наружки», не считая нештатных сотрудников; каждый день Владимиру Валерьяновичу приходилось читать их неграмотные доклады, выслушивать устные сообщения, – и это было сущим кошмаром…

Когда в кабинет Тржецяка вошли высокий и низкий агенты «наружки», Владимир Валерьянович сморщился, как от зубной боли, и тяжело вздохнул.

– Ваше высокоблагородие, позвольте доложить, обнаружен опасный элемент, – со значением сказал высокий. – Иностранец, прибыл по поручению международных революционеров. Установил связь с лицами, вызывающими подозрение. Вместе с ними вёл разговоры против его царского величества и государыни-императрицы. Преступно отзывался о наших порядках, подстрекал против власти. Обсуждал план по изменению государственного устройства Российской империи. Вот тут всё зафиксировано, – он подал Тржецяку несколько листов бумаги, исписанной кривым почёрком.

– Кто такой? – продолжая морщиться и потирая висок, спросил Владимир Валерьянович.

– Немец, Шварценберг его фамилия. Надо полагать, из анархистов.

Владимир Валерьянович снова вздохнул и принялся читать донесение.

– Ничего не понимаю, – сказал он через несколько минут. – Ты говоришь, он приехал по поручению международных революционеров, анархистов, – а откуда это следует?

– Точно так, ваше высокоблагородие, не сомневайтесь, – не дав ответить высокому, заторопился низкий. – Анархист, пропагандист и бомбометатель.

– Ну, ты хватил, – буркнул Тржецяк. – Скажи ещё – религиозный сектант…

– Так точно! – пропищал низкий.

– Вступил в связь с неблагонадёжными элементами, – вмешался высокий. – Например, с господином фон Кулебякиным, который давно у нас на примете. Мы лично присутствовали при их разговоре, в донесении всё отражено. А также они поминали господина Витте, имея намерение встретиться с ним… Вот куда ведут нити, тут целый заговор. Позвольте арестовать?

– Кого? – не понял Тржецяк.

– Всех, – решительно сказал высокий.

– И Витте? – спросил Тржецяк.

– Они у нас во всём признаются. Надо брать! – высокий рубанул рукой по воздуху.

Владимир Валерьянович вздохнул пуще прежнего и убрал листки в стол:

– Вы бы лучше за настоящими революционерами следили. У нас есть сведения, что они готовят что-то в Кремле.

– Опять бомбу хотят бросить? – испугался низкий.

– Ты меня спрашиваешь? Я полагал, что это ты мне разъяснишь, – с иронией проговорил Тржецяк.

– Как прикажете! – низкий вытянулся во фрунт.

– Болваны, – прошептал Владимир Валерьянович, а вслух сказал: – Ступайте и займитесь настоящим делом.

– Но ваше высокоблагородие… – осмелился возразить высокий.

– Кругом! Шагом марш! – громко, по-военному скомандовал Тржецяк.

Высокий и низкий неловко повернулись и плечом к плечу пошли к дверям. Выйдя из кабинета, низкий печально произнёс:

– А ты говорил, наградные получим. Вот тебе и получили.

– Ничего, я слышал, его скоро переведут, – шепнул высокий. – А немца мы не упустим. Будут у нас наградные, не сомневайся.

 

Часть 2. Осень 1905-го

 

«Божию милостью, Мы, Николай Второй, Император и Самодержец Всероссийский, Царь Польский, Великий Князь Финляндский и прочая и прочая, и прочая.

Смуты и волнения в столице и во многих местностях Империи Нашей великою и тяжкою скорбью преисполняют сердце Наше. Благо Российского Государя неразрывно с благом народным, и печаль народная – Его печаль. От волнений, ныне возникших, может явиться глубокое нестроение народное и угроза целости и единству Державы Нашей.

Великий обет Царского служения повелевает Нам всеми силами разума и власти Нашей стремиться к скорейшему прекращению столь опасной для Государства смуты. Повелев подлежащим властям принять меры к устранению прямых проявлений беспорядка, бесчинств и насилий, в охрану людей мирных, стремящихся к спокойному выполнению лежащего на каждом долга, Мы, для успешнейшего выполнения общих преднамечаемых Нами к умиротворению государственной жизни мер, признали необходимым объединить деятельность высшего Правительства.

На обязанность Правительства возлагаем Мы выполнение непреклонной Нашей воли:

1) Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собрания и союзов.

2) Не устанавливая предназначенных выборов в Государственную Думу, привлечь теперь же к участию в Думе в мере возможности, соответствующей краткости остающегося до созыва Думы срока, те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав, предоставив засим дальнейшее развитие начала общего избирательного права вновь установленному законодательному порядку; и

3) установить как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог воспринять силу без одобрения Государственной Думы и чтобы выборным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий, поставленных от Нас властей.

Призываем всех верных сынов России вспомнить долг свой перед Родиной, помочь прекращению сей неслыханной смуты и вместе с нами напрячь все силы к восстановлению тишины и мира на родной земле.

Дан в Петергофе, в 17-й день октября, в лето от Рождества Христова тысяча девятьсот пятое, Царствования же Нашего одиннадцатое.

На подлинном Собственною Его Императорского Величества рукою подписано: Николай».

Этот манифест, отпечатанный на хорошей бумаге, висел на столбе в начале Никольской улицы. На том же столбе был наклеен серый шероховатый листок с бледными расплывающимися буквами: «Товарищи! Рабочий класс восстал на борьбу. Бастует пол-Москвы. Идите на улицы, на наши собрания. Выставляйте требования экономических уступок и политической свободы! Да здравствует вооружённое восстание измученного самодержавием народа!».

Манифест зачитал вслух господин в пенсне. Около него собралась небольшая толпа из случайных прохожих, – празднично одетых крестьян, пришедших помолиться к Казанской и Иверской, двух кухарок в ситцевых платьях и жакетах, рабочего в засаленном пиджаке и сдвинутой на затылок кепке. Среди них стоял и Кашемиров.

Из Верхних торговых рядов выпорхнул лощённый господин с розовыми коробочками, перевязанными шёлковыми ленточками.

– Свобода, граждане, свобода! – с пафосом воскликнул он. – Новая заря поднимается над Россией! – и прыгнул в дожидавшийся его экипаж.

– Что же теперь будет? – испуганно спросила одна из кухарок.

– На шарах начнут летать, – сказал старый крестьянин с окладистой бородой.

– На каких шарах? – изумился господин в пенсне.

– На воздушных. К нам давеча залетел на эдаком шаре один чернявый, так мужики его побили. И правильно, воздух – божья обитель; человеку Бог ноги дал, а не крылья, – по земле ходи!

– Какое невежество! – охнул господин в пенсне. – Вы знаете, – обратился он к Кашемирову, – когда в Замоскворечье были пожары, в народе говорили, что они произошли от того, что в одной семье несколько дней праздновали именины и так пропитались винным спиртом, что начали сами собой воспламеняться. В «Русском слове» тогда специально поместили статью Менделеева о винных спиртах, в которой он доказывал, что самовозгорание от них невозможно. Не помогло, – всё равно говорили, что на седьмой день попойки тело пьяницы вспыхивает само собою.

У нас вообще не верят химикам. Вы знаете, что «химиками» в народе зовут мошенников и воров? Дмитрий Иванович Менделеев рассказывал мне, – я имею честь его знать, – одну забавную историю. Едет он как-то на извозчике мимо рынка. Видит – там кого-то бьют. «В чём дело?» – спрашивает Дмитрий Иванович. «Обычное дело, –  отвечает извозчик, – химика учат». «За что?» – удивляется Дмитрий Иванович. «А чтобы не химичил», – хладнокровно отвечает извозчик. Мне не захотелось после этого признаться, что я тоже химик, – рассказывал Дмитрий Иванович… Вот вам, милостивый государь, отношение народа к науке.

– Вам, учёным, виднее, – неопределённо сказал крестьянин и вдруг спросил: – А землю будут давать?

– Много тебе власть дала? – насмешливо присвистнул рабочий. – От неё дождёшься. Ты лучше вот что читай! – он ткнул в серый листок с воззванием.

– Так мы неграмотные, – пробурчал крестьянин, пряча глаза.

– Эх, темнота! Революцию надо делать, – сказал рабочий.

– Революция – не панацея от болезней государства, – заспорил господин в пенсне. – Только эволюционный путь развития способствует историческому прогрессу… А вы как считаете? – обратился он к Кашемирову.

– Я не интересуюсь политикой, – пробурчал Кашемиров.

– И напрасно! Кому, как не молодёжи, торить дорогу к светлому будущему. Сейчас не время для внутренней эмиграции, – назидательно произнёс господин в пенсне.

– Извините, я должен идти, – Кашемиров приподнял фуражку и пошёл по Никольской в сторону Лубянки. 

– Ага, жди, пока власть тебе подарок сделает! – Нет, вы не правы, ещё Гоббс убедительно доказал… – слышал он у себя за спиной голоса рабочего и господина в пенсне.

…Кашемиров шёл по знакомому маршруту через Старую и Новую площадь к Солянке и далее к Николоямской улице. Царский манифест висел почти на каждом столбе, – впрочем, где-то от него были уже оторваны куски, а где-то нацарапаны нецензурные слова. В то же время, на Кулишках стояла группа людей с государственными флагами и портретами царя. «Россия! Россия!», – донеслись до Кашемирова хриплые недружные крики. Он обошёл эту группу стороной.

В Шелапутинском переулке всё было тихо и буднично, – дворник лениво сметал опавшие листья, стая бродячих собак с лаем промчалась к Яузе. Кашемиров зашёл в знакомый дом и поднялся по скрипучей лестнице на второй этаж. Он постучал три раза, затем ещё два раза после небольшой паузы. Ему не ответили, – он снова постучал. Наконец, послышались шаги и мужской голос спросил: «Кто там?».

– Я от Николая Николаевича. Он оставил для меня письмо от тёти, – сказал Кашемиров.

– А мы ждали вас ещё на прошлой неделе, – ответили ему.

– На прошлой неделе у меня была инфлюэнца, – отозвался Кашемиров.

Дверь открылась, в ней стоял Страхолюдский.

– Проходите быстрее, я не совсем одет, а с лестницы дует, – сказал он.

– Это, что, новый отзыв на пароль? – спросил Кашемиров.

– Да нет, какой пароль, – с досадой проговорил Страхолюдский. – Вы сами видите, я не одет, а с лестницы действительно дует.

Он был в нижней рубашке, брюках и ботинках на босу ногу. Кашемиров пожал плечами и прошёл в комнату. На столе стояли всё те же простые стаканы из толстого стекла и сильно помятый самовар, но рядом на обёрточной бумаге была порезана ливерная колбаса и лежала буханка ржаного хлеба.

– Есть хотите? – предложил Страхолюдский.

– Нет, спасибо, – отказался Кашемиров.

– Ну, тогда присаживайтесь и рассказывайте, что в Кремле.

– Все необходимые согласования произведены. Наша фиктивная фирма получила разрешение на вывоз Царь-пушки и Царь-колокола. Можем хоть завтра начинать, – доложил Кашемиров.

– Отлично! Вы замечательно поработали, – Страхолюдский пожал Кашемирову руку. – Но завтра мы начать не сможем, – и вообще в ближайшее время.

– Почему? – спросил неприятно поражённый Кашемиров.

– Кислоту из Петербурга не привезли, не в чем будет растворить Царь-колокол, – пояснил Страхолюдский.

– Да что они там, спят? Сколько времени прошло! – раздражённо воскликнул Кашемиров. – Мы всё успели, а они нас подводят.

– Не будем ругать петербургских товарищей, этим летом у них было много работы, –заметил Страхолюдский. – Вам же известно, что помимо нашего заказа они выполняют заказы по изготовлению взрывчатых веществ. Сколько бомб этим летом взорвалось, сколько пороху понадобилось, – с казанского завода не успевают присылать, пришлось задействовать петербургскую лабораторию. Мы должны радоваться, что революция так бурно развивается.

– Да, бурно, – Кашемиров замялся.

– Что вас смущает? – посмотрел на него Страхолюдский.

– Вы читали сегодняшний манифест царя?

– А, вот вы о чём, – усмехнулся Страхолюдский. – И что, по-вашему, теперь будет?

– Как бы революция не пошла на спад: по пути сюда я видел каких-то молодчиков с государственными флагами и портретами Николая. Эти верноподданные его величества выкрикивали «Россия» и были настроены агрессивно, – сказал Кашемиров.

– Так что же?

– Я видел и другое: один господин, явно из богатых, поздравлял народ с обретением свободы, ещё один господин, из интеллигентов, с восторгом читал царский манифест и говорил о том, что нам теперь не нужна революция.

– Значит, вас волнуют настроения так называемых патриотов и записных либералов? Хорош революционер! – иронически заметил Страхолюдский. – Ладно, у меня есть немного свободного времени, посвящаю его вам.

Итак, революция и отношение к ней патриотов (в кавычках) и либералов. Насчёт патриотов из властных кругов мы с вами уже говорили, – это негодяи, которые панически боятся за своё положение и поэтому пытаются укрепить его призывами к патриотизму. Поговорим о патриотах из числа интеллигенции и низших кругов общества, – последних вы наблюдали, когда они несли царские портреты и кричали «Россия!».

Кто такие патриоты из числа интеллигенции? Это романтики в буквальном смысле слова, если брать романтизм как течение общественной мысли. Они ищут некую высокую мистическую идею, в нашем случае, – национальную. Как и положено романтикам-идеалистам, они ставят эту идею над всеми условиями жизни, – идея для них первична, а жизнь вторична. Они не желают замечать, поэтому, никаких различий в положении обездоленного народа и всепоглощающей власти: по мнению патриотов, власть и народ не являются непримиримыми смертельными врагами, – нет, они едины, ибо связаны русской национальной идеей. Национальная идея – это бог патриотов и от этого божества, по всем законам теологии, исходит дух, – национальный дух, естественно. При этом наши патриоты – язычники, потому что считают, что у каждого народа есть своё божество в виде национальной идеи и свой национальный дух. Но русская национальная идея и русский дух, конечно, превыше прочих, чему наши романтики-патриоты мучительно ищут доказательства, – и даже в недостатках русской жизни они пытаются найти положительные моменты. Русский народ тёмен? Прекрасно, он сохранил свою патриархальность и исконные русские черты. Византизм и православие отбросили Россию назад в историческом развитии? Замечательно, она отстояла свою самобытность и русский дух только укрепился в ней. Россия в течение долгого времени была изолирована от западного прогресса? Чудесно, она не была подвержена тлетворному влиянию Запада!

На основе этих полумистических, полунаучных открытий создаётся учение об уникальной, неповторимой русской национальной идее и особом русском национальном духе. И то и другое настолько важно, что во имя этого можно и должно терпеть, скажем, насилие власти, – ну куда же нам без царя, державная власть ведь является неотъемлемой составляющей русской идеи! А спросите вы их, – жил ли народ счастливо хоть при каком-нибудь царе? Начинаются отговорки, а то и попытки показать историю с глянцевой стороны.

О влиянии Запада, которое нам якобы по большой части лишь вредило, и говорить особенно нечего. Всего один пример: Россия в семнадцатом веке, до петровских реформ. Вот вам истинно православная держава, западное влияние ничтожно, – русская национальная идея существует практически в чистом виде. И что же? Процветающее государство, счастливый народ? Ничего подобного! Жесточайший произвол власти, ужасающее бесправие народа, крепостное рабство, отсталость культуры, торжество религиозных мракобесов, – вот она, истинно русская православная держава! И, как следствие этой мерзости, беспрерывные бунты и первая широкомасштабная война народа против власти, – недаром современники прозвали семнадцатый век «бунташным». Но бесполезно напоминать об этом нашим патриотам, они слышат только то, что хотят слышать.

Я не стал бы так подробно говорить о них, – пусть себе эти романтики живут в своём романтическом мире, – но страшно их влияние на народ. Они сбивают его с толку, уводят от борьбы с реальными врагами. Кто сейчас его реальные враги? Во-первых, царь и его окружение, использующие власть в своих интересах, во-вторых, капиталисты, наживающие миллионы на народной нужде, в-третьих, чиновничья свора, поддерживающая и сохраняющая существующую систему. Далее идут ещё всякие мелкие кровососы, но до них дело дойдёт после. А кого романтики-патриоты объявляют врагами народа? Инородцев, евреев, революционеров, интеллигенцию, продавшуюся, разумеется, Западу, – вообще всех тех, кто скептически относится к русской идее и не приемлет махровый национализм. Царь же оказывается хорошим, потому что он русский патриот, – значит, его надо защищать от этих самых евреев, инородцев, революционеров и продавшейся Западу интеллигенции.

Для низших слоёв общества такие призывы более чем понятны. Когда я говорю «низшие слои», я имею в виду не социальный, а моральный и умственный уровень этих людей, –  это ущербные люди, к какому классу общества они не относились бы. Умные люди объединяются по признаку ума, порядочные – по признаку порядочности, люди одной профессии заключают профессиональные союзы; ущербные люди объединяются по признаку ущербности. Каждый из них ущербен по-своему, в каждом – свой тайный изъян, но всех этих людей объединяет жгучее желание выместить на ком-нибудь собственную неполноценность. Вот почему идея о евреях, инородцах и интеллигенции как врагах России близка и понятна для них, она даёт им возможность почувствовать себя не ущербными, но значительными людьми, выполняющими великую миссию спасения России и русского народа. Вы их видели на площади с хоругвями и портретами царя, – после принятия царского манифеста эти борцы за русскую национальную идею имеют право создать собственные партии, и создадут, будьте уверенны! Мы будем вести с ними беспощадную борьбу и не только потому, что они наши принципиальные противники, – если эти ущербные люди станут сильными, они натворят такого, что не вам приснится в страшном сне.

– Но как они могут стать сильными, если они ущербные? – заметил Кашемиров, внимательно слушающий Страхолюдского. – У вас здесь противоречие.

– Ничуть! – живо возразил Страхолюдский. – Всегда найдётся какой-нибудь негодяй или, что вернее, негодяи, которые пожелают использовать эту тупую злобную силу для достижения своих целей. То что вы видели на площади, – подтверждение моих слов. Манифест только что обнародовали, а эти люди уже устроили патриотическую демонстрацию и никто им в этом не препятствовал. Более того, я думаю, что полиция их охраняла.

– Да, там вроде были полицейские, – кивнул Кашемиров.

– Вот видите! Негодяи из так называемых высших кругов общества обязательно попытаются опереться на негодяев самого низкого пошиба, это неизбежно. К тому же, власть будет списывать свои ошибки на происки всё тех же инородцев, евреев и продажной интеллигенции. Мне уже доводилось слышать, что разгром нашего флота при Цусиме и поражение армии под Мукденом – дело рук евреев и связанных с ними интеллигентов. Глупость, скажете вы? Но чем глупее предположение, тем легче в него поверить, – зло усмехнулся  Страхолюдский.

