Забытые литературные имна

Алексей ГОРШЕНИН

 

 

Из цикла «ЗАБЫТЫЕ ЛИТЕРАТУРНЫЕ ИМЕНА»

 

 

ОТ ТУПИКОВА ДО УРМАНОВА

(Начало творческого пути Кондратия Урманова)

 

 

Имя писателя-сибиряка Кондратия Урманова советскому читателю шестидесятых-семидесятых годов было достаточно хорошо известно — прежде всего, по рассказам и очеркам о Гражданской войне, лирическим новеллам и миниатюрам о природе, а так же произведениям о детях и для детей. Литературную деятельность он начал еще в предреволюционные годы, но только более сорока лет спустя, после появления в 1957 году в Москве книги «В сибирской дальней стороне», об Урманове заговорили как о литературном «открытии» и «значительном явлении советской литературы». Но, даже выйдя «из тени», К. Урманов так и остался до конца не познанным. И если советский период его творчества более-менее изучен и освещен, то досоветский остается фактически «землей неизведанной». Не собраны воедино, не переизданы и произведения той поры, разбросанные по сибирской периодике, которые писатель подписывал либо настоящей своей фамилией — Тупиков, либо совсем другими псевдонимами.

В этом очерке и предпринята попытка проследить начало творческого пути К. Тупикова-Урманова и представить некоторые из его ранних произведений, современным читателям (да и большинству специалистов) практически не известных.

 

Кондратий Никифорович Тупиков родился 9 (22 по н. ст.) марта 1894 года в селе Васильевском Кокчетавского уезда, Акмолинской области, в многодетной и бедной крестьянской семье. Отец спасался от нужды столярным ремеслом.

В автобиографической повести «Белые ночи» Тупиков пишет: «Детства у меня будто не было, помню что-то туманное, скомканное и забито-одинокое. Не было, кажись, ни одной живой души, к кому я мог бы прилепиться, все меня не любили за молчаливость, все гнали, как совершенно лишнего и чуждались. С этим одиночеством я ступил и на путь моей самостоятельной жизни…»

В этом признании больше, пожалуй, художественного преувеличения, романтического сгущения красок, нежели точного соответствия действительности. Никифор Тупиков, отец Кондратия, при всех трудностях жизни делал все, что в его силах, чтобы вывести детей в люди. Как человек грамотный, он понимал значение образования, мечтал дать его хоть кому-то из сыновей. И когда в соседнем Атбасаре открылась в 1909 году сельскохозяйственное училище, готовившее из крестьянских детей мелких земских служащих, сельских предпринимателей и прасолов, отец сразу же определил туда Кондратия. Здесь было бесплатное обучение и проживание, и для детей бедноты это был хороший шанс.

Отец вообще немало сделал для духовного формирования Кондратия. «Это отец приучил меня познавать окружающий мир»1, — вспоминал впоследствии Урманов.

Были в детстве Тупикова и другие люди, к которым «прилеплялась» его душа. В мир книги, ставшей на всю жизнь неразлучным другом, Кондратия вводила его первая, еще в сельской трехклассной школе, учительница: «Она умела уводить меня своей мечтой в необозримые дали, в неведомые города, и после окончания школы я долго еще мучился этими заманчивыми мечтами»2.

С большой радостью шел Кондратий в Атбасарское училище. Однако реальность отнюдь не совпадала с его радужным настроением. В лирическом этюде «Весной» Тупиков так описывал обитателей училища: «Ходят оборванные в дырявых старых сапогах, еще в шапках, из которых вылезла «требуха»…». Тяжесть положения усугублялась тем, что «всегда полуголодные ученики этого заведения использовались в качестве даровой рабочей силы, приносившей доход попечителям и наставникам училища»3. А его управляющий оказался еще и заядлым картежником и однажды проиграл сорок стогов сена, накошенного учащимися. Возмущенные старшеклассники написали жалобу генерал-губернатору, за что сами же и пострадали. А Кондратий как главный зачинщик был исключен из училища.