– Ну-с, что нам осталось рассмотреть? – сказал он после паузы. – Отношение либералов к революции? Тут всё ясно, я буду краток. Вы рассказали, что «приличные господа» рады манифесту, поздравляют народ и говорят, что нам теперь не нужна революция? В этом  суть их позиции. Зачем им революция, зачем им нужен крах системы, при которой им живётся в общем и целом неплохо? Да, они желали бы кое-каких улучшений на благопристойный западный манер, – ведь в отличие от романтиков-патриотов, либералы видят в Западе не угрозу России, а её спасение. Однако эти улучшения должны производиться тихо и плавно, – государственная жизнь должна двигаться, как на рессорах, чтобы не сильно трясло и чтобы экипаж, упаси бог, не опрокинулся. Среди либералов есть, безусловно, горячие головы, готовые к решительным действиям, но это исключение из правила. Чем дальше будет развиваться революция, тем больше либералы будут настроены против неё; не надо обольщаться насчёт них, – они наши временные и ненадёжные союзники, а в будущем станут врагами. Но пока пусть помогают нам сокрушить систему хотя бы своим незначительными ударами… – Страхолюдский взглянул на часы. – Извините, – сказал он, – моё время истекло.

Кашемиров поднялся со стула.

– Так что же мне делать с Царь-пушкой и Царь-колоколом? – спросил он. – Боюсь, что наша медлительность вызовет подозрение властей.

– Вот уж этого вы не бойтесь, – весело проговорил Страхолюдский. – В России подозрение вызывает поспешность. Медлительность у нас в порядке вещей, – чем более вы медлите, тем больше доверия к вам.

– Будем надеяться, – вздохнул Кашемиров. – А может, взорвать Царь-пушку и Царь-колокол прямо в Кремле? – внезапно спросил он. – Это можно легко устроить.

– А как же золото Царь-колокола? А деньги за Царь-пушку? – возразил Страхолюдский. – Американец уже дважды запрашивал нас, когда мы привезём её к нему. Нет, мы не можем терять миллионы, которые пригодятся революции.

– Да, это так, – согласился Кашемиров. – Но вы оповестите меня, когда привезут кислоту из Петербурга?

– Непременно, а пока прощайте. Выходите, как обычно, через окно, а потом через крышу сарая в соседний двор, – Страхолюдский проследил, как ушёл Кашемиров, и вернулся в комнату.

– Зоя, выходи, – сказал он.

Зоя вышла, кутаясь в длинную шаль, накинутую поверх ночной рубашки.

– Что ты так долго? – недовольно произнесла она. – Положительно, ты испытываешь слабость к этому студенту.

– Может быть, потому что он умеет слушать. Надо же мне на ком-то оттачивать свои мысли, – улыбнулся Страхолюдский.

– Да, он для тебя, как оселок, – всё так же недовольно сказала Зоя. – А я? Кто я для тебя? Любовница, товарищ по борьбе – или вместе взятое для полного удобства?

– Ну что ты, Зоя, – он поцеловал её в щёку. – Если бы официальный брак не был основан на ханжестве и лицемерии, я женился бы на тебе. Но и без того мы с тобой муж и жена, – ну, конечно, и товарищи по борьбе.

– Тогда пойду одеваться, – сказала Зоя с непонятной интонацией. – Наше личное время закончилось, дорогой товарищ по борьбе.

– Вечером отправь шифровку в Петербург, – попросил Страхолюдский. – Что они, в самом деле, так тянут с кислотой? Пора решать вопрос с Царь-пушкой и Царь-колоколом.

– Отправлю, – отозвалась Зоя уже из комнаты. – Одевайся, я уже почти готова.

*** 

За полгода пребывания в России дневник Шварценберга вырос до солидных размеров. Уже четыре тетради, аккуратно перевязанные прочной бечевой, были обёрнуты коленкором и уложены на дно непромокаемого дорожного саквояжа. Пятая тетрадь заполнялась также быстро: всего неделю назад Георг открыл её первый лист, теперь перевалил за половину тетради, а между тем, ему ещё многое предстояло сказать.

Георг написал «Русская осень», призадумался и счёл нужным привести строки из Пушкина: «Унылая пора! Очей очарованье! Приятна мне твоя прощальная краса – Люблю я пышное природы увяданье, В багрец и в золото одетые леса…».

После этого он продолжил: «Так гений русской поэзии пишет об осени в России и каждое слово в этих строфах наполнено глубоким смыслом. «Унылая пора» – действительно, более унылой погоды трудно себе представить. Насколько ужасно русское лето, с его удушающей жарой и внезапными холодами, страшными грозами и вихрями, с изобилием больно кусающихся насекомых, с непрестанными эпидемиями от плохой воды и испорченных продуктов, – но даже русское лето ничто по сравнению с русской осенью. Во второй половине августа ощутимо падает температура, особенно по ночам, затем сразу, в один день лето уходит и наступает затяжная тоскливая осень. Небо серое и мрачное, дожди льют беспрерывно, под ногами слякоть, улицы Москвы превращаются в грязную клоаку, люди становятся нервными и злыми. За городом ещё хуже: от сырости нет спасения, всё раскисает; грязь невероятная, непролазная, так что даже ближние к железнодорожным станциям поселения превращаются в недоступные острова.

Но когда выдаются редкие солнечные дни, природа будто хочет утешить и вознаградить человека за страдания. Воздух делается необыкновенно чистым и прозрачным, его наполняет золотое сияние осенней листвы. Вот уж поистине, «очей очарованье и пышное природы увяданье»!..

Мне довелось воочию оценить и уныние, и очарование русской осени: мои добрые знакомые – господин фон Кулебякин и фрёйлин Елена пригласили меня погостить на старую виллу фон Кулебякина на востоке от Москвы, в местечке Новогиреево («Новогиреево» Георг написал русскими буквами). Название это связано с татарами, как и многие названия в России, – кажется, оно означает «новое расположение Гирея», Гирей – это татарский хан.

Хотя господин фон Кулебякин называет свою виллу в Новогиреево старой, она построена недавно, когда эта местность начала осваиваться под строительство вилл. Здесь всё сделано разумно и планомерно, есть собственная электростанция, канализация и водопровод. В целом это местечко не уступает элитным пригородам Берлина или Парижа, но господину фон Кулебякину отчего-то не нравится Новогиреево, – он строит себе новую виллу к западу от Москвы, в Петровском парке, он говорит, что там гораздо лучше. Я был в тех местах, но, по моему мнению, восточные пригороды Москвы живописнее западных. Не могу удержаться, чтобы не дать их краткое описание.

Начну с Кусково (Георг написал «Кусково» русскими буквами) – имения графов Шереметевых, весьма древнего, знатного, прославленного многими деяниями русского рода. Имение Кусково находится к югу от местечка Новогиреево, примерно в полутора милях от него по другую сторону Нижегородской железной дороги. Кусково было построено в восемнадцатом веке и является прямым подражанием французским архитектурно-парковым ансамблям этого периода. Здесь есть дворец с колонами, живописно расположенный на берегу большого пруда, тут можно также увидеть эрмитаж, домики в итальянском и голландском стиле, грот и оранжерею. Всё это находится среди аккуратно постриженных кустов и деревьев, на зелёных лужайках с цветами и статуями греческих и римских богов, – а в целом напоминает макет усадьбы французского классицизма (для полноты сходства следует сказать, что кусковский дворец выстроен из дерева, как некий огромный кукольный домик), выполненный для увеселения публики. Кстати, именно в этом состояло предназначение Кусково, – его строитель, далёкий предок нынешнего графа Шереметева, устраивал здесь гуляния для московских жителей из благородного сословия; эта традиция существует и сейчас, только пускать в Кусково стали всех желающих.

Я мог бы испытать, наверное, большее удовольствие от посещения этого имения, причуды русского вельможи, если бы не тоскливая осенняя погода, о которой я написал выше. Шёл мелкий моросящий дождь, стояла пелена мерзкого тумана; короткая дорога от Новогиреево до Кусково насколько раскисла, что лошади с трудом тащили нашу повозку   и два раза мы застревали. В результате, впечатление от посещения усадьбы было сильно подпорчено, – впрочем, меня тронул рассказ о возвышенной любви одного из Шереметевых к его рабыне, крепостной актрисе. Невзирая на условности и презирая общественное мнение, он всё же женился на ней, но, увы, дни юной красавицы были уже сочтены – она умерла, едва сделавшись графиней Шереметевой…

К западу от Новогиреево находится ещё одно имение, чья история также связана с романтической повестью о любви. Это имение Перово, оно когда-то принадлежало императрице Елизавете, дочери великого Петра. Её жизнь сложилась несчастливо, первый возлюбленный этой милой девушки был арестован по приказу императрицы Анны (это та самая императрица, в правление которой так неудачно был отлит Царь-колокол, обречённый навеки пребывать памятником роковой ошибки русских мастеров). Анна подозрительно относилась к своей кузине Елизавете, видя в ней соперницу во власти. Отличаясь жестоким нравом, Анна беспощадно преследовала друзей Елизаветы, – так, возлюбленный несчастной принцессы после ужасных пыток, обезобразивших его, был сослан в Сибирь. В конце концов, став императрицей, Елизавета вернула его из Сибири, но он был так искалечен, что продолжение их отношений было невозможно.

Вторым возлюбленным Елизаветы стал пастушок из украинских степей, его фамилия была Разумовский («Разумовский» Георг написал и латинскими и русскими буквами). Выпасая стада коз, этот юный пастух располагался обычно на каком-нибудь пригорке среди цветущих трав и так сладостно играл на свирели, что всякий услышавший его ни в силах был тронуться с места. Но игра на свирели была ничто по сравнению с пением пастушка, – когда аккомпанируя себе на «бандуре» (струнный музыкальный инструмент, вроде арфы), Разумовский пел своим дивным голосом песни о любви, девушек влекло к нему, как аргонавтов к сиренам.

Некий петербургский господин, побывавший на Украине, привёз в русскую столицу Разумовского как чудо природы. Императрица Елизавета, едва заслышав его голос, влюбилась в Разумовского без памяти. Она даровала этому пастушку графский титул, колоссальные денежные пожертвования и огромные земельные владения с тысячами крепостных мужиков. Не останавливаясь на этом, Елизавета решила выйти замуж за Разумовского, но поскольку русские царицы не могли соединиться браком со своими подданными, это было ниже царского достоинства, венчание Елизаветы и Разумовского было тайным. Оно состоялось под Москвою, в имении Перово, в церкви в честь Знамения Богородицы. Я видел эту церковь: она более похожа, опять-таки, на парковый павильон, предназначенный для романтических встреч. Архитектором церкви был итальянец Растрелли, построивший в России много великолепных зданий.

Биограф Елизаветы рассказывает нам, что с тех пор, как произошло тайное венчание, императрица особенно полюбила Перово, – она одарила церковь дорогою утварью, богатыми ризами и воздухами собственной работы, шитыми золотом и жемчугом.

Здесь же, в Перово для бывшего пастуха, а теперь графа Российской империи был построен дворец всё тем же Растрелли. К сожалению, дворец не сохранился, но я видел его план, – это был небольшой, приподнятый на невысокий цоколь нарядный дом. К его центральному входу, выделенному портиком на шести пилястрах, вели два широких расходящихся марша парадной лестницы, а по обеим сторонам затейливого фронтона располагались две группы амуров, извечных символов любви.

Перовский дворец стал любовным гнёздышком Разумовского и Елизаветы, но посещала она его тайно, – чтобы соблюсти приличия императрица проживала не в Перово, а в соседнем царском имении Измайлово («Измайлово» Георг написал русскими буквами), к северу от Перово, дальше печально знаменитой Владимирской дороги. (Георг сделал примечание: «По Владимирской дороге в суровую безжизненную Сибирь веками гнали, в цепях и колодках, тех, кто имел подлинные или мнимые прегрешения против царской власти».)

Измайлово и Перово разделяют примерно пять миль, большую часть расстояния занимает древний лес. Дабы можно было быстрее добраться к своему любимому (или ему к ней), Елизавета приказала прорубить через лес широкую просеку, – эта просека стала проезжей дорогой от Измайлово до Перово, она сохранилась до наших дней и, в отличие от других русских дорог, содержится в прекрасном состоянии.

От брака Елизаветы с Разумовским родилась дочь, судьба которой была трагичной. После смерти Елизаветы русские дворяне свергли с престола и убили её  наследника Петра III. Новой правительницей России сделалась Екатерина, жена Петра III, наша соотечественница, немка (её подлинное имя Софья-Ульрика Августа), которой предстояло стать величайшей русской императрицей. К сожалению, дочь Разумовского и Елизаветы была для Екатерины такой же опасной соперницей во власти, как для императрицы Анны в своё время – Елизавета. Так как брак Разумовского и Елизаветы был тайным, юная принцесса считалась незаконнорожденной; ей пришлось бежать из России и долго скитаться по Европе в поисках друзей. 

Екатерина ни на миг не теряла её из виду; дело закончилось тем, что граф Алексей Орлов (я писал о нём в связи с возникшей благодаря ему достопримечательностью Москвы – Нескучным садом), выманил бедную девушку в Россию. Здесь несчастная принцесса погибла в тюрьме: по одним сведениям, от болезни, по другим, – во время очередного наводнения в Петербурге, когда камеру царственной узницы «забыли» вовремя открыть, дав воде заполнить помещение до потолка.

Какие истории! У нас в Германии они вызвали бы необыкновенный порыв вдохновения, десятки поэм и романов вышли бы в свет, тысячи читателей пролили бы слёзы над судьбой влюблённых, но русские холодно относятся к любовным повестям; создаётся ощущение, что любовь в русской жизни не имеет того божественного ореола, которым она окружена в Европе, да и в Азии тоже. У русских нет своих Тристана и Изольды, Танкреда и Эрминии, Ромео и Джульетты, Меджнуна и Лейлы, Фархада и Ширин. У русских нет историй, подобных истории Абеляра и Элоизы, Фердинанда и Изабеллы, Генриха и Дианы, Сулеймана и Роксоланы.

Я долго размышлял над причинами этого и пришёл к следующим выводам. История была безжалостна к русским, им пришлось многие века жить в рабстве: сначала в татарском, а потом – в крепостном. Это наложило неизгладимый отпечаток на русский характер; моя добрая знакомая фрейлин Елена читала мне стихи Пушкина и другого поэта (не запомнил его фамилию). Пушкин писал о русских: «Наследство их из рода в роды ярмо с гремушками да бич», а второй поэт называл Россию «страной рабов». Но можно ли ожидать от раба благородных возвышенных чувств? Между тем, истинная любовь невозможна без благородства и возвышенного состояния души, поэтому истинная любовь – это достояние свободного человека.

При всём моём уважении к русским, – видит Бог, я их уважаю! – им ещё очень долго идти к настоящей свободе. Даже в Европе, где уже более двух тысяч лет назад возникли уважение к человеческой личности и первые понятия о демократии, до сих пор мало по-настоящему свободных людей, если понимать свободу не в качестве вседозволенности, но как опору на высшие нравственные ценности. А что говорить о России, где свободы никогда не было!

Русские – сильный, упорный, умный народ, но тем печальнее наблюдать, как черты рабства проявляются у них решительно во всём. Рабу противен всякий порядок, рабу нужен постоянный контроль, чтобы не было порчи, воровства или какого-нибудь иного безобразия. К моему великому огорчению, у русских это видно повсюду, – взять, к примеру, их отношение к чистоте. Россия тонет в грязи не только по прихоти природы и климата, но в большей мере из-за пренебрежения русскими элементарными правилами поддержания чистоты. Когда я был в Измайлово, то наблюдал следующую картину…

Но прежде надо сказать немного и об этом имении. Наряду с расположенными к западу и северо-западу от него Семеновским и Преображенским (по своему правилу, Георг написал «Семеновское» и «Преображенское» русскими буквами) Измайлово принадлежит к старейшим владениям царского рода Романовых. Здесь, на острове, образованном небольшой рекой и прудами, расположены остатки усадьбы царя Алексея, отца Петра Великого.

Очень красива была бы пятиглавая, в русско-византийском стиле церковь в честь весьма почитаемого в России праздника Покрова Богородицы, если бы эту церковь не изуродовали двумя большими пристройками, совершенно не подходящими к её архитектурному облику. В этих пристройках по приказу императора Николая Первого был устроен приют для солдат-инвалидов, – говорят, что царь таким образом хотел дать им утешение. Странная идея, но императору Николаю никто не смел перечить, а сам он постоянно подчёркивал свою заботу о русском народе,  – вот откуда взялись эти нелепые пристройки.

Помимо церкви интерес для путешественника представляет башня того же времени; с её третьего яруса открывается поразительный вид на окрестности. Я уже говорил, что от Измайлово в сторону Перово простирается древний лес. При царе Иване Грозном в этом лесу были вырыты пруды и в них запущена стерлядь; утверждают, что в жабры стерляди были вставлены золотые кольца и что рыбу с такими кольцами ещё недавно можно было поймать в этих прудах. Царь Алексей любил Измайлово и многое сделал для его обустройства: у реки были поставлены мельницы и разные мастерские, в лесу были проложены аллеи, основана пасека, на лугах выращивали всяческие полезные растения, а на западной опушке леса был даже открыт зоологический сад с редкими зверями.

Следы этого обустройства видны в Измайлово до сих пор. Мы были там чудесным осенним днём, когда природа являла собой «очей очарование», а лес «был одет золотом».  По случайному совпадению, наш приезд пришёлся как раз на праздник Покрова Богородицы. Я упоминал, что он весьма почитаем в России, хотя в нём содержится неприятный упрёк русским. Установился этот праздник так: во время осады Константинополя русскими племенами, тогда ещё языческими, в городе было видение Богородицы, которая распростёрла над народом покрывало. Это видение означало спасение византийцев от русского нашествия и войска русских действительно отступили, – таким образом, празднуя Покров, русские отмечают избавление Константинополя от их предков.

На Покров в измайловской церкви было много народу, – немалое число людей расположилось и в лесу, куда целые семьи пришли на пикник. Я уже, кажется, упоминал, что у русских любое религиозное празднество заканчивается безудержным пьянством. Так было и в этот день, – наша прогулка по окрестностям Измайлово была бы восхитительной, если бы не постоянно встречающиеся нам пьяные компании и горы мусора, которые они оставляли после себя. Разве трудно убрать за собой бутылки, обёрточную бумагу и остатки продуктов? Не говорю уже о шелухе от семечек подсолнуха, – русские обожают их щёлкать, а шелуху бросают себе под ноги. О чистоте русские нисколько не заботятся; полиция, правда, ловит нарушителей и налагает на них штрафы, но это мало помогает. К каждому человеку полицейского не приставишь, – нужно, чтобы человек сам понимал, как надо себя вести, но для этого он должен быть свободным гражданином, а не рабом.

Может быть, я вообще не стал бы затрагивать эту тему, но рабство, сидящее у русских в крови, дало себя знать в ходе последних событий в стране, которые кое-кто уже называет революцией. Часто слышатся призывы к свободе, но когда я пытался узнать, что под ними подразумевается, ответы сводились, как правило, либо к анархическому её пониманию, либо к замене одних форм рабства на другие. Правительство, в свою очередь, вряд ли хочет вести с народом диалог о свободе; действия власти представляют собой маневры, в которых череда отступлений сменяется неприкрытым насилием. Олицетворением последнего являются преданные правительству войска и казаки. Если уж я заговорил о казаках, то следует сказать о них более подробно, – полагаю, это будет уместно».

Георг откинулся на спинку стула, размял затёкшую руку и сделал новый заголовок «Казаки».

 «Слово «казак», – писал он, – происходит от тюркского «казгак», что означает лошадь, отбившуюся от табуна. В переносном смысле это «бродяга, скиталец». Известно, что русские заимствовали слово «казгак» или «казак» от татар, которые называли «казгаками» воинов, не имевших семьи и имущества; эти воины служили авангардом в походах и при нападениях татарских орд. Предводители таких отрядов звались «ватамманами» («атаманами»), они выбирались из самых отчаянных «казгаков» и отличались таким буйным нравом, что их боялись сами великие ханы.

После того как Россия была покорена татарами, здесь тоже образовались казачьи отряды. Один из наших историков отмечал, что первыми русскими казаками были крестившиеся татарские «казгаки», поскольку до конца пятнадцатого века все казаки, которые находились как в степях, так и в славянских землях, могли быть только татары. Влияние татар проявлялось у казаков во всем – в образе жизни, военных действиях, способах борьбы за существование в условиях степи. Оно распространялось даже на духовную жизнь и внешний облик русских казаков.

Вскоре они сделались сущим бедствием для России, – казаки были неорганизованной, стихийной силой, способной в любой момент обратиться против государства, которое казаки якобы защищали, но на деле приносили ему больше вреда, чем пользы. Казаки часто действовали как свирепые, безжалостные, вероломные и беспринципные разбойники, что особенно проявилось в то время, о котором идёт речь в опере «Иван Сусанин». Много бед принесли они тогда России и её народу, который боялся казаков больше, чем поляков.

Так продолжалось до правления Петра Великого, требовавшего от своих подданных неукоснительного подчинения власти, – Пётр привёл казаков к повиновению. Его дело закончила великая Екатерина – при ней казакам пришлось прекратить свои разбойничьи вылазки против мирного населения  и приучиться к труду.

Однако нельзя не удивляться, что государство, вместо того чтобы окончательно избавиться от казаков, рассеять их среди прочего народа, выделило их в особую привилегированную группу. Они имеют специальный порядок управления, им предоставлены большие наделы земли, к услугам казаков существуют бесплатное медицинское обеспечение и образование. Причины подобного благоволения к казакам со стороны государства понятны: оно использует казацкого зверя для устрашения народа и расправы с недовольными. Удивляет не это, – удивление вызывает, что российская власть, постоянно твердящая о своей цивилизованности, не брезгует этим наследием диких времен, «казгаками», и оказывает им всяческую поддержку.

Как я уже упоминал, мне очень хотелось посмотреть на казаков, поскольку они в определённом смысле являются для европейца символом России, таким же, как вампиры – символом Трансильвании или янычары – символом Турции. Они вызывают у нас жгучее любопытство и даже некий восторг, – но на расстоянии, а вблизи эти чувства сменяет, в лучшем случае, разочарование. Увы, должен признаться, что и я пережил этот неприятный переход от воображаемого образа к реальному.

Впервые я увидел казаков 1 мая, когда русские рабочие, по примеру европейских и американских, вышли на демонстрации, предъявляя свои справедливые требования к работодателям. В соответствующем месте своих записей я уже рассказал о тех жёстких мерах, которые были приняты московской властью против демонстрантов, однако о казаках преднамеренно умолчал, потому что мне не хотелось исходить из первого впечатления.  Сейчас я могу говорить о них с большей уверенностью, ибо на протяжении летних месяцев, а особенно в сентябре-октябре, когда Москву сотрясали митинги, демонстрации и забастовки, я не раз наблюдал казаков вблизи и многое узнал о них.

Правительство поручает казакам разные задания – от разгона митингов и демонстраций до охраны важных объектов в городе, а также для усиления полиции при патрулировании и поддержании порядка. Казаки беспрекословно выполняют все приказы командования, поскольку считают себя избранным народом России, пренебрежительно относятся к прочим народностям, а помимо того, отличаются поразительным консерватизмом мышления.

При мне две русские девушки пытались объяснить казакам, что революция в России началась не из-за происков «жидов» (так русские презрительно именуют евреев), вражеских агентов или продажной интеллигенции, но из-за конфликта власти с народом, лишённым не только что элементарных прав, но и возможности нормально жить.

Казаки недоверчиво слушали этих милых девушек, а потом один из них воскликнул: «У-у-у, чертовы интеллигентки! Сами, поди, из жидов? Задрать бы вам подолы, да всыпать дюжины три горячих!». Остальные казаки встретили эту речь одобрительными криками и свистом. 

Несомненно, эффективность использования казачьих частей определяется и особенностями их экипировки. Казаки сидят в мягких высоких седлах, в которых всадник держался гораздо прочнее, чем в обычном седле строевого образца. Кроме этого, казаки применяют простой, но эффективный способ, позволявший всаднику прочно держаться в седле, – стремена под брюхом коня состегиваются специальным прочным ремнем, что во много раз повышает устойчивость седла. Выбить из него всадника трудно, – таким образом, основным средством рассеивания толпы становится лошадь, умело управляемая казаком. По его приказу она топчет толпу, бьёт копытами и давит тех, кто пытается встать на пути казаков.

Топча недовольных лошадьми, казаки используют в то же время свои ужасные плети, называемые «нагайками» (Георг написал «нагайки» по-русски). Это, действительно, жуткое оружие, дошедшее до нас из той эпохи, когда человеческая жизнь ни во что не ценилась, а человеческие страдания не вызывали ни капли жалости. Нагайка – это оплетенная кожей тонкая цепочка со специальным мешочком на конце, в котором лежат пули или куски свинца. Такая нагайка весит до пяти фунтов и причиняет тяжёлые увечья. Казаки хлещут своим нагайками направо и налево, не разбирая мужчин, женщин или детей, – и надо обладать умением и мужеством, чтобы вступить в схватку с казаком.

Русские по праву говорят, что казаки душат свободу, и называют их «опричниками» («опричники» Георг написал по-русски). Опричники – это личная гвардия царя Ивана Грозного; они беспрекословно выполняли все его приказы, проводили массовый террор против населения и отличались феноменальной жестокостью. Какой парадокс, – казаки, когда-то боровшиеся против деспотии, призывавшие пусть к дикой, но свободе, теперь стали на одну доску с самыми свирепыми защитниками деспотической власти!

Но парадокс виден и в другом: получая от казаков удары плетьми, калечась под копытами казачьих лошадей, русские питают какую-то непонятную слабость ко всему, что связано с казацкой жизнью. У них популярны казацкие песни и пляски, они любят рассказы о казаках и стараются подражать казачьей манере поведения. Впрочем, при тщательном анализе русской души это легко объяснимо: с одной стороны, здесь проступает всё та же рабская сущность, от которой русским еще очень долго предстоит избавляться, – ведь рабы зачастую любят жестокого господина больше, чем доброго. С другой стороны, тут видна неорганизованность русского характера, склонность русских к анархии и отрицания всяческого порядка, что в высокой степени присуще народам, ещё не вступившим на порог цивилизации.

Говорят, что любовь и ненависть идут рука об руку, – это в высшей степени справедливо применительно к русскому народу. В целом, чем больше я живу в России, тем более чувствую иррациональное, жуткое, непреодолимое обаяние этого народа. Русских можно любить или ненавидеть, но к ним нельзя относиться равнодушно».

***

Поставив точку, Георг откинулся на спинку стула и с хрустом потянулся. Четыре с половиной тетради с описанием России – это было, ей-богу, не так уж плохо! Он мог собой гордиться и надеялся, что его отец тоже будет гордиться им.

Вдруг раздался стук в дверь.

– Wie lange kann ich warten? Wo ist Ihre deutsche Pünktlichkeit, Herr Schwarzenberg? – раздался недовольный женский голос.

– Entschuldigen Sie, bitte! – испуганно вскричал Георг, поспешно вскочив со стула и хватаясь за верхнюю одежду. – Ich schwöre, das wird nicht wieder vorkommen!

– Ich werde warten, aber das ist das letzte Mal, – отчеканил женский голос.

– Ja, ja, natürlich! Das ist das letzte Mal. Ich schwöre, – ответил Георг, торопливо одеваясь.

…Внизу у подъезда гостиницы стоял автомобиль с невозмутимым шофёром. В этот раз возле автомобиля никого не было, если не считать двух почтальонов, высокого и низкого, пивших сбитень, который продавала баба в плюшевой кацавейке и грубом шерстяном платке.

– Налей-ка ещё по стаканчику, – сказал высокий, бросив бабе медяк.

– Пейте, родимые, – отвечала она, вставая с бидона, на котором сидела, чтобы сохранить сбитень тёплым, и наливая его ковшиком в стаканы. – Никак вы с похмелья?

– Угу, – буркнул высокий, следя краем глаза за автомобилем.

– Я давеча своего зятя Георгия тоже сбитнем отпаивала. У двоюродной сестры гулял на свадьбе Георгий-то, – сообщила баба. – Сестра на Шаболовке замуж вышла, – а вы знаете, какие они, шаболовские? Начнут пить, не остановишь, а как разгуляются, гудёж идёт от Якиманки до Донского монастыря. Бывает, что за Калужскую заставу переваливает, – и тут уж не приведи господи! За Калужской заставой на земле выпуклость есть, колдовское место, – кто на него встанет, того вверх так и засасывает, норовит прямо в небо кинуть. Еле спасли Георгия-то: он на пятую ночь гуляния оказался на этой самой выпуклости; хорошо, что Маланья моя, – его, стало быть, жена, – хватилась. Гляжу, говорит, стоит он на этой самой выпуклости, лицо к небу поднял, а руки назад отставил, будто прыгнуть хочет. Ну, беда! Хорошо, говорит, что я его перекрестила, да сходную молитву прочла. Опомнился он, да как завоет: «Зачем, де, ты мне помешала? Я мог к звёздам улететь, а ты меня на постылую землю вернула». Запил после этого пуще прежнего, – вот только давеча и вернулись они, а Георгий и поныне в себя не пришёл.

– Бывает, – сказал низкий почтальон, чтобы поддержать разговор.

– А вы, гляжу, по почтовой части? – продолжала баба, которая была рада, что есть с кем поговорить. – Другой мой зять, муж Аграфены, Андреем зовут, тоже по почтовому ведомству служит. Он телеграфист – страсть, какой умный! «Знаете, мамаша, – это он мне говорит, – знаете, мамаша, будущее человечества соединено с невиданными доселе достижениями. Фтомобили, лисапеды, еропланы и даже дирижбандили – ничто по сравнению с тем, что будет впереди. Возьмите, к примеру, беспроводной телеграф, – можете ли вы себе, мамаша, представить, чтобы слова разлетались по воздуху строго в определённом направлении? И главное, никаких преград для них не имеется, – хошь, сквозь стенку пройдут, хошь, сквозь человеческую фигуру. Вот мы теперича ведём с вами этот разговор, а могёт быть, что в эту самую минуту царь имеет важную беседу с каким-нибудь своим министром и их слова ныне сквозь нас проходят». «Да разве можно, Андрюшенька, – отвечаю ему, – чтобы царские слова сквозь нас проходили? И через какие же части тела они проходят? Через голову, грудь, или через какие иные телесные принадлежности?». «А это, мамаша, не имеет значения. Вот какие телесные принадлежности попадутся им по пути, через те они и пройдут».

– Эй, бабка, ты чего мелешь чепуху? – одёрнул её высокий почтальон. – Чушь несёшь, да ещё против власти! По-твоему, государственные слова через такие части тела идут, что и сказать срамно? Да тебя вместе с твоим зятем надо в каторгу отправить! Ишь ты, революционерка!

– Ой, миленький мой, да какая же я революционерка?! Ну, сболтнула по глупости, – наше дело бабье, волос долог, да ум короток! – запричитала баба. – Не губи, родимый; хошь, я тебе даром сбитню налью?

Из подъезда вышли Шварценберг и Елена. Они сели в автомобиль и Елена сказала шофёру:

– На Спиридоновку. Быстрее, мы опаздываем.

Шофёр кивнул, автомобиль фыркнул и исчез в облаке дыма.

– За ним! Лови извозчика, – высокий толкнул низкого. – Смотри у меня! – погрозил он кулаком бабе.

– Да брось ты её! Поехали! – крикнул низкий.

– Ах, батюшки, на охранку натолкнулась, – перепуганная баба подхватила бидон и засеменила по улице. – Господи, пронеси!..

Автомобиль ехал по Моховой. Чтобы загладить свою вину перед Еленой за опоздание, Георг решил сделать ей комплимент:

– Какая красивая одежда на вас сидит! Он придает вам много увлекательного, французы называют это шармом.

– Благодарю, – сухо отозвалась Елена.

– Но позвольте один небольшой вопрос: почему вся ваша одежда имеет синий цвет? Это специально под ваши прекрасные глаза? – не сдавался Георг.

– Нет, не совсем, – улыбнулась, наконец, Елена. – Я должна выступить сегодня в Обществе борьбы за женское равноправие. Первое подобное общество возникло в Англии, оно называлось «Общество синих чулок», поэтому по традиции мы одеваемся во всё синее. 

– О, да, конечно, я слышал о нём, – живо отозвался Георг. – У нас в Германии тоже много «синих чулок», наши женщины ведут хорошую борьбу за свои права.

– Нам это известно, мы поддерживаем отношения с нашими единомышленницами в Германии, Франции, Англии и даже в Северо-Американских Соединённых Штатах, – с видимым удовольствием сообщила Елена.

Автомобиль свернул направо, на Большую Никитскую. От университета к нему подбежали два студента в форменных тужурках и девушка в манто.

– Свобода, граждане, – весело сказала девушка. – Дождались, – сбылась вековая мечта русского народа!

– Самодержавие рухнуло, – подхватили студенты. – Вперёд – от конституционной монархии к парламентской республике!

– Вот, возьмите, – девушка сунула Георгу пачку листовок. – Распространите среди прохожих.

– Ура, граждане! – крикнули студенты.

От угла к ним уже бежали двое полицейских и оглушительно свистели на ходу.

– Не положено! Не положено! – кричали они. – Расходись! Не положено собираться без разрешения!

Студенты и девушка бросились к воротам университета. Елена тронула шофёра за плечо:

– Газу! Не хватало нам попасть в участок.

Автомобиль рванулся, ловко объехал полицейских и понёсся по Никитской. Георг бегло прочитал листовку: «Свершилось! Историческая веха… Новые рубежи… Светлое будущее… Сомкнём руки! От каждого зависит… Да здравствует… Ура!»

Елена тоже заглянула в листовку.

– Экспрессивно, темпераментно, пассионарно. Романтика революции, – иронично произнесла она. – Зачем вы взяли? Любой городовой может остановить автомобиль, увидеть листовки и задержать нас. Вы хотите опоздать на встречу?

– Нет, конечно, я не имею такого желания. Так что же мне сейчас предпринять? Куда деть эти печатные листки? Не могу же я бросить их на дорогу? – забеспокоился Георг. – Это будет очень нехорошо – мусорить на дороге.

– Мусорить на дороге, – повторила Елена. – Да разве в этом дело? Нас обвинят в распространении политических воззваний. По нынешним временам не арестуют, может быть, но неприятностей не оберёшься.

– Так куда же их деть? – Георг растерянно посмотрел на Елену. – Какой будет ваш совет?

Елена на мгновение призадумалась.

– А, бросайте! – сказала она с несвойственным ей азартом. – Будь, что будет.

– Вы уверены в этом? – переспросил Георг.

– Бросайте!

Георг бросил листовки. Они разлетелись по улице, редкие прохожие стали ловить и читать их. Снова раздались полицейские свистки.

– Жмите! Не останавливайтесь ни в коем случае! – приказала Елена шофёру. – Нас не догонят.

Полицейские свистки остались позади. Елена вновь стала серьёзной.

– Свобода, – с иронией произнесла она. – У нашей власти всегда было странное представление о свободе. Вы знаете, чем знаменита улица, по которой мы едим? Во времена Ивана Грозного с левой её стороны начинались опричные владения. Вы знаете, кто такие опричники?

– О, да! – кивнул Георг. – Только сегодня вспоминал о них в своих личных записях.

– А с правой стороны улицы были земские владения, то есть обычные государственные, – продолжала Елена. – Опричники были грозным предостережением для земщины – они могли в любой момент вторгнуться в земские владения и жестоко покарать тех, кто не устраивал власть. Хороша свобода, не правда ли? Хороша свобода, если для того чтобы подавить её, власти надо всего лишь улицу перейти… Мало того, опричники являлись наглядным примером, как живут те, кто преданно служит власти. Вот именно здесь, на левой стороне Большой Никитской специально для опричников готовили всевозможные яства, которые мы сейчас назвали бы деликатесами. Ладно бы, левая сторона улицы добилась жизненных благ трудом, старанием и талантами, это было бы справедливо, но нет, – люди, служащие власти, получали блага по произволу самой этой власти.

Разве так воспитывается свобода, разве так воспитываются свободные люди? Они не кормятся с руки своего хозяина, чтобы в благодарность за это рвать в клочья тех, на кого укажет эта рука. Но люди не могут быть свободными и в том случае, когда им постоянно напоминают, что власть выше их, а они ничтожны перед ней. Так воспитывают только рабов, – надо ли удивляться, что рабство так прочно вошло в русскую душу? (Георг вздрогнул при этих словах Елены). Вот почему наша задача такая трудная – мы должны сделать всё, чтобы Россия стала страной подлинно свободных людей.

– Поверьте мне, я в полную меру чувствую вашу идею! – воскликнул Георг. – Россия и для меня родная страна.

– Прекрасно, скоро вы сможете доказать это, – ответила Елена и отвернулась, дав понять, что разговор закончен.

Автомобиль пересёк бульвар, попрыгал на ухабах Малой Никитской, где укладывали мостовую, и поехал по Спиридоновке. Вскоре он остановился у двухэтажного дома с большим зеркальным подъездом.

– Приехали, – сказала Елена. – Идите, вас ждут.

– А вы не идёте со мной? – с надеждой спросил Георг.

– Нет, я же сказала вам, у меня выступление в Обществе борьбы за женское равноправие, – возразила Елена. – Не беспокойтесь, шофёр потом заедет за вами.

– О, спасибо! – Георг приподнял шляпу и стал вылезать из автомобиля…

Через несколько минут после того, как Шварценберг скрылся за дверьми особняка, а автомобиль уехал, к дому подкатила извозчицкая линейка. С неё спрыгнули два почтальона и высокий спросил извозчика:

– Ты уверен, что они здесь стояли?

– Не сумлевайтесь, тута они были. У меня глаз за версту видит, а зрение аж за угол дома заворачивает, – уверенно произнёс извозчик. – Двугривенный с вас.

– А это ты видел своим верстовым зрением? – высокий показал ему значок. – Мы из охранного.

– Так что же, что из охранного? Платить всё равно надоть, – не сдавался извозчик.

– Поговори у меня! – высокий показал ему кулак. – Что, тоже свободу почуял?

– А хоть бы и так, – дерзко отозвался извозчик.

– Что-о-о? – угрожающе проговорил высокий.

– Эх, мать вашу так-распростак и разэдак, – смачно выругался извозчик и, хлестнув лошадь, с места пустил её в галоп.

– Надо его номер записать, – сказал низкий.

– Пусть катится. Скажи лучше, как нам в дом проникнуть? – спросил высокий.

– Скажем, что телеграмму принесли, – беспечно ответил низкий, – нас и впустят.

– А дальше что? Нам нужно весь их разговор послушать, – соображать надо! – высокий постучал себя пальцем по лбу.

– А если трубочистами прикинуться? – предложил низкий. – Заберёмся на крышу и через трубу всё услышим.

– А что, это подойдёт, – коли нужную трубу найдём, всё услышим, – согласился высокий. – Прислуге скажем, что по приказу брандмейстера трубы проверяем во всех домах, припугнём в случае чего. Надо лишь сажей так измазаться, чтобы почтовые мундиры были не видны. Пошли вон в тот доходный дом, там в котельной наверняка сажа есть.

***

В доме фон Кулебякина интерьер был выполнен в приглушенных тонах – увядшей розы, табачных и жемчужно-серых. Потолки и полы были выложены керамической мозаикой, стены украшены эмалью и золотой росписью поверх обоев, а прямоугольные, удлиненные окна – растительным декором. Арочные двери тоже были декорированы и имели мозаичные узоры; от входной двери устремлялась вверх большая, с изогнутыми линиями лестница, на её перилах тускло светились расчеканенная медь и латунь. Бронзовые светильники стояли на мраморных подставках с обрешеткой из карельской берёзы, а завершались абажурами из разноцветного стекла.

Лёгкая мебель также была изготовлена из карельской берёзы; резные панно кресел-бержер и диванов имели формы гибких ветвей и цветков ирисов. Спинки невесомых стульев были вытянутыми, а ножки – короткими; столы были выполнены в виде тумб, соединённых волнообразной доской, и напоминали причудливые природные образования. Повсюду стояли ширмы с рисунками в японском стиле; на стенах висели картины Мане и Моне, Ренуара, Дега и Сезанна.

Фон Кулебякин дожидался Георга на верхней площадке лестницы.

– Вы опаздываете, – недовольно сказал он, наскоро пожав руку Георга. – Разве можно заставлять его ждать? (Кулебякин выделил слово «его»). Пойдёмте скорее, у него очень мало времени.

Подхватив Георга под руку, фон Кулебякин повёл его через широкий коридор в угловую комнату. Когда они вошли в неё, Георг увидел чрезвычайно симпатичного господина с холёной бородой на приятном округлом лице. Дородную, но не полную фигуру господина облегал отлично пошитый и, видимо, очень дорогой сюртук; на белоснежных манжетах сверкали бриллиантовые запонки.

Картинно облокотившись на камин левой рукой, господин держал в правой руке французскую книгу, которую читал с тонкой улыбкой. Казалось, он настолько увлёкся чтением, что не слышит шагов фон Кулебякина и Георга; только когда Кулебякин позвал вполголоса: «Ваше высокопревосходительство», господин обернулся, с некоторым недоумением посмотрел на вошедших и протянул:

– А-а-а, это вы… А я и не заметил, как вы вошли. Очень интересная книга.

– Позвольте полюбопытствовать, что за книга? – спросил Кулебякин.

– Лекции Дюркгейма о массовом сознании. Неужели не читали? А ведь эта книга из вашей библиотеки, – с весёлым укором сказал господин.

Фон Кулебякин виновато развёл руками.

– Позвольте представить, ваше высокопревосходительство, – это молодой человек, о котором я вам говорил, Георг Шварценберг, – Кулебякин слегка подтолкнул Георга вперёд. – А это Сергей Юльевич Витте, председатель Комитета Министров, член Государственного Совета…

– Ну и достаточно, – прервал его Витте. – Если вы будете перечислять все мои должности и звания, молодой человек утомится, пожалуй.

– Сергей Юльевич в Москве проездом, у меня остановился приватным образом, – продолжал Кулебякин. – Никто не должен знать, что он здесь был.

– Официально я пребываю сейчас в Петербурге, – пояснил с усмешкой Витте. – После подписания Манифеста его величеством принимаю поздравления от своих коллег, друзей и знакомых.

– Вы догадались, кто настоящий автор Манифеста? – Кулебякин посмотрел на Георга. – Кстати, ваше превосходительство, я ещё не поздравил вас с графским титулом, который вы получили за мирный договор с Японией: это достойная награда за окончание этой кровопролитной и разорительной войны. 

– Мой герб уже составлен, – улыбнулся довольный Витте. – В лазоревом щите стоящий на задних лапах золотой лев с червлёными глазами, языком и когтями. Он опирается правой лапой на золотой ликторский пук, а левой — держит серебряную оливковую ветвь. В вольной золотой части щита – чёрный государственный орёл с червлёным щитком на груди, на коем вензелевое изображение имени государя императора Николая Второго. Щит украшен графскою короною и увенчан дворянским коронованным шлемом. Нашлемник – два чёрных орлиных крыла, намёт – лазоревый с золотом. Поясню, что ликторский пук, символ власти и законности, означает мою административную деятельность, оливковая ветвь, символ мира, – исполненное мною поручение по заключению мира с Японией, а орёл – символ возведения меня в графское достоинство.

– Позвольте мне от себя поздравить вас, – Георг поклонился Витте. – У нас в Германии о вас ходят большие хорошие слухи.

– Значит, вы мне простили победу в таможенной войне с вами? – улыбнулся Витте. – Ну, конечно, – мы, ведь, считайте, вместе построили Транссибирскую железную дорогу.

– О, да, ваше высокое превосходительство! Я уже как-то толковал с господином фон Кулебякиным на эту тему, – ответил Георг.

– А как наш рубль? Пользуется у вас спросом? Думается, мне удалось сделать его привлекательной валютой, – сказал Витте, поправляя бриллиантовую запонку на манжете.

– Рубль в Германии пользуется отличным спросом, ваше высокое превосходительство, – ответил Георг. – Многие наши немцы любят его больше, чем свои марки.

– Ах, если бы мне не мешали, – вздохнул Витте. – Сколько ещё я мог бы сделать для России! Промышленность, торговля, транспорт – всё пошло у нас в гору, а теперь и моя агарная реформа совсем разработана, проект полностью готов. Осталось воплотить его в жизнь, но, боюсь, мне этого уже не позволят.

– Тьфу-тьфу-тьфу, ваше высокопревосходительство, – фон Кулебякин поплевал через левое плечо. – Мы все надеемся, что вы сохраните власть и влияние.

– Нет, господин Кулебякин, я чувствую, что мои деяния на пользу России заканчиваются, – покачал головой Витте. – Власть мне, может быть, оставят, – чисто номинальную, эдакую почётную синекуру, – но влияние моё уходит. На моё место прочат саратовского губернатора Столыпина и склоняют государя к поддержке этого человека. Вы знаете Столыпина, слышали о нём?

– Нет, – в один голос ответили Кулебякин и Георг.

– И не удивительно, – он ничем не примечателен, серая личность. Таких, с позволения сказать, управителей в России пруд пруди, – раздражённо проговорил Витте. – Неумный, недалёкий, прущий напролом, не понимающий диалектики жизни, да и слово-то «диалектика» вряд ли когда слышавший. В народе таких называют «дуроломами»; этот образ великолепно выведен писателем Салтыковым-Щедриным в «Истории одного города» – Угрюм-Бурчеев, бывший «профос», то есть полковой палач, который разрушает город, пытается перегородить реку, но природа оказывается сильнее. В итоге город Глупов перестраивается и превращается в город Непреклонск. Но жители Непреклонска начинают роптать против Угрюм-Бурчеева. Их раздражение против него всё растет и растет, пока, наконец, не появляется Нечто, уничтожающее Угрюм-Бурчеева. Замечательно написано! В этом Угрюм-Бурчееве будто видишь портрет Столыпина!.. Вы знаете, Столыпин приходится родственником Льву Толстому и этот великий старик сказал о нём: «Он на должность пошёл, потому что красная цена ему шестнадцать целковых, а то и ломаный грош, получает же он – тысяч восемьдесят в год». Блестящая характеристика Столыпина, – да и не только его одного! – зло засмеялся Витте, – Что за глыба Лев Толстой, – признаться, это единственный человек, перед которым я преклоняюсь. С самим Богом спорит и ругает его, потому что Бог управляет Вселенной не так, как хотелось бы Толстому. А людей как видит, – будто он, Толстой, их и создал!.. Столыпина он ещё назвал «самой жалкой личностью», – и это святая правда. Поглядите, что успел натворить этот Угрюм-Бурчеев «на должности». Больше всего проблем у него было с крестьянами, что естественно при их нынешнем бедственном положении. Ясно, что нужно было идти на уступки и оказывать несчастным селянам всемерную помощь. Но наш Угрюм-Бурчеев не таков, – он в приказном порядке велел крестьянам быть законопослушным и «не бунтовать», а когда уговоры не помогли, пообещал уничтожить всё имущество деревенских жителей, в селениях которых произошли волнения, т.е. попросту стереть эти селения с лица земли. Надо отдать ему должное, он держит слово, поэтому многие местности подчинённой ему Саратовской губернии стали выглядеть, как после нашествия татар.

Помимо уничтожения деревень другой страстью этого государственного человека является повешение революционеров, причём, в число оных Столыпин включает всех, кто осмелился выступить против власти, – то есть он хотел бы всех их перевешать, но, увы, наши законы не позволяют этого! Впрочем, это исправимо, – я знаю, что уже готовятся соответствующие поправки в законодательство…

Помилуйте, я сам против революционного террора, считаю, что с ним следует решительно бороться, но нельзя же во имя процветания России истребить значительную часть её граждан! Что за государство мы построим с помощью виселицы и нужно ли нам такое государство? Столыпин, видимо, всерьёз полагает, что строит великую Россию, но может ли величие быть основано на жестокости, деспотизме и произволе власти?..

Столыпин заслужит такую же славу, как один из его предшественников, – тоже был государственный человек, – его прозвали «Вешателем», под этим именем он и вошёл в историю. Ну а дальнейшая судьба нашего Угрюм-Бурчеева очевидна: появится Нечто и уничтожит его, – да и по заслугам! Не его мне жаль, но Россию, где только-только всё начало налаживаться.

Витте ещё раз вздохнул и прикрыл глаза рукой. Фон Кулебякин и Георг не смели нарушить тишину.

– Как я устал, никакой помощи, никакой! Одни препятствия, зависть, интриги, – пожаловался Витте после долгой паузы. – Моя агарная реформа – это самое значительное, что задумано в России за последние полвека. Если бы мне дали провести её, Россия преобразилась бы, народ был бы сыт и доволен, государство окрепло. Но нет, имею точные сведения, что проведение реформы государь поручит всё тому же Столыпину. Вы представляете, что натворит этот дуролом? Может ли Угрюм-Бурчеев провести реформу, требующую гибкости, осторожности, тщательного внимания ко всем её деталям? Реформа провалится, можете не сомневаться, а Россия будет ввергнута в ещё более глубокую пучину бед. Угрюм-Бурчеевы не способны на созидание, они могут лишь разрушать. Ах, Россия, Россия, бедная Россия! – Витте достал надушенный платок и вытер слёзы на глазах.

Переждав некоторое время, фон Кулебякин решился сказать:

– Мы надеемся, что вы ещё долго будете служить на благо России, ваше высокопревосходительство. Если вам понадобится наша помощь, – я говорю от имени не самых последних людей в Москве, – мы к вашим услугам.

– Благодарю вас, я очень ценю поддержку москвичей, – отнимая платок от глаз, ответил Витте. – Москвичи более открыты, чем петербуржцы, и надёжны. Я рад, что могу положиться на вас.

– Герр Шварценберг тоже готов помогать вам во всех ваших начинаниях, – Кулебякин дёрнул Георга за рукав.

– Да, да, готов! Можете забирать меня… как это?.. со всеми потрохами! – воскликнул Георг.

Витте улыбнулся.

– Приятно видеть такое рвение, я тронут; мне давно был нужен преданный и толковый помощник. Сразу видно, что вы умный и энергичный молодой человек.

– И я говорил это, – закивал фон Кулебякин.

– Вы немец, а значит, пунктуальный и исполнительный; наконец, вам не безразлична Россия.

– Так, так, – кивал Кулебякин.

– Надеюсь, что воспользуюсь вашими услугами, – Витте протянул Георгу свою мягкую белую руку, Георг осторожно потряс её.

– Пока же позвольте проститься с вами, господа. Мои дела в Москве окончены и я должен срочно возвратиться в Петербург. Не забывайте, что я и не отлучался оттуда, – заметил Витте с усмешкой.

На крыше дома мокли под дождём два трубочиста, высокий и низкий.

– Что за проклятая работа, – сказал низкий, – на мне нитки сухой нет. А нормальные люди в такую погоду дома сидят, пьют и закусывают.

– Тихо, – шикнул на него высокий, прислонив ухо к каминной трубе – Ну вот, из-за тебя не услышал последние слова… Кажись, Витте уходит… Да, закончен разговор… Спускаемся, – и айда к Петерсону! За такие сведения не только что наградные получим, но и медаль на грудь.

– Переодеться бы, обсушиться и поесть чего-нибудь, – жалобно простонал низкий. – Сил никаких нету.

– Потом обсушишься, – оборвал его стенания высокий. – Дуем к Петерсону!

***

Так же как Василий Васильевич Ратко, возглавлявший Московское охранное отделение до Владимира Валерьяновича Тржецяка, новый начальник московской охранки Александр Григорьевич Петерсон был одним из лучших учеников Сергея Васильевича Зубатова.

Возглавляя охранное отделение в Москве, а затем Особый отдел Департамента полиции в Санкт-Петербурге, Зубатов на непревзойдённую высоту поднял искусство провокации в отношении революционеров. Он внедрил так много провокаторов в их ряды, что уже было непонятно, кто есть кто в революционном движении, – более того, провокаторы зачастую оказывались гораздо решительнее в своих действиях, потому что во избежание разоблачения провокаторам надо были постоянно доказывать, что они-то и есть настоящие революционеры. Когда разоблачение, всё же, становилось неминуемым, провокаторы сами себя разоблачали и предлагали свои услуги в качестве теперь уже агентов революционеров в полиции; вместе с тем, они продолжали действовать и в прежнем качестве, то есть как агенты полиции среди революционеров.

Всё это вносило большую путаницу в революционное движение, впрочем, полиции тоже приходилось нелегко, – дошло до того, что она начала вести провокаторскую работу в собственной среде, чтобы выявить провокаторов, пришедших извне. Наряду с этим полиция стала применять провокации против своих сотрудников, которые не устраивали каких-либо полицейских начальников, – а далее замахнулась уже на государственных лиц: в России не без оснований поговаривали, что некоторые покушения на министров и губернаторов были организованы при прямом участии полицейских провокаторов и двойных агентов.

Положение сложилось невыносимым и, пожалуй, более опасным для государства, чем для революционеров, – в результате, министр внутренних дел Дмитрий Сергеевич  Сипя́гин, назначенный на этот пост по рекомендации Сергея Юльевича Витте, попытался остановить растущее вглубь и вширь провокаторское движение; вскоре, однако, Сипягин был убит. Новый министр внутренних дел Вячеслав Константинович Плеве, человек решительный и бесстрашный, продолжил борьбу с провокациями и даже сумел одолеть Зубатова, которого сняли с должности, но скоро и Плеве был убит, причём, покушением руководил ас из асов полицейских провокаторов – Евно Азеф.

Ушедший в отставку Зубатов сам пришёл в ужас при виде того, что творилось в России: напрасно он говорил, что провокация для него вспомогательное средство для перевода политической борьбы в легальное русло; напрасно он говорил, что с помощью легальной политической борьбы можно было бы перераспределить национальные богатства в  России более справедливо и тем снизить уровень социальной напряженности, – с лёгкой руки Зубатова провокации прочно прижились в русской жизни.

Не оставила их полиция и для своего внутреннего употребления – так, после отставки Зубатова, провокации стали применять против впавших в немилость его учеников. Александр Григорьевич Петерсон тоже едва не стал жертвой провокации – отправленный служить начальником Охранного отделения в Варшаву он сделался здесь мишенью полицейского заговора: полицейские чиновники при помощи двух провокаторов из числа революционеров решили убить местного генерал-губернатора. Это был бы тот самый выстрел, которым убивают двух зайцев: первым зайцем стал бы генерал-губернатор, которого хотели убить за то, что он мешал полиции, а вторым, убитым в фигуральном смысле, – Петерсон, которого после убийства губернатора должны были выгнать со службы за преступную халатность.

На убийство генерал-губернатора заговорщики всё же не пошли, решив ограничиться выстрелом в одного зайца – Петерсона, но выстрелом в него на этот раз буквальным, полицейский агент из числа революционеров должен был застрелить Александра Григорьевича. В последний момент этот агент, который сперва действовал по поручении полицейских против революционеров, а затем по поручению полицейских провокаторов против полицейских, переметнулся на сторону полицейских против полицейских провокаторов, – он явился к следователю и признался в заговоре против губернатора и Петерсона.

Следователь был неискушён в интригах и принялся вести дело по всей форме; оно пополнялось всё новыми именами, им заинтересовались наверху, – но тут следователь внезапно умер, а следствие по непонятным причинам было прекращено. В это время в Москве освободилось место начальника Охранного отделения – неоднократные просьбы Тржецяка о переводе его на работу с европейской агентурой достигли, наконец, цели. Место начальника Московского охранного отделения было хорошей компенсацией для Петерсона после варшавского скандала, который лучше всего было быстрее забыть. Изменилась и ситуация в стране: ещё несколько месяцев назад высокопоставленное начальство ни за что не поставило бы во главе московской охранки «зубатовца», но теперь революция нарастала и ученики Зубатова оказались едва ли не единственными людьми, способными эффективно бороться с ней.

Приехав в Москву, Александр Григорьевич застал революцию на подъёме: забастовки следовали одна за другой, железная дорога была почти парализована, митинги и демонстрации шли во всех районах города. Полиция и казаки не могли справиться с движением, в котором участвовали тысячи и тысячи москвичей; попытки же полицейских провокаторов вывести людей на разрозненные акции, которые легче было подавить, не увенчались успехом, потому что каждая такая акция моментально привлекала к себе толпы народа, становясь, таким образом, непосильной для подавления. Здесь впору было задуматься о политических мерах, предлагаемых опальным Зубатовым для снижения уровня социальной напряженности в России. Манифест, подписанный государем, был, по мнению Петерсона, очень важным шагом в этом направлении, но далее следовало сделать и другие шаги. 

Дождливым октябрьским вечером Александр Григорьевич сидел в своем кабинете и аккуратно, разборчивым почерком писал докладную записку в Департамент полиции. Изъявив, прежде всего, свою преданность государю и  Отечеству и готовность служить им до последнего вздоха, Александр Григорьевич писал далее, что на своем посту неуклонно борется и впредь будет бороться с потрясателями основ государственного строя России. Однако, как он видит из своего опыта, одних полицейских мер уже недостаточно. «Для предотвращения надвигающейся катастрофы необходимо безотлагательно ввести участие умеренных общественных сил в управлении государством», – написал он и сам испугался своей дерзости.

Решив идти до конца, он продолжил: «Безусловно необходимо пересмотреть в сторону смягчения законоположение по преследованию политических преступлений. Не следует причислять к таковым высказывания или даже действия, пусть и направленные против власти, но не приносящие прямого осязаемого вреда. Если ранее многие подобные высказывания и, тем паче, действия рассматривались как преступления, то ныне, после опубликования высочайшего Манифеста о даровании политических свобод подданным Его Величества, необходимо отказаться от прежней широкой трактовки понятия «политическое преступление».

Александр Григорьевич перевёл дух и продолжал: «Чтобы отнять из рук революционеров народные массы, необходимо также принять меры к обсуждению насущных потребностей народа и к немедленному проведению в жизнь положений по улучшению народного быта». Минуту подумав, он дописал: «Иначе невозможно ждать какого-либо умиротворения».

Отложив ручку в сторону, он ещё подумал и сделал приписку: «Вместе с тем, я осмеливаюсь рекомендовать обратить внимание на печать. Если до принятия высочайшего Манифеста публикации печатных органов сдерживались естественным тормозом государственного регулирования, то ныне печать отличается полной разнузданностью. Настоятельно необходимо установление пределов, в коих возможна свобода печати».

Поставив точку, Александр Григорьевич перечитал свою записку дважды. Взяв ручку, он собрался что-то вычеркнуть из неё, но тут в дверь постучали и на пороге появились два агента наружного наблюдения, – высокий и низкий. Они были сильно измазаны сажей и насквозь промокли; Петерсон с тоской посмотрел на ковёр, на котором они стояли.

– Заговор, ваше высокоблагородие! – откашлявшись, зловеще просипел высокий. – Мы разоблачили.

– Мы разоблачили, ваше высокоблагородие. Не евши, не пивши, промокши и замёрзши, – печально подтвердил низкий.

При слове «заговор» Петерсон вздрогнул, ему вспомнилась Варшава.

– Какой ещё заговор? – спросил он.

– Немца мы одного ведём с самой весны. Фамилия его будет Шварценберг. Приехал из-за границы, установил связь с подозрительными лицами, подстрекал против власти. Мы докладывали его высокоблагородию господину полковнику Тржецяку, но они не вняли-с, – уж не знаем, почему. А теперь фактов прибавилось: лично слышали, как в доме господина фон Кулебякина этот немец Шварценберг разговаривал с Витте, – сказал высокий со значением.

– С Витте? – удивился Петерсон. – Разве он не в Петербурге?

– Они там сейчас поздравления принимают, но сами пребывать изволят в Москве,  – радостно пояснил низкий.

Петерсон с недоумением посмотрел на него.

– Ничего не понимаю. Где рапорт? Давайте сюда.

– Вот, – высокий подал мокрые и грязные листки бумаги. – Не успели, стало быть, начисто переписать. Сразу к вашему высокоблагородию проследовали, – дело-то серьёзное.

Петерсон брезгливо взял листы, положил их на стол подальше от себя и принялся читать.

– Ничего не понимаю, – повторил он, закончив чтение. – А где же заговор?

– То есть как, где? – изумился высокий. – Ясно, что немец прибыл с замыслами против Российской империи. Тут он вступил в преступную связь с близкой знакомой господина фон Кулебякина, имя у нас записано. Она неоднократно ходила к нему в гостиницу, и, может быть, связь у них не одна политическая, – ухмыльнулся высокий.

– А также у него связь с её шофёром, вместе в автомобиле ездят, – торопливо прибавил низкий.

– С этой своей знакомой немец вступил в связь с господином фон Кулебякиным, – одёрнув низкого, сказал высокий. – И вместе с фон Кулебякиным они вошли в связь с его высокопревосходительством господином Витте. Наставления же получают из-за границы, – немец не зря приехал, его там обучили. Надо немедленно всех арестовать, они нам всё расскажут, – закончил высокий.

– И Витте арестовать? – спросил Петерсон.

– Всех, – отрезал высокий.

Петерсон вздохнул.

– Идите и продолжайте работать, – сказал он. – Обратите внимание на Кремль, – там что-то готовится.

– А как же заговор? Мы открыли, – с обидой проговорил высокий.

– Не пивши, не евши, замёрзши и промокши, – грустно добавил низкий.

– Ступайте, – повторил Петерсон.

Высокий агент испустил тяжёлый вздох и пошёл к дверям. Низкий поплёлся за ним.

– Вот тебе и наградные, вот тебе и медаль на грудь! – жалобно воскликнул он, когда они вышли. – Зря только мокли, мёрзли, не ели и не пили.

– Этот Петерсон – немчура, своих покрывает, – злобно прошипел высокий. – Ничего, он у нас в Охранном долго не продержится, чистоплюй.

 

Часть 3. Зима 1905-го

 

При ясной погоде по Москве мела позёмка, снег закручивался на площадях и взвивался к небу; багровое солнце тускло светило через снежную пыль. Ветер был резким и пронзительным, Кашемирову было холодно в широком ношеном, драповом пальто и побитом молью суконном картузе. Пальто и картуз ему выдали на конспиративной квартире; там же он получил паспорт на имя Парфена Силыча Рогожкина, купца второй гильдии, владельца строительно-торгового дома «Рогожкин и К». Что же касается документов на произведение ремонта Царь-пушки и Царь-колокола, то они давно были готовы. Артель, которая должна была вывезти Царь-пушку и Царь-колокол, тоже была готова, а в Хитровом переулке было найдено место, где можно было пока спрятать их, чтобы Царь-пушку затем продать в Америку, а из Царь-колокола выплавить золото и серебро.

Москва бурлила, – в этом Кашемиров убедился, когда артель с телегами и лошадьми, с лебёдками и громадными рычагами двигалась к Кремлю. На Варварке обоз едва не опрокинула казачья сотня, которая галопом пронеслась к Китай-городу.

– Куда едешь? – зло прокричал есаул и хлестнул нагайкой сидевшего на передней телеге грузчика.

Грузчик скривился от боли и выругался, его товарищи засмеялись:

– Что, сладко?

– Ничего, придёт время, мы с ними за всё рассчитаемся, – грузчик погрозил кулаком вслед казакам.

На Васильевском спуске несколько десятков человек, ёжась на ветру, слушали молодого человека в очках и длинном кашне. Взобравшись на парапет Покровского собора, молодой человек читал стихи:

 

Наш царь – Мукден, наш царь – Цусима,

Наш царь – кровавое пятно,

Зловонье пороха и дыма,

В котором разуму – темно.

 

Наш царь – убожество слепое,

Тюрьма и кнут, подсуд, расстрел,

Царь-висельник, тем низкий вдвое,

Что обещал, но дать не смел.

 

Он трус, он чувствует с запинкой,

Но будет, – час расплаты ждет.

Кто начал царствовать Ходынкой,

Тот кончит – встав на эшафот.

 

Толпа отчаянно стала аплодировать ему, молодой человек раскланялся и спустился на площадь; две юные гимназистки тут же подскочили к нему и расцеловали. На парапете, между тем, уже стоял другой юноша и кричал:

– Товарищи, всеобщая забастовка! Товарищи, вооружённое восстание!

– Ура! – отозвались люди на площади.

Обогнув собор, обоз Кашемирова попытался повернуть к Спасским воротам, но здесь стояли солдаты.

– В Кремль тут нет проезда, – сказал командовавший солдатами щеголеватый поручик в башлыке.

– Но как же, господин офицер, у нас есть дозволение на производство работ, – Кашемиров достал из кармана бумаги, развернул их и показал поручику. – Нам надо сегодня вывезти Царь-пушку и Царь-колокол, а то как бы господин градоначальник серчать не начал.

– Не могу знать, тут нет проезда, – повторил поручик. – Можете проехать через Никольские ворота, но в объезд Красной площади – через Ильинку, Ветошный переулок и Никольскую улицу.

– Эхма! – сказал грузчик на передней телеге. – Что же нам семь вёрст киселя хлебать, когда вот они, Спасские ворота, а вон они, Никольские?

– Тут нет проезда, – терпеливо повторил поручик. – Не задерживайтесь, освободите площадь.

Грузчик хотел ещё что-то сказать, но Кашемиров остановил его:

– Господин офицер приказ выполняет. Поедем, как он велит.

Обоз развернулся на Ильинку. Все магазины и конторы на этой улице были закрыты. Ворота заперты, нижние окна – забиты; перед входом на биржу стоял наспех сколоченный забор, а возле него прогуливались какие-то крепкие молодцы, бросавшие быстрые взгляды на прохожих. Людей на Ильинке было много, они передвигались по ней в разные стороны, сталкивались перед цепью солдат, перекрывавшей проход на Красную площадь, отходили назад и вновь накатывались на солдатскую цепь. Повсюду царило радостное оживление; «свобода, забастовка, восстание, конец старой власти!» – слышались возбуждённые крики.

Обоз с большим трудом проехал по Ильинке до Ветошного переулка: там было тихо, переулок будто вымер. Зато на Никольской опять началось то же, что на Ильинке, – самое же неприятное было, что вход через Никольские ворота был точно так же перекрыт, как через Спасские.

– Осади назад! – закричал подскочивший к обозу толстый штабс-капитан. – Куда едешь, нельзя здесь!

– Господин офицер, у нас есть дозволение на производство работ по Царь-пушке и Царь-колоколу, – Кашемиров снова достал из кармана свои бумаги. – Нам надо сегодня же вывезти их из Кремля, а то господин градоначальник сердиться будет.

– Какие работы, какие Царь-пушка и Царь-колокол? Вы в своём уме? – раздражённо проговорил штабс-капитан. – Нашли время, – посмотрите, что в городе творится!

– Но как же нам проехать? Мы обязаны забрать Царь-пушку и Царь-колокол, – настаивал Кашемиров.

– Ничего не знаю. Попробуйте через Боровицкие ворота, но по Манежной площади вы не проедете, она перекрыта. Езжайте через Ветошный переулок и Ильинку к Васильевскому спуску, а там – по набережной, в объезд Кремля.

– Да мы как раз оттуда, сколько же ездить можно? – возмутился грузчик на передней телеге.

– Порассуждай у меня! – грубо оборвал его штабс-капитан. – А ну, разворачивай, а то всех возьму под арест!

– Уже уезжаем, господин офицер, – сказал Кашемиров.

Проехав опять через Никольскую и Ильинку, обоз выехал к Покровскому собору. Цепь солдат, перекрывавшую подход к Спасской башне, за это время растянули, теперь она закрывала и Васильевский спуск.

– Тут нет проезда, – сообщил командовавший цепью поручик.

Грузчик открыл рот и хотел сказать что-то очень выразительное, но Кашемиров одёрнул его и жалобно попросил:

– Господин офицер, пропустите нас, пожалуйста! Мы поехали к Никольским воротам, как вы нам приказали, но там нас тоже не пустили. Другой господин офицер посоветовал нам ехать в объезд Кремля по набережной, а после – через Боровицкие ворота. Мы обязаны попасть в Кремль, – господин градоначальник будет очень недоволен, если мы сегодня не заберём Царь-пушку и Царь-колокол.

Поручик заколебался.

– Ну, вот же наши бумаги, – Кашемиров в третий раз достал свои документы.

– Ладно, проезжайте, – согласился поручик. – Но только быстрее, быстрее! Нельзя тут.

– Да, да, уезжаем! – закивал Кашемиров и обоз поехал вниз, к набережной.

Над Москвой-рекой проносились настоящие бураны. Спины и сбруя лошадей покрылись снегом, морды заиндевели; грузчики хлопали в ладони, чтобы согреться; холод пронизывал до костей.

– Если и через Боровицкие не пустят, стало быть, не судьба, – сказал грузчик на передней телеге. – Возвращаемся тогда домой.

Кашемиров помрачнел и ничего не ответил.

Вопреки ожиданию, через Боровицкие ворота обоз проехал безо всяких проблем. Солдаты, стоявшие тут на страже, вызвали из караулки немолодого краснолицего капитана, который, видимо, только что хорошо выпил и закусил. Бегло глянув в поданные Кашемировым документы, он лениво заметил:

– Царь-пушка, Царь-колокол, – делать людям нечего! Ну пусть, коли других забот нет… Пропустить! – приказал он солдатам.

– Эх, водка-водочка, что бы мы без неё делали, – весело шепнул грузчик на передней телеге.

*** 

Георг Шварценберг в последнюю неделю забыл о нормальном сне и питании – целыми днями он носился по Москве, жадно вглядываясь в то, что в ней происходило, а вечерами, – а порой и ночами – записывал свои впечатления. Русская революция – это было так интересно и так необычно, что следовало написать о ней как можно подробнее. Интересны были и мнения самих русских о революции, но, к сожалению, круг общения Георга за минувшие месяцы значительно сузился, – как выяснилось, русские живо интересуются новыми людьми, однако быстро теряют интерес к тем, кто им знаком.

Только фрейлин Елена и фон Кулебякин продолжали оказывать Георгу поддержку и внимание, но они имели весьма критический подход к русской жизни. Так, например, в принципе соглашаясь с ними в вопросе об огромном влиянии рабства на формирование русского характера, Георг не был согласен, когда рабству придавалось абсолютное значение. Между тем, фрейлин Елена утверждала, что рабство пронизывает абсолютно всю русскую историю и продолжает определять её поныне.

В доказательство она приводила свидетельства как древних, так и современных авторов. Еще в книге пятнадцатого века, говорила фрейлин Елена, заслуживающий доверия исследователь сообщает, что «род московитян хитрый и лживый», – из-за этого московитяне очень дёшево ценятся на невольничьих рынках Востока. Один мой приятель, которому я прочла этот отрывок, продолжала Елена, сказал, что нет большого греха в хитрости и лживости, если с их помощью можно избежать рабства. Он не понимает, с возмущением сказала она, что лучше умереть с честью, чем жить во лжи, – вот вам влияние рабства на нас, мы готовы хитрить и подличать, лишь бы продолжать своё бесценное существование! Да и откуда он взял, прибавила фрейлин Елена, что хитрость и лживость избавляют от рабства, – нет, автор пятнадцатого века пишет, что рабы-московитяне всё равно продаются на рынках, но очень дёшево ценятся. Мало того, что они рабы, но они ещё самые презираемые из всех рабов.

«К моменту освобождения русского народа от крепостного рабства он приобрёл уже худшие качества, которые несёт рабское существование, – не терпящим возражения тоном говорила фрейлин Елена. – Историк Кавелин указывал на наклонность русских к воровству, обману, плутовству, пьянству, на дикое и безобразное отношение к женщине. Вам приведут множество примеров жестокости и бесчеловечия русского народа, писал Кавелин».

И не верьте рассказам о русском смирении, продолжала Елена, это не смирение, это ипохондрия. Обратной стороной этого так называемого смирения являются необычайное русское самомнение и крайне болезненное самолюбие, – один из самых интересных современных психологов, доктор Фрейд определил бы это как особого рода психопатию, основанную на скрытых патологических комплексах.

Так наша империя и создавалась, вступил в разговор фон Кулебякин, – на лживости, хитрости, ипохондрии и психопатии. Они вошли в политику страны, как внешнюю, так и внутреннюю. Теперь у нас есть уникальный шанс избавиться от многовековой коросты рабства, но, боюсь, что опять всё сведётся к битве двух монстров – власти и народа. Вы видели, что творится в Москве, говорил фон Кулебякин. Назревает бунт рабов, а подавлять его будут рабы от власти. Нас ждут страшные времена, заключил он.

Георг тщательно записал эту беседу в свой дневник, но счёл нужным прибавить картины из московской жизни, виденные в последние дни, а также некоторые свои замечания, вызванные этими картинами.

Он сделал заголовок «Революция в Москве» и принялся записывать.

«Бурное возмущение москвичей вызвали уголовные преследования редакторов либеральных и социалистических газет. Свобода слова, провозглашённая в России, на поверку оказалась свободой говорить лишь то, что угодно власти, – таково было общее мнение. Брожение сначала охватило студентов, учащихся и представителей интеллигентских профессий, а затем перекинулось на фабрики и заводы. Конечно, главной причиной выступления рабочих стало не закрытие газет, которых они, возможно, не читали, но продолжающийся произвол власти и тяжёлые экономические условия.

В настоящее время в Москве бастуют крупнейшие предприятия, прекратилась подача электричества (с четырёх часов короткого зимнего дня город погружается в темноту, я пишу эти строки при свете керосиновой лампы), остановились трамваи (вообще, по городу сложно передвигаться, с трудом можно найти извозчика), закрылись магазины. Говорят, что забастовка охватила около 60 % московских заводов и фабрик, а ещё к ней примкнули технический персонал и часть служащих Московской городской Думы («Дума» Георг написал по-русски и сделал пояснение: «Городской совет Москвы, вроде наших магистратов»). Повсюду в городе проходят митинги и, несмотря на обилие угрожающих внешних признаков, настроение граждан скорее бодрое и радостное, чем тревожное.

Кое-где стреляют, я видел отряды революционеров, их называют «дружинниками» («дружинники» Георг написал по-русски), которые вооружены пистолетами и охотничьими ружьями. По слухам, общее количество «дружинников» составляет около двух тысяч человек и среди них есть террористы – они бросили бомбу в здание Московского охранного отделения в Большом Гнездниковском переулке (Охранное отделение – тайная политическая полиция в России, пояснил Георг). Сообщается, что среди агентов Охранного отделения есть убитые и раненые.

Если это нападение можно объяснить, то некоторые другие случаи с человеческими жертвами  – более чем странные. На Тверской улице был застрелен владелец магазина овощей и фруктов: три человека с револьверами решили полакомиться ананасами и потребовали, чтобы хозяин магазина немедленно принёс им эти тропические плоды. Когда он отказался, революционеры изрешетили его пулями и после этого удалились, ничего не взяв из магазина. Действительно, странный случай, – и он не единственный! Всё это даёт дополнительный повод к размышлениям о сущности русского характера.

Если говорить о центре революции, о её штабе, то его попросту нет. До вчерашнего дня таким штабом мог считаться дом Фидлера, где находится техническое училище. Это дом стоит в Лобковском переулке, который идёт от внешней стороны «Чистых прудов» (Георг написал «Чистые пруды» по-русски).

Здесь я должен несколько отвлечься от темы и дать необходимое разъяснение. «Чистые пруды» переводится на немецкий как искусственные озёра, очищенные от грязи.  Как утверждают жители Москвы, когда-то, очень давно, эти озёра в самом деле очистили от грязи, но сейчас их трудно назвать чистыми. Всякий проходящий мимо них в летнюю пору чувствует довольно неприятный запах; вода затхлая, серо-зелёного цвета, на ней плавает мусор и утиные перья, – уток на прудах великое множество. Зато зимой «Чистые пруды» в полной мере соответствуют своему названию: на их скованной льдом поверхности устраивают каток и его белизна особенно приятна в сочетании с покрытым снегом бульваром, на котором собственно и расположены эти городские озёра.

…Возвращаюсь к дому Фидлера. Да, это был своеобразный штаб московской революции! В нём собирались революционно настроенные горожане, студенты, гимназисты, учащаяся молодежь. Многие из них входили в ряды «дружинников» и были вооружены; они вызывали особую ненависть у полиции, ибо постоянно вступали с ней в борьбу.

И вот вчера дом Фидлера был окружён  войсками и полицией, и взят штурмом. Я пришёл туда слишком поздно, чтобы видеть всё своими глазами, но со слов очевидцев могу воспроизвести картину происшедшего. Молодым революционерам предъявили ультиматум о сдаче; после отказа сдаться был произведён артиллерийский обстрел дома. Более всего досталось дружинникам, защищавшим подступы к нему: несколько из них были убиты, ещё больше – ранены. Самая ужасная участь ожидала тех, кто был взят в плен: рассказывают, что на них озверело набросились казаки и зарубили не менее двух десятков человек; впрочем, другие очевидцы говорили, что эту резню устроили уланы.

К тем, кто оставался в самом доме, был послан офицер для переговоров: он предложил молодым людям покинуть здание. «Зачем, чтобы нас на улице убили? – спросили они. –  Будем бороться до последней капли крови! Лучше умереть всем вместе!». Тогда офицер обратился к находившимся там девушкам, предлагая, чтобы хотя бы они покинули этот дом. «Да ведь мы в санитарном отряде – кто же будет раненых перевязывать?» – ответили эти храбрые девушки и тоже отказались уйти.

После неудачных переговоров по мятежному дому было сделано не менее семи залпов из орудий, а кроме того, его обстреливали из пулеметов. В доме был сущий ад; наконец, видя бесполезность сопротивления – пистолеты против пушек! – молодые люди послали парламентёров заявить войскам, что сдаются. Их отвели в известную в Москве Бутырскую тюрьму; дальнейшая судьба этих молодых людей неизвестна. Но какой героизм, какое мужество они проявили! Возможно, именно с такой молодёжью связаны надежды России на избавление от рабства…

Однако где же теперь находится штаб революции? Как я уже писал, его нет. По слухам, на рабочих окраинах Москвы создаются собственные центры восстания, но всё это как-то неорганизованно, хаотично, – разве могут они взять под свой контроль огромный город? Правда, я видел листки, наклеенные на столбах, с «Советами восставшим». Там, в частности, написано: «Основное правило – не действуйте толпой. Действуйте небольшими отрядами человека в три-четыре. Пусть этих отрядов будет как можно больше, и пусть каждый из них выучиться скоро нападать и скоро исчезать… Не занимайте укреплённых мест. Войско их сможет взять, либо просто повредить артиллерией. Пусть нашими крепостями будут проходные дворы, из которых просто стрелять и просто уйти». Хорошая тактика для войны в городе, но сможет ли она обеспечить победу?

Наибольшее удивление, – по крайней мере, у меня, – вызывает поведение войск. Солдаты являются, по сути, такими же бесправными и угнетёнными, как гражданские лица. Солдаты даже ещё более бесправны и больше страдают от гнёта власти, – так почему же они не переходят на сторону восставших? Что может быть общего у этих несчастных солдат с властью, которая так страшно использует их против народа? Неужели пустые слова присяги важнее общности с народом, к которому солдаты сами принадлежат?

Интересно, что сказала бы об этом фрейлин Елена?..».

***

В дверь постучали и мужской голос, коверкая слова, спросил:

– Herr Schwarzenberg, ihr aufsitzen? Löse uns zu hineingehen?

– Ich verstehe dich. Wir blieb die ganze Nacht auf, – сказал фон Кулебякин, войдя с Еленой в гостиничный номер Георга. – В Москве полный бедлам, – продолжал он, – революционеры уже строят баррикады, власть сходит с ума, казаки и полиция бесчинствуют, солдаты палят в кого попало.

– О, вы в таком необычайном виде, – Георг с удивлением посмотрел на помятого, давно небритого Кулебякина. – Любезно прошу вас сесть, – он пододвинул стулья Елене и Кулебякину.

– Негде и некогда было привести в себя в порядок, – ответил Кулебякин. – Дождались светлого праздника! Мою дачу в Новогиреево разгромили добры-молодцы из «Союза русского народа», они сейчас состоят на службе у правительства.

– Черносотенная сволочь! – резко бросила Елена.

– Что такое «черносотенная»? – спросил Георг.

– Всякая мразь. Долго объяснять, – отмахнулась от него Елена.

– Их натравили на меня, потому что я, видите ли, плохо отзывался о России и не люблю царя. На моей даче они устроили настоящий погром, – вот такой удар справа. А удар слева я получил на строящейся даче в Петровском парке; кто-то из революционеров подбил рабочих на стройке на выступление. Теперь там лагерь рабочей дружины, – рассказывал Кулебякин.

– Вы пережили очень большие неприятности, – посочувствовал ему Георг.

– Он ни в один свой дом попасть не может, – вставила Елена. – Один из самых уважаемых людей в Москве скитается по улицам, как бездомный пёс.

– Мой бог! – воскликнул Георг.

– Да, это так, – подтвердил Кулебякин. – В старый дом  на Ордынке не проехать, улица перегорожена баррикадами, а в доме на Спиридоновке меня ждёт полицейская засада.

– Вы имели столкновение с полицией? – изумился Георг.

– Нет, но думаю, что они за мной следили – они следят за всеми, кто хоть чем-нибудь не нравится власти. А сейчас, когда мы фактически на военном положении, они будут хватать всех, кто им подозрителен.

– В моей квартире был обыск, всё перевернули вверх дном, – сказала Елена.

– Это очень печально. Но где вы, в таком случае, провели прошлую ночь? – спросил Георг.

– Лучше не спрашивайте. В третьеразрядной гостинице безо всяких удобств, – устало ответил Кулебякин. – Нам не следовало к вам приходить, но мы уже три дня без горячей воды. Вы позволите нам помыться и переодеться у вас? В гостинице есть вода?

– Вода идёт с переменным успехом, а электрический свет отсутствует напрочь,  – Георг засуетился, доставая чистые полотенца и прочие необходимые для ванны принадлежности. – Но у меня не имеется для вас одежды на смену.

– Одежда у нас, слава богу, ещё осталась, – невесело улыбнулся Кулебякин. – Пошлите коридорного за нашими чемоданами, они остались в фойе. Мой шофер исчез вместе с автомобилем, мы добирались сюда на телеге с дровами, – извозчика в городе не найти.

…Помывшись и переодевшись, Кулебякин и Елена пили кофе и ели булочки с маслом.

– Хорошо, что хотя бы такой завтрак подали, – говорил Кулебякин. – Революция, что вы хотите… Нет, мы уезжаем из России, хватит! Русскому либерализму конец, он оказался между молотом и наковальней, – если не власть, так народ прихлопнет его. Но и в Европе мы не задержимся, там сейчас созданы тресты, картели и синдикаты не хуже американских. Экономисты называют это монополистическим капитализмом, а я скажу просто – это власть больших денег, страшная власть, подчиняющая себе все сферы общественной жизни. Политика, культура, социальные отношения превращаются в клоунаду, – это театр марионеток, которых дёргают за ниточки невидимые кукловоды. Нет, я так не хочу, – я выступаю за полный простор для частной инициативы, за честное соперничество ярких индивидуальностей, – а это что же получается, опять гнёт власти? Какая мне, по большому счёту разница, давит ли меня самодержавие или трест?.. Нет, в Европе я тоже не задержусь.

– Но куда же вы, если так получается, направите свои стопы? – спросил Георг.

– Уеду в Канаду, вот там ещё остался простор для свободной деятельности. Огромная страна и климат для меня подходящий, – я, знаете ли, не выношу жару. А на старости лет построю себе дом где-нибудь у чёрта на куличках, в Скалистых горах у Аляски, – и пропади всё пропадом! Сами разбирайтесь, как хотите, – желчно сказал Кулебякин.

– Для начала надо выбраться из Москвы, – напомнила Елена. – Как ехать?

– Поедем по Николаевской до Петербурга, а оттуда – за границу. Единственная железная дорога, которая не бастует, – сообщил Кулебякин, – на ней солдаты работают за железнодорожников. Я не думаю, что нас будут ловить в пути, но на всякий случай поедем по фальшивым паспортам, у меня есть готовые. Каждый порядочный человек в России обязан иметь запасной фальшивый паспорт… Может, и вы с нами? – обратился он к Георгу. – У меня найдётся для вас подходящий документ.

– Но зачем мне это, меня ведь не ищет ваша полиция? – возразил Георг.

– Ах, да, вы правы! – хлопнул себя по лбу Кулебякин. – У меня такое ощущение, что в России каждому человеку надо убегать от полиции.

– Однако я позволю себе вопрос, – проговорил Георг, – как быть с помощью, которую я должен оказать господину Витте?

– Забудьте об этом! Я же вам сказал – с либерализмом у нас покончено! – раздраженно воскликнул фон Кулебякин. – Бедный Сергей Юльевич оказался прав: грядёт наступление угрюм-бурчеевых. Витте больше не нужен России.

– Всё-таки, я имею намерение ещё задержаться в Москве. Мне это важно для моей книги, – объяснил Георг.

– Что же, как знаете… Ну, тогда прощайте, вряд ли мы ещё увидимся, – Кулебякин поднялся со стула и пожал Георгу руку.

– Он имеет в виду, что вы вряд ли приедете к нам в Канаду, – сказала Елена.

– Я был сильно рад знакомству с вами, – Георг поцеловал ей ручку.

– Этого не надо, – Елена недовольно отдёрнула руку. – Я вам говорила, женщина – равное существо с мужчиной. Прощайте.

– Я был рад доброму знакомству с вами, – повторил Георг.

*** 

Проводив фон Кулебякина и Елену, Георг схватил тетрадь для записей, карандаш и выскочил из гостиницы.

Впервые за всё время пребывания в России он не жалел, что потратил деньги на перевозку из Германии багажа с тёплыми вещами. На улице было очень холодно, дул пронизывающий северный ветер, от которого не спасали даже пальто с меховой подкладкой и кепка с опускающимися ушами.

Где-то в районе Тверской площади слышались одиночные выстрелы. Георг побежал туда, но не успел миновать первый дом, как дорогу ему преградили какие-то люди, с иконками, приколотыми на одежду.

– Глянь, ещё один, – сказал огромный бородатый мужик в овчинном тулупе.

– Ну и ему то же будет, – сжимая в руках обрезок водопроводной трубы, подхватил жилистый человек в бекеше и каракулевой шапке.

– Жид? – с угрозой спросил Георга третий из нападавших – невысокий, но кряжистый, по виду похожий на приказчика.

– О, нет, я есть немец! – запротестовал Георг. – Немец, из Германии.

– Все они немцами прикидываются и фамилии у них немецкие, – злобно пробормотал жилистый человек в бекеше.

– Нет, я настоящий подлинный немец, – поспешно сообщил Георг.

– А ну, сними кепку, – приказал мужик в овчинном тулупе.

Георг исполнил это приказание.

– Нет, не похож, – задумчиво проговорил человек в бекеше. – Белокурый, а они все чернявые.

– А фамилия какая у тебя? – спросил приказчик.

– Шварценберг.

– Фамилия не жидовская, – стало быть, немец, – сделал вывод человек в бекеше.

– Значит, колбасник. Ну, тогда ступай на все четыре стороны, – разрешил мужик в овчинном тулупе.

– И молись своему Богу,  – хихикнул приказчик.

– Один вопрос, – не мог не спросить любознательный Георг, – почему вы не любите жидов?

– А за что их любить? Всё под себя подминают, – угрюмо ответил мужик в тулупе.

– Видите ли, евреи исповедуют расовую теорию, согласно которой только они являются богоизбранным народом, а все остальные – недочеловеки, гои, – стал объяснять человек в бекеше. – В их священной книге Талмуде так прямо об этом и говорится, а поэтому дозволяется вести себя по отношению к гоям-недочеловекам без соблюдения божьих заповедей. Гоев можно обманывать, жизнь гоя не стоит ни гроша. А цель евреев – достичь мирового господства и полностью подчинить себе все народы на земле, превратить их в послушное стадо.

– Жиды младенцев христианских режут на свою жидовскую Пасху и кровь их пьют! – выкрикнул приказчик, вздымая обрезок трубы.

– Ладно, хватит лясы точить! – оборвал разговор мужик в тулупе. – Иди, немец, куда шёл.

– И берите пример с нас, – мы скоро всех жидов перебьём и Россия будет спасена. Не поддавайтесь их власти, делайте в Германии то же самое, – напутствовал Георга человек в бекеше.

«Дикость, какая дикость!», – подумал Георг, поспешно удаляясь от них.

…В последующие три или четыре часа он носился по центру Москвы и наскоро записывал в тетрадь короткие заметки.

«Город восстал, везде строятся баррикады: я видел их на Страстной площади, на Бронных улицах, Арбате, Смоленской площади и на другом берегу реки Москвы, в районе Дорогомилово; баррикады есть в районе Хамовники и на Садово-Кудринской улице; через Тверскую улицу протянуты проволочные заграждения.

Восставшие не только сами возводят баррикады, но выгоняют горожан на улицу и заставляли их помогать себе. Это очень опасно, поскольку полиция и казаки то и дело нападают на баррикады, пытаясь помешать их строительству. Дружинники отстреливаются из револьверов, конфискованных, наверное, из оружейных магазинов. Помимо целенаправленной стрельбы, часто слышатся случайные выстрелы. Шальные пули попадают в окна домов и в людей, по какой-то надобности вышедших на улицу; я видел убитых и раненых…

План революционеров заключался, как говорят, в том, чтобы, во-первых, захватить Николаевский вокзал и взять в свои руки сообщение с Петербургом, а, во-вторых, завладеть зданием Городской Думы и Государственным банком и объявить Временное правительство.

Теперь, после захвата дома Фидлера войсками, единого плана действий нет, всё смешалось. Отдельные группы революционеров пытаются защищать баррикады, но войска разрушают эти ненадёжные укрепления орудийным огнём. На моих глазах были разрушены баррикады у Старых Триумфальных ворот. Затем, имея позади две пушки, войска прошли сквозь всю Тверскую улицу, очистили её, а затем из орудий обстреляли Садовую улицу, куда бежали защитники баррикад.

Один господин, из числа тех, кто знает всё на свете, рассказал мне, что после потери дом Фидлера повстанцы изменили свои намерения: они хотели зажать войска в центре Москвы, продвигаясь к нему с окраин. Однако выполнить эту задачу не удалось – районы города оказались разобщёнными, общегородское восстание раздробилось, превратившись в серию восстаний районов. Прошедшей ночью я записал в свой дневник эти сведения…

Между тем, официальная власть принимает меры: в городе начала работать добровольная милиция, организованная генерал-губернатором при содействии «Союза русских людей». Я имел «счастье» встретить этих «милиционеров», о чём напишу позднее в своём дневнике. Впечатление самое безобразное. Это чувство разделяет, кажется, вся образованная часть русского общества. Я слышал такие стихи на этот счёт:

 

Зверь спущен. Вот она, потеха

Разоблаченных палачей.

Звериный лик. Раскаты смеха.

Звериный голос: «Бей! Бей! Бей!»

 

И вдоль по всей России снова

Взметнулась, грязная всегда,

Самодержавия гнилого

Рассвирепевшая орда…

 

Гуляй же, Зверь самодержавья,

Являй всю мерзостность для глаз.

Навек окончилось бесправье.

Ты осужден. Твой пробил час.

 

Милиция действует под руководством полицейских; революционеры назвали эту милицию «черносотенною». Что такое «черносотенная», я ещё не понял до конца. Постараюсь выяснить и дать необходимые разъяснения. Фрейлин Елена говорит, что это отъявленные мерзавцы.

Казаки и подошедшие к ним на помощь драгуны выполняют карательные функции. Они хватают людей на улицах, а иных тут же убивают – рубят саблями или стреляют. Многие из казаков пьяны и от этого их бесчинства носят ещё более ужасающий характер; среди офицеров, командующих солдатами, я тоже заметил немалое количество пьяных. Во хмелю русские становятся буйными, в них будто вселяется дикий зверь, жаждущий крови, – не удивительно, что кровь течёт рекой, наряду с революционерами гибнут ни в чём не повинные мирные граждане…

Но, несмотря на все действия властей, бои не утихают. Артиллерия обстреливает не только баррикады, но и частные дома, из которых бросают бомбы или стреляют. Во всех этих домах образовались значительные бреши. Повстанцы в ответ дают залпы по войскам, после чего рассыпаются, стреляют из засад и переходят в другое место…

Надо отметить, что не все солдаты готовы стрелять по восставшему народу, – некоторые из них хотели бы перейти на его сторону, но повстанцы проявляют удивительную неорганизованность в деле привлечения к себе солдат. Вот пример: одно из воинских подразделений, по виду довольно значительное, шло к восставшим, чтобы присоединиться к ним. Но навстречу солдатам не вышел ни один революционер; в то же время прискакал какой-то полковник, сказавший им прочувственную речь о преданности Родине и присяге.  Солдаты заколебались, затем подошли драгуны, окружили их и увели. Таким образом, повстанцы потеряли сильное и боеспособное подразделение, которое им весьма пригодилось бы. Подобный случай не единичен: я слышал о таких же историях, произошедших в других районах Москвы…

Долго ли продержатся восставшие? Они плохо вооружены, их отряды малочисленны, организованность у них, как я уже писал, слабая. Долго ли они продержатся против хорошо вооружённых, дисциплинированных и превосходящих их по численности войск?..»

***

Георг уже возвращался в «Националь», когда услышал крики:

– К Кремлю, товарищи! К дому Пашкова, – там начинается митинг!

По улице промчалась разгорячённая группа молодых людей.

– Какой митинг, вы что?! – бросил им пожилой мужчина, проходивший по тротуару. – Повсюду стреляют, на Манежной площади войска.

– Прорвёмся, переулками пройдём! – отвечали молодые люди. – Эй, товарищ, давай с нами! – крикнули они Георгу.

Он подумал о тёплой комнате, которая ждала его в гостинице, но чувство долга пересилило.

– Да, я буду давать с вами! – отозвался он и побежал за молодыми людьми.

Перед оградой дома Пашкова собралась небольшая толпа. На импровизированную трибуну, сложенную из ящиков, взобрался высокий худой человек с острой чёрной бородкой. Невзирая на позёмку и холод, он снял шапку и его длинные волосы развевались по ветру; в его облике было что-то демоническое.

– Товарищи! Московское восстание переходит сейчас в высшую фазу! – громовым голосом начал он. – Позвольте мне донести до вашего сведения, как расценивает его мозговой центр нашей революции. Вот это мнение, товарищи, я перескажу его своими словами, – оратор потряс листками в руке и отложил их в сторону. – До сих пор главной формой революционного движения в Москве была мирная забастовка и демонстрации, –  без запинок говорил он. – Но теперь мы видим, товарищи, что всеобщая забастовка, как самостоятельная и главная форма борьбы, изжила себя, что движение со стихийной, неудержимой силой вырывается из этих узких рамок и порождает высшую форму борьбы, – восстание!

Народ уже не хочет слышать призывы подождать, провести переговоры с властью. Народ поднялся на борьбу с властью, – таким образом, нет ничего более близорукого, как призывы «не браться за оружие». Напротив, нужно более решительно, энергично и наступательно браться за оружие, нужно разъяснять массам невозможность одних только мирных акций и необходимость бесстрашной и беспощадной вооруженной борьбы. Скрывать от масс необходимость отчаянной, кровавой, истребительной войны, как непосредственной задачи нашего выступления, – значит, обманывать и себя, и народ!

– Правильно! Надо беспощадно бороться с властью! – закричали в толпе.

– Теперь что касается характера восстания, способа ведения его, условий перехода войск на сторону народа, – переведя дух, продолжал оратор. – У нас сильно распространен односторонний взгляд на этот переход. Нельзя, дескать, бороться против современного войска, нужно, чтобы войско стало революционно. Разумеется, если революция не станет массовой и не захватит самого войска, тогда не может быть и речи о серьезной борьбе. Разумеется, работа в войске необходима. Но нельзя представлять себе этот переход войска в виде какого-то простого, единичного акта, являющегося результатом убеждения, с одной стороны, и сознания, с другой. На деле неизбежное, при всяком истинно народном движении, колебание войска приводит при обострении революционной борьбы к настоящей борьбе за войско.

Правительство удерживает колеблющихся самыми разнообразными, самыми отчаянными мерами: их убеждают, им льстят, их подкупают, раздавая деньги, их спаивают водкой, их обманывают, их запугивают, их запирают в казармы, их обезоруживают, от них выхватывают предательством и насилием солдат, предполагаемых наиболее ненадежными. Надо иметь мужество прямо и открыто признать, что мы оказались в этом отношении позади правительства. Мы не сумели использовать имевшихся у нас сил для такой же активной, смелой, предприимчивой и наступательной борьбы за колеблющееся войско, которую повело правительство.

– Так, так, – закивал Георг, лихорадочно записывая слова оратора

– Но не всё ещё потеряно, товарищи! – возвысил голос человек на трибуне. – Мы не должны забывать положение Маркса, писавшего, что восстание есть искусство и что главное правило этого искусства — отчаянно-смелое, бесповоротно-решительное наступление. Мы должны наверстать теперь упущенное нами со всей энергией. Не пассивность должны проповедовать мы, не простое ожидание того, когда на нашу сторону перейдёт войско, – нет, мы должны звонить во все колокола о необходимости смелого наступления и нападения с оружием в руках, о необходимости истребления при этом начальствующих лиц и самой энергичной борьбы за колеблющееся войско.

– Ура! Солдаты, слушайте нас! – закричали собравшиеся на площади. – Переходите на сторону народа!

– Далее несколько слов о тактике и организации сил для восстания, – на секунду заглянув в листки, продолжил оратор. – Военная тактика зависит от уровня военной техники, а военная техника теперь не та, что была раньше. Против артиллерии действовать толпой и защищать с револьверами баррикады – это глупость. Нам нужна новая тактика – тактика партизанской войны. Нам нужны подвижные и чрезвычайно мелкие отряды: десятки, тройки, даже двойки.

Военная техника в самое последнее время делает новые шаги вперёд. Японская война выдвинула ручную гранату. Оружейная фабрика выпустила на рынок автоматическое ружье. Мы можем и должны воспользоваться усовершенствованием техники, научить рабочие отряды готовить массами бомбы, помочь им и нашим боевым дружинам запастись взрывчатыми веществами, запалами и автоматическими ружьями.

И ещё раз скажу – при массовом нападении на врага, при решительной умелой борьбе за войско, – победа будет за нами! – закончил оратор, энергично взмахнув рукой.

– Ура! – бурные рукоплескания покрыли его последние слова. – Да здравствует восстание! Победа будет за нами!

Георг попытался пролезть поближе к трибуне, чтобы задать оратору несколько вопросов, – и наступил на ногу непонятно как очутившемуся здесь невысокому дворнику в белом фартуке, с номерной бляхой на груди.

– Ой! Смотрите, куда идёте! – взвыл дворник. – Всю ногу отдавили.

– Прошу меня покорно простить, – извинился Георг.

– Простить, простить, – передразнил его дворник, – а у меня нога, может, вообще ходить не будет, – он с обидой посмотрел на Георга и вдруг осёкся. – Ах ты!.. Ну, ничего, ну, наступили на ногу, ну, с кем не бывает, – он внезапно переменил тон. – Проходите, господин, я уступлю вам местечко.

– Я очень много вас благодарю, – удивлённо сказал Георг и полез вперёд.

– Слышь-ка, – дворник стукнул по спине другого дворника, высокого, который выглядывал кого-то в толпе. – Немец наш тоже здесь.

– Где? – быстро обернулся высокий.

– Да вот он, прямо перед тобой, – показал низкий дворник.

– Точно, он! Ну, теперь не отвертится! – высокий дворник возбуждённо потёр руки. – Смотри, у него тетрадка с собой, – стало быть, записал речь. Понятное дело, записал – и в типографию, листовки печатать. Глаз с него не спускай, – как народ разойдётся, будем брать, господин Климович нас не осудит.

– Казаки! – вдруг раздался пронзительный крик. – Солдаты! – следом за ним прозвучал другой. – Вот они, гляди!

По Знаменке к дому Пашкова неслись казаки; у самой ограды они подали направо, к Каменному мосту, а солдаты, шедшие за ними, взяли винтовки наизготовку и нацелились на толпу.

– Не посмеют стрелять, мы без оружия, – неуверенно сказал кто-то, и тут раздался первый залп.

Пули просвистели над головами, никого не задев, но люди бросились врассыпную.

– Ох, работа, будь она проклята! Так и убить могут! – со слезами на глазах выкрикнул низкий дворник, убегаю со всех ног.

– Немца не теряй из виду, – приказал ему высокий.

Оратора подхватила под руку красивая миниатюрная женщина и потащила к Боровицким воротам.

– Куда ты, Зоя? Зачем? – пытался он сопротивляться. – Я останусь с народом до конца.

В этот момент солдаты дали второй залп и сразу же казаки с диким присвистом поскакали на разбегающихся людей.

– К Боровицким! К Боровицким! – раздалось уже несколько голосов. – В Кремль!

Боровицкие ворота были открыты, стоящие здесь на страже солдаты в нерешительности переминались, не зная, как поступить. Из караулки вышел немолодой, сильно пьяный капитан.

– Это что? Это почему? – вытаращил он глаза, увидев атаку казаков. – Кто дал приказ? Где япошки?

– Спасите! – побежала к нему миниатюрная женщина. – Спасите, убивают! Пустите нас в Кремль!

– Это что, русские на русских? – зарычал капитан. – Расступись! – скомандовал он солдатам.

Женщина снова подхватила оратора под руку и с невероятной силой потащила его в Кремль. Люди бросились за ней; в числе прочих были Георг и дворники.

– Сомкнись! – отдал команду капитан, когда все бежавшие оказался в Кремле. – В цепь! Штыки примкнуть!

Казаки дёргали за поводья лошадей, останавливая их; один казак не удержался в седле и свалился за ограду Александровского сада. От Знаменки к Боровицким воротам бежал прапорщик и кричал:

– Ваше благородие, господин капитан! Вы ошиблись, это революционеры! Вы укрываете революционеров!

– Ты ещё будешь учить меня, мальчишка, – пробормотал капитан. – Держать цепь! – повторил он своим солдатам. – Я знаю, что делаю.

*** 

Кремль был пуст: не было видно ни служащих казённых заведений, ни смотрителей музеев, ни священников, ни монашек, ни богомолок, ни нищих. Позёмка неслась по безлюдным площадям, взметалась у стен дворцов и храмов. Купол Ивана Великого кроваво светился в лучах заходящего солнца; длинная тень от колокольни тянулась к кремлёвской стене.

Все, кто, спасаясь от казаков и солдат, успели добежать до Боровицких ворот, поднялись по холму мимо наглухо закрытого Кремлёвского дворца к Соборной площади и здесь остановились.

– Куда дальше? – спросил кто-то. – Может быть, в каком-нибудь из монастырей попросить убежища?

– Заперлись, не пустят, – сказал подоспевший краснолицый капитан. – Становитесь лагерем прямо тут, на площади. Ну, чего смотрите? Эх вы, штафирки неумелые! Ставьте щиты от ветра, дрова несите, жгите костры.

– Где же мы возьмём щиты и дрова? – спросили его.

– А там какие-то чудаки затеяли ремонт Царь-пушки и Царь-колокола. Хотят поднять их и увезти, – там много брёвен и досок. Тащите, не жалейте, – какой сейчас ремонт? – хохотнул капитан.

При этих словах оратор, говоривший речь перед домом Пашкова, встрепенулся и шепнул державшей его под руку женщине:

– Ты слышала? А не наш ли это общий знакомый затеял «ремонт» Царь-пушки и Царь-колокола? Я пойду, надо предупредить его…

– …Всё готово. Можно поднимать, благословясь, – сказали Кашемирову грузчики.

– Не сорвётся? – волнуясь, спросил он.

– У нас?! – обиделись грузчики. – Никогда! Если хочешь, мы тебе Ивана Великого вывезем.

– Знаю, – Кашемиров глубже запахнул своё широкое пальто. – Ну, что же…

– Господин, можно вас на минуточку? – позвали его в этот миг.

Кашемиров оглянулся и увидел Страхолюдского.

– Вы?! Как вы попали сюда? – удивился Кашемиров.

– Случайно. Выступал на митинге, на нас напали казаки и солдаты, пришлось спасаться бегством, единственный свободный путь был через Боровицкие ворота в Кремль, – пояснил Страхолюдский. – Но вы-то что здесь делаете?

– Как, что? – Кашемирову показалось, что Страхолюдский шутит. – По вашему заданию вывожу Царь-пушку и Царь-колокол. Мне сообщили, что кислоту для колокола уже подвезли.

– Вот оно, наше русское головотяпство. Не знаешь, смеяться или плакать, – вздохнул Страхолюдский. – Решение о вывозе Царь-пушки и Царь-колокола отменили ещё на прошлой неделе, а вам никто не удосужился сообщить об этом.

– То есть как? – Кашемирову опять показалось, что Страхолюдский шутит. – Но ведь мы готовили эту операцию с самой весны! А вчера я был на конспиративной квартире, мне там выдали паспорт, соответствующую одежду, – и пожелали удачи…

– О чём я и говорю, – сказал Страхолюдский, – российская расхлябанность.

– Но у нас всё уже готово, прямо сейчас можно увозить! – с отчаянием воскликнул Кашемиров. – Сколько времени готовились!

– Придётся отменить, – твёрдо возразил Страхолюдский. – Момент не подходящий. Помните, я говорил вам, что избавление от нелепых символов отжившего государства  неминуемо привлечёт к нам тех, кто жаждет разрушения старых порядков? Помните, я говорил ещё, что для того, чтобы встряхнуть массы, надо сделать что-то невероятно вызывающие, шокирующее, кощунственное? Тогда это было верно, но теперь – нет. После поражения в войне, после трусости и глупости, показанных властью, нет никакой необходимости в дополнительной встряске для масс. Массы и так возбуждены до предела, они горят жаждой действий, – и они активно действуют против власти. В России революция, в Москве началось вооружённое восстание, которое является высшей формой народной борьбы.

Представьте себе, как в такой момент будет расценено известие о похищении революционерами Царь-пушки и Царь-колокола? Будет ли это способствовать росту революционных настроений, привлечёт ли это в наши ряды новых борцов? Нет, это известие в лучшем случае вызовет недоумение в массах, в худшем – порицание: нашли время, разве сейчас нет других дел, скажут нам даже те, кто разделяют наши идеи, – и будут правы! Ну, а в руки наших врагов мы дадим козырную карту, которой они обязательно сыграют против нас. И так они на всех углах кричат о бесчинствах революционеров, – представляете, что они скажут после того, как мы увезём Царь-пушку и Царь-колокол?

Вокруг Страхолюдского собрались грузчики, которые внимательно слушали его.

– Так-то оно так, но во Франции народ Бастилию по кирпичику разнёс, – глубокомысленно изрёк один из них.

– Правильно, товарищ, – тут же откликнулся Страхолюдский, – но это случилось после революции, а не в ходе её, – и тем более не тогда, когда судьба революции висела на волоске. Не забывайте о том, что Бастилия была ненавидимым всей нацией символом старого режима, а Царь-пушка и Царь-колокол не вызывают всеобщей ненависти. Для того чтобы понять, насколько они вредны для России, как мешают они её движению вперёд, надо прочувствовать всю мерзость самодержавной русской истории, надо осознать, что избавление от её символов есть безусловное благо. Именно поэтому до начала революции избавление от Царь-пушки и Царь-колокола было подобно вспышке молнии, озаряющей тьму российской жизни, но сейчас молнии и так сверкают по всему российскому небосводу.

– Что же, нам разбирать, что понаделали? – спросили грузчики.

– В каком смысле? – не понял Страхолюдский.

– Ну, убирать нашу конструкцию?

– Убирайте, – ответил Кашемиров за Страхолюдского. – А деньги получите, как договорились.

– Да что, деньги? Трудов жалко, – со вздохом отвечали грузчики. – Какое дело пропало…

Кашемиров зачем-то снял свой побитый молью картуз, потом снова надел и спросил Страхолюдского:

– Значит, всё? Моё задание отменяется?

– Не беспокойтесь, у вас будет столько заданий, что скучать не придётся. Революция скучать вам не даст, – улыбнулся Страхолюдский. – А теперь помогите народу на Соборной площади установить щиты от ветра и разжечь костры. Неизвестно, сколько нам придётся отсиживаться здесь, – возможно, до самого утра.

– Хорошо, – сказал Кашемиров и пошёл на площадь…

– О, господин Кашемиров! – окликнули его.

Кашемиров увидел немца, которого ещё весной встретил в Кремле.

– У нас опять с вами встреча и почти на одном месте, – улыбаясь, произнёс немец. – А почему вы не приходили ко мне в «Националь»? Вы очень интересный человек, мне хотелось дальше с вами беседовать.

– Вы ошиблись, – отозвался Кашемиров. – Я никакой не Кашемиров, я купец Рогожкин. А вас вижу в первый раз.

– Нет, это совершенно невозможно! – энергично заспорил немец. – Я держу в памяти тех, с кем имел знакомство. Вы обязаны меня помнить, – я Георг Шварценберг, мы говорили с вами в Кремле в марте данного года.

– А я повторяю вам, что вы ошиблись! – сурово повторил Кашемиров. – Я купец второй гильдии Парфён Рогожкин и с вами не знаком.

– Нет, это не так! – не сдавался упорный немец. – Я не совершаю ошибку, вы Кашемиров и мы говорили в Кремле.

– Я купец второй гильдии Парфен Рогожкин, владелец строительно-торгового дома «Рогожкин и Компания», – отвечал Кашемиров, с раздражением глядя на непонятливого немца. – В Кремль приехал с разрешения господина градоначальника для производства работ по ремонту Царь-пушки и Царь-колокола. Вот мои документы, – он вынул бумаги и сунул их немцу.

Шварценберг растерянно взглянул в них и спросил:

– Возможно, вы имеете брата? Но тогда это удивительная схожесть, достойная произведения Уильяма Шекспира!

– Нет у меня брата. Есть сестра, но она живёт в Кинешме, – отрезал Кашемиров.

– Подождите одну минуту, – Шварценберг призадумался. – Ах, какой я глупый человек! Конечно, вы не Кашемиров, – о, я теперь вас понял! Да, да, да, Царь-пушка! – он понизил голос и оглянулся по сторонам. – Так вы хотите её… как это называется по-русски… Не подумайте, что я имею намерение вам мешать, но пусть в вашу голову придёт мысль – надо ли это делать? – прочувственно произнёс Шварценберг. – Вы, наверное, попали в трудное жизненное положение, но поверьте, есть много честных способов по подъёму вашего состояния.

– Царь-пушка останется на месте, – сказал Кашемиров. – Помогите перенести на площадь доски и дрова, что лежат возле неё. Надо разжечь костры и согреть людей.

– О, как я рад, что мои слова возымели такое моментальное положительное действие! Я всегда знал, что если в душе человека находится добро, то достаточно одного маленького слова, чтобы добро проснулось ото сна. Вы – человек, достойный восхищения, – Шварценберг собрался было потрясти руку Кашемирову, но тот отдёрнул её. – Верьте мне, мой дорогой господин… Рогожкин, – он сделал многозначительную паузу и слегка подмигнул Кашемирову, – верьте мне, у вас всё в жизни будет очень хорошо.

***

Наступили сумерки, небо прояснилось, над кремлёвскими башнями и стенами зажглись первые звёзды. От Большого Кремлёвского дворца на Соборную площадь выехал странный кортеж. Во главе его катилась карета с вензелями на дверцах, за ней ехали несколько всадников в высоких серебряных касках и подбитых мехом белых плащах. Карета остановилась возле костров, лакей соскочил с запяток и открыл её дверь. Опираясь на его плечо, оттуда выбрался старый генерал с большими бакенбардами в стиле Александра Второго.

– Так, – протянул он, – вы здесь, голубчики! Ну, кто есть кто?

К нему подбежал немолодой краснолицый капитан. 

– Имею честь доложить вашему превосходительству – это русские люди! – чеканя перед генералом шаг и приложив руку к козырьку фуражки, отрапортовал он. – Спасаются от преследования и погибели.

– Ты, братец, ступай, без тебя разберёмся, – сказал генерал, с подозрением глядя на нетвёрдую походку капитана и втягивая носом воздух.

– Как прикажете, ваше превосходительство! – капитан ещё раз козырнул, сделал чёткий поворот налево-кругом, но едва не упал.

– Он, пьян, ваше превосходительство, – шепнули генералу.

– Так что же, что пьян? Пьянство службе не помеха, – возразил генерал. – Как говорил Пётр Великий, пьян, да умён, – два угодья в нём. Представить капитана к награде за усердие и доблесть!.. Ну-с, теперь с вами, – он обратился к людям у костра. – Вот ты, – ты кто такой? – генерал ткнул пальцем в Страхолюдского.

– Это мой муж, ваше превосходительство, – ответила за него Зоя. – Он, можно сказать, литератор.

– Ах, литератор! Вот оно что! – оживился генерал. – Прошу извинить, что я сказал вам «ты», – обратился он Страхолюдскому. – Не подумайте, что если перед вами генерал, так он обязательно бурбон. Нет, у генерала тоже могут быть деликатные чувства и он тоже  может ценить искусство. Помню, как ещё в кадетском корпусе мы читали стихи Пушкина:

 

И вдруг прыжок, и вдруг летит,

Летит, как пух от уст Эола;

То стан совьёт, то разовьёт,

И быстрой ножкой ножку бьёт.

 

Прелестно!.. Или вот ещё:

 

Я помню море пред грозою:

Как я завидовал волнам,

Бегущим бурной чередою

С любовью лечь к ее ногам!

Как я желал тогда с волнами

Коснуться милых ног устами!

 

Замечательно! Или вот это:

 

Держу я счастливое стремя…

И ножку чувствую в руках;

Опять кипит воображенье,

Опять ее прикосновенье

Зажгло в увядшем сердце кровь,

Опять тоска, опять любовь!..

 

Чудесно! Какая сила, какое пламя!.. А вы пишете стихи? – спросил он Страхолюдского.

– Я, господин генерал… – хотел сказать Страхолюдский, но генерал перебил его:

– Я сам отдал дань игре чувств, меня тоже сотрясали бури страстей! Ах, какие женщины были в наше время, – я начинал службу ещё при блаженной памяти государе Николае Павловиче, – какие женщины, какие девицы! Розаны, просто розаны, – такие нынче не вырастают, – генерал вздохнул. – Так что не думайте, что если перед вами генерал, так уж сразу и бурбон, – нет, под этим мундиром бьётся чувствительное сердце! – он приложил руку к груди. – Ну-с, не смею больше вас задерживать, господин поэт…  Дать господину поэту и его прелестной жене сопровождающего, чтобы охранить от могущих быть при их следовании неприятностей, – приказал генерал свои свитским. – Счастлив был с вами познакомиться, позвольте поцеловать вашу ручку, мадам, – он галантно приложился к руке Зое.

– …Так, а ты кто таков? Поди-ка сюда, – генерал поманил пальцем Кашемирова. – Отвечай, как на духу, что тут делаешь?

– Я, господин генерал, купец второй гильдии Парфён Рогожкин. Я…

– Погоди, – прервал его генерал. – Где-то я слышал твою фамилию. У тебя родственники в Петербурге есть?

– Не имеется, господин генерал.

– Гм, где же я слышал эту фамилию? – призадумался генерал. – После вспомню… Как ты оказался в Кремле, купец, и что ты тут делаешь?

– Мы имеем разрешение от господина градоначальника на производство ремонтных работ над Царь-пушкой и Царь-колоколом, – Кашемиров достал свои бумаги, но генерал даже не взглянул на них, он вдруг прослезился.

– Нет, вы видели?.. – спросил он своих свитских. – В то время, когда держава Российская содрогается от ударов злых недругов её, этот верный сын Отечества заботится о сохранении священных символов нашего государства. Подобно новому Кузьме Минину он вошёл в древние стены Кремля, дабы очистить от скверны реликвии, коим поклонялись и будут поклоняться русские люди… Дай я тебя поцелую, купец, – генерал притянул к себе Кашемирова и крепко поцеловал его в лоб. – Наградить купца, непременно наградить, – и не простой медалью, а звездой с бриллиантами!  – приказал он. – Иди, купец, домой и жди заслуженной награды. Служи Отечеству и впредь верой и правдой, и монаршая  милость не оставит тебя, – он перекрестил Кашемирова на дорогу.

– Так, а вы кто такие? – обратился генерал к молодым людям, которые были на митинге, а после, спасаясь от казаков, спрятались в Кремле. – Впрочем, можете не отвечать, – махнул он рукой. – И так всё ясно – сорванцы, шалопаи, буяны! Таких пороть надо, да время вышло: пори дитя, пока поперёк лавки лежит, а когда вдоль, уже поздно. Тем не менее, записать их фамилии и адреса, и сообщить отцам о поведении этих проказников, – пусть примут домашние меры для исправления заблудших своих сыновей.

– Будет исполнено, ваше превосходительство, – ответили ему.

– А ты кто? – генерал ткнул в Георга. – Выглядишь, как немец.

– О, вы сделали правильную догадку, господин генерал, я есть немец, – подтвердил Георг.

– Вы, немцы, вечно нам гадите, – с упрёком сказал генерал, – Константинополь не дали взять, Болгарию отняли, в Европе воду мутите – и даже в Китае нам покою не даёте!

– Я не знаю… – хотел возразить Георг, но генерал перебил его:

– Иди к себе в Германию и скажи там своим, что если они и дальше будут нам мешать, а ещё хлеще, вознамерятся угрожать нам военной силой, – пусть пеняют на себя! Сказано в Писании: кто с мечом к нам придёт, от меча и погибнет. Отправляйся домой, немец, и твёрдо запомни мои слова. Россия говорит с тобою через меня, – торжественно проговорил он.

– Хорошо, господин генерал, – Георг недоумённо пожал плечами и пошёл прочь с Соборной площади.

– Уходит! Уходит! – отчаянно прошептали высокий и низкий дворники.

– Ну, а вы-то что здесь делаете? – заметил их генерал.

– Мы, ваше превосходительство… – начал высокий дворник.

– Дворники, а площадь не метена, – отлыниваете, голубчики! – генерал погрозил им пальцем. – Дать этим бездельникам мётлы и лопаты, пусть расчистят весь снег от Большого дворца до колокольни Ивана Великого, – распорядился он.

– Но мы… – хотел сказать низкий дворник, но генерал насупил брови:

– Что?! Перечить мне вздумал? Да ты знаешь, с кем разговариваешь? Я тебя в Акатуй сошлю, ты у меня на каторге сгниёшь! Бунтовать вздумал?! Смотри у меня! – генерал поднёс кулак ему под нос.

– Никак нет, ваше превосходительство! Мы не бунтуем, сделаем всё, что прикажете, в наилучшем виде! – воскликнул высокий дворник.

– То-то же, – смягчился генерал. – Работайте, братцы, любите царя и Отечество, а о бунте и думать забудьте… Ну-с, как я с ними со всеми разобрался? – повернулся генерал к своей свите. – Пять минут, и полный порядок! А вы говорите, – революция, революция…

***

Вместо впавшего в либерализм Петерсона исполняющим обязанности начальника Московского охранного отделения был назначен Евгений Константинович Климович. Его считали человеком Столыпина и для этого имелись веские основания. На первом же совещании Климович заявил, что будет вести иную линию, чем его предшественник. Хватит нам обращаться с государственными преступниками, будто с напроказившими детьми, сказал Климович. Никаких поблажек для них, никакой пощады, – мы должны отказаться от гнилого либерализма в своей работе.

Взрыв в Московском охранном отделении послужил лишним подтверждением этим словам и в то же время, в совокупности с революционными событиями в городе, открыл перед Охранным отделением широкие перспективы деятельности, – настолько широкие, что бывалые работники охранки, говоря о взрыве, многозначительно поднимали брови и тонко улыбались, что означало: мы знаем больше, чем говорим, но не можем сказать всё, что знаем.

Взрыв в Охранном отделении многое значил и для карьеры Евгения Константиновича. Он строил её тщательно, не забывая ничего, что могло способствовать её росту, и уж, конечно, не упуская благоприятных случайностей.

Климович начал свою деятельность с незначительной должности в губернском жандармском управлении – он проверял паспорта на границе с Германией. Однако эта должность не помешала ему быстро возвыситься; впрочем, по общему мнению, продвижению Евгения Константиновича по службе немало способствовала его женитьба на Екатерине Тютчевой, имеющей большие связи в придворных сферах, – в частности, с известной статс-дамой Тютчевой.

Родство с семейством Тютчевых оказалось чрезвычайно полезным для Евгения Константиновича ещё и потому, что ореол русофила, патриота и приверженца русской идеи, которым был окружен когда-то великий поэт Фёдор Иванович Тютчев, перёшел на всех его потомков. Породниться с Тютчевыми означало заявить о своей верности России и царю, – а это очень ценилось властью в эпоху революционного брожения.

Далее карьера Климовича уверенно шла в гору. В 1902 году по мысли и инициативе Сергея Васильевича Зубатова совершилась большая реформа в деле политического сыска: были созданы провинциальные охранные отделения в ряде крупных городов России. На открывшиеся вакансии начальников этих отделений желающих было больше, чем требовалось, но поручик Климович попал в числе избранных: скромный начальник паспортного пункта был назначен главой Виленского охранного отделения, а вскоре совместил с этой должностью пост виленского полицмейстера. Здесь состоялось его знакомство с Петром Аркадьевичем Столыпиным, в то время ставшим гродненским генерал-губернатором.

Гродненский губернатор был подконтролен виленскому, но, во-первых, на неофициальной иерархической лестнице Столыпин стоял выше виленского губернатора фон Валя, так как принадлежал к древнему дворянскому роду: Столыпины издавна были приняты при царском дворе, а фон Валь происходил из служилых остзейских немцев. Во-вторых, правительство было недовольно фон Ваалем – он несколько увлёкся, подавляя антиправительственную демонстрацию. Мало того, что при её разгоне было чересчур много пострадавших, – схваченных демонстрантов в тюрьме высекли розгами. При других обстоятельствах правительство простило бы фон Валю эту вольность, но либералы подняли ужасный шум; учитывая, что в России и без того было неспокойно, фон Валя временно отстранили от должности (позднее его перевели с повышением в Петербург), а до того как ему нашли замену, всеми виленскими делами заправлял Столыпин.

Климович сразу же почуял, что этого человека ждёт большое будущее, и постарался произвести на него благоприятное впечатление. Столыпин имел обыкновение лично давать наставления начальствующему составу жандармского и полицейского ведомств:  выпрямившись во весь свой огромный рост, заложив пальцы за лацкан мундира и выпятив бороду, он громко и отрывисто излагал, что от них требуется. Климович, почтительно выслушав наставления Столыпина, сумел ловко ввернуть в ответ свои соображения по их скорейшему воплощению в жизнь. Особенное впечатление на Столыпина произвели слова Климовича о том, что наведение строгого порядка в губернии это лишь средство для достижения главной цели – создания условий для всемерного развития всего местного государственного механизма. Мы должны противопоставить разрушителям государства нашу созидательную работу, сказал Климович. Им нужны великие потрясения, а нам – великая страна, заключил он.

Столыпину так понравилась эта фраза, что он велел записать её, дабы в дальнейшем использовать при удобном случае. А напротив фамилии Климовича в списке послужного состава Столыпин собственноручно поставил некую пометку, что очень-очень многое обещало молодому офицеру, – в самом деле, не прошло и двух лет, как Климович получил чин ротмистра

Во время начавшейся в 1905 году революции он проявил себя как яростный и непреклонный её душитель. За это он пострадал – был ранен осколками брошенной в него бомбы; по системе награждений, ставшей обычной в то время, офицеры охранных отделений в случае ранений в результате террористических действий награждались орденами и чинами. Некоторые вольнодумцы в России находили это странным, поскольку каждый террористический акт являлся следствием известного недосмотра как раз тех самых офицеров, что получали награды. Помимо этого, существовало и более сильное возражение: революционеры не бросали бомбы в хороших людей, – их мишенью становились те, кто прославились особо жестокими действиями, порой преступавшими даже государственные законы. Таким образом, террористический акт, совершённый против того или иного государственного служащего, был зримым свидетельством против этого служащего, а власть, поощряя пострадавшего, признавалась в том, что считает добром только то, что идёт ей на пользу, и злом – всё, что направлено против неё.

Разумеется, эти возражения не брались властью в расчёт; так, после покушения на него Климович получил чин подполковника и новое назначение: он стал исполняющим обязанности начальника Московского охранного отделения с перспективой стать полноправным начальником московской охранки. Не дожидаясь официальной отставки Петерсона, Евгений Константинович взял дело в свои руки. Он показал себя большим службистом, дневал и ночевал в Охранном отделении, и требовал, чтобы служащие отделения тоже сидели по своим кабинетам до поздней ночи.  Именно по ночам Климович любил проводить совещания; он вникал в каждую мелочь, стремился всё объять, – про него говорили, что он  руководствуется фразой, с которой Варвара Петровна Ставрогина (в «Бесах» Достоевского) обращалась к своим столь властно опекаемым ею близким: «Впрочем, я сама тут буду!».

После обострения ситуации в Москве и взрыва в Охранном отделении Климович вообще перестал уходить домой, вместе с ним перешли на казарменное положение и служащие охранки. Когда во втором часу ночи двое одетых дворниками, уставших и озябших агентов наружного наблюдения вошли в здание в Большом Гнездниковском переулке, они увидели, что повсюду горит свет десятков керосиновых ламп и в их  тусклом сиянии по коридорам медленно передвигаются люди с жёлто-синими заспанными лицами. Один из сотрудников, отчаянно сдерживая зевоту, проводил агентов до кабинета Климовича, толкнул дремавшего на стуле секретаря и спросил, примет ли их начальник. «Он всех принимает», – пробудившись на мгновение, пробормотал секретарь и опять заснул. «Идите», – сказал тогда провожающий, с завистью посмотрел на спящего секретаря и удалился.

Агенты осторожно открыли дверь и зашли в кабинет. Климович сидел за столом, низко склонив голову; агентов он не заметил, – тогда высокий тихонько кашлянул в кулак.

– Я не сплю! – тут же воскликнул Климович. – Сейчас не время спать. Что у вас? Докладывайте, но коротко, – сейчас не время для длинных докладов.

– Революционер, ваше высокоблагородие, – вытянувшись, ответил высокий.

– Ты? Революционер? – изумился Климович.

– Никак нет, – испуганно ответил высокий, – не я, другой, с  весны за ним следим.

– Арестовать! – приказал Климович. – Сейчас не время разбираться.

– Но он немец, – осмелился заметить высокий.

– Арестовать!

– Связан с некоторыми видными лицами….

– Арестовать!

– С фон Кулебякиным…

– Арестовать!

– И даже с Витте… – многозначительно  сообщил высокий.

– Всех арестовать! – крикнул Климович.

– И Витте? – радостно удивился высокий.

– Всех, всех, всех арестовать! – Климович вскочил и принялся быстро расхаживать по кабинету. – Сейчас решается судьба России, сейчас вопрос стоит так: либо мы позволим им разрушить её, либо наведём порядок, – и тогда будет построена великая страна! У нас есть только один человек, способный справиться с революцией и открыть перед Россией широкую дорогу в будущее, – это Столыпин. Он не остановится ни перед чем,  – если понадобится, перешагнёт через горы трупов, поставит тысячи виселиц, – он раздавит гадину революции! А дальше будет процветание; он наладит наше хозяйство, принесёт счастье крестьянам, поднимет промышленность, удовлетворит рабочих, успокоит национальные меньшинства, – да, да, и евреев тоже! – и в России воцарятся покой и благодать.

Наша задача – помочь Столыпину в этом грандиозном деле, а для этого – никого не щадить! Революционеров – на виселицу, либералов – в тюрьму! История простит нам жестокость, история не простит нам слабости. Сейчас не время для милосердия, – а графа Толстого с его проповедями я бы первого вздёрнул на площади!

Запыхавшись, Климович упал в кресло, его лицо было бледным, маленькие редкие усики дрожали, – дрожащей же рукой он вытер пот со своего облысевшего лба.

– Фон Кулебякину удалось скрыться: в его доме засада, но домой он не вернулся, – сказал высокий агент.

– А Витте в Петербурге, – вставил низкий агент. – Как же их арестовать?

Климович потёр глаза и устало, упавшим голосом спросил:

– Кого арестовать?

– Ну, как же, – немца, фон Кулебякина, Витте, – изумился высокий.

– И Витте арестовать? – переспросил Климович.

– Так точно, вы же сами сказали…

– Ты спятил, – раздражённо перебил его Климович. – Витте – председатель Комитета министров и пока ещё пользуется доверием государя. Фон Кулебякина я не знаю, но если он влиятельный в Москве человек, трогать его не будем. Сейчас не время для поспешных шагов.

– А немец? – жалобно пропищал низкий.

– Какой немец? – с тем же раздражением спросил Климович.

– С весны следили, – угрюмо вставил высокий.

– О, господи, – вздохнул Климович. – Чем он занимался?

– По городу шастал, да в тетрадях чего-то писал, – ответил высокий. – Мы были негласно в его номере, тетрадки видели, но там всё по-немецки, – не разобрали, ваше высокоблагородие.

– А, писатель, – с презрением протянул Климович. – Писателей сейчас много, – вот только читать нечего! Писатели нам не опасны: они трусливы, сладострастны и жадны. Выгнать этого немца из России к чёртовой матери, – у нас своего писательского отребья некуда девать!

– Да как же, ваше высокоблагородие… – сказали вместе высокий и низкий агенты.

– В двадцать четыре часа! – крикнул Климович. – Лично посадите его в поезд и пусть катится! Выполнять!

Высокий собрался что-то возразить, но заметив, как лицо Климовича покрывается красными пятнами, передумал.

– Слушаюсь, ваше высокоблагородие, – сказал он и потащил к выходу упирающегося низкого.

– Где вознаграждение, где медаль? – всхлипнул низкий, когда они вышли из дверей кабинета. – Всё кончено.

– С немца возьмём, – вдруг просиял высокий.

– Как это? – низкий недоверчиво посмотрел на него.

– А вот как: он наших порядков не знает, – скажем, за отъезд полагается, – высокий ухмыльнулся. – Я буду не я, если четвертной с него не слуплю, а то и сторублёвую «катеньку».

– «Катеньку»? – с вожделением переспросил низкий.

–  А что, он богатый, пусть делится, – деловито сказал высокий.

– После деления на самое себя остаётся неделимая единица, – сонно пробормотал секретарь, спавший на стуле при дверях.

– Тсс, пошли, – высокий дёрнул низкого за рукав. – Мундиры наденем, – и к нему! Прямо в постели возьмём, тёпленького, – он у нас не отвертится.

– Будет знать, как в Россию ездить! – неожиданно заключил низкий.

 

 

Эпилог 

 

Георг Шварценберг благополучно вернулся в Германию. Вскоре во Франкфурте в издательстве «Butenap und Söhne»  вышла книга Шварценберга «Немец в Кремле. Мое открытие России». Её тираж быстро разошёлся, хотя серьёзные исследователи обвиняли автора в поверхностных суждениях о русских.

Страхолюдский эмигрировал из Российской империи после поражения революции 1905 года, Зоя уехала вместе с ним. В Швейцарии они жили в маленькой квартире с двумя выходами, сюда продолжали наведываться революционеры.

Кашемиров отошёл от революционной деятельности и зарегистрировал торговую фирму в Москве. Не прошло и двух лет, как он открыл собственный магазин на Неглинной улице.

Начальник Московского охранного отделения Климович дослужился до высоких чинов: он стал директором Департамента полиции и был произведён в сенаторы. Однако в 1917 году в России вновь произошла революция, которая поставила крест на его дальнейшей карьере.

Фон Кулебякин и Елена обосновались в Британской Колумбии и больше никогда не приезжали в Россию. Дом Кулебякина в окрестностях города Принс-Руперт до сих считается блестящим образцом русского модерна.

 

 

 

Брячеслав Галимов
2015-06-20 20:50:58


Русское интернет-издательство
https://ruizdat.ru

Выйти из режима для чтения

Рейтинг@Mail.ru