Впрочем, выгоняли Тупикова с формулировкой «за вольнодумство и непочтительные отзывы о школьном начальстве, а так же богохульские настроения»4. По утверждению же самого писателя — за протест против «бурсацких в нем порядков»5. Протест этот рождался под влиянием как раз той жизни, в которую юный Кондратий окунулся в стенах училища. «Но прожил зиму, — читаем в «Белых ночах», — увидел обиды, которые наносит человек человеку и исчезла от меня моя светлая юная радость. Я стал искать Бога, я стал искать слова, которыми можно было бы оправдать дела человеческие. Мне больно было смотреть на идолопоклонничество собратьев по жизни, и я смеялся смехом сквозь слезы над их делами. На меня посыпались обвинения, как на атеиста, развращающего учеников… Нападки эти начало поднимать начальство и меня, жаждавшего света, жаждавшего человеческого отношения, выгнали из школы и под заунывное завывание снежной бури отправили домой…»

Эпизодом расставания с училищем заканчивается и этюд «Весной». Заканчивается, несмотря ни на что, мажорно.: «…Я шел, а внутри у меня все трепетало от радости, от сознания, что я свободный, ни от кого не зависимый человек. И душа, полная юной радости, пела песнь песне весне…».

В мрачной жизни училища было для Кондратия Тупикова всего два, взаимосвязанных друг с другом, светлых момента, но зато и след они оставили в жизни Урманова на долгие десятилетия. В ту пору познакомился он с юной киргизкой, дружба с которой переросла в чувство первой чистой любви, которое помогало ему преодолевать невзгоды. Им, вдохновленный, Кондратий написал в стенах ненавистной «бурсы» первое свое стихотворение, посвященное любимой девушке, которое можно считать в определенной мере точкой отсчета в творческой биографии Урманова. Само же это чувство, как и образ юной кригизки, писатель пронесет через всю жизнь и много лет спустя с большой лирической силой выразит в одном из лучших своих рассказов «Подруга».

Расставшись с училищем, юный Тупиков радостно шел навстречу новой жизни. Было ему всего пятнадцать лет, и он еще не подозревал, что свободная жизнь совсем не сахар, что впереди его ждут большие испытания.

Домой Кондратий решил не возвращаться. Было стыдно перед отцом, надеявшимся, что, благодаря полученному в училище образованию, сын найдет себе достойное занятие и надежный кусок хлеба. И началась бездомная бродяжническая жизнь.

«Я исходил много дорог, бывал во многих городах… Мои руки знали всякую работу, — вспоминал Урманов. — У меня не было постоянной работы, постоянного куска хлеба. Я каждый день бегал по городу, искал случайные заработки…»6.

А самостоятельную жизнь Кондратий начинал все в том же Атбасаре. Он устраивается на работу в артель маляров. Но вскоре перебирается в Омск, где трудится и дворником, и грузчиком на пристани, и рассыльным в типографии, и писарем в переселенческом управлении…

Одновременно настойчиво ищет для себя «печатную» работу. Он пишет на разные темы заметки, небольшие статьи, корреспонденции и даже фельетоны в сибирские газеты («Приишимье, «Омский день», «Народная газета» и др.). Ни материального (гонорара он чаще всего не получает), ни морального удовлетворения Кондратий не испытывает. Зато некоторые печатные выступления оборачиваются для него серьезными неприятностями. Как произошло это после публикации одного из фельетонов в 1913 году в газете «Омский телеграф», в котором Тупиков высмеивал порядки, царившие в переселенческом управлении. На другой же день после появления фельетона, Кондратия уволили.

Зиму 1913 года он провел в родном селе, где усиленно занимался самообразованием, а еще читал крестьянам-землякам Пушкина и Некрасова, Толстого и Горького. «Читки» эти не остались незамеченными. Тупиков по доносу местного попа был привлечен к суду с формулировкой «за кощунство над святой церковью». Спасаясь от судебного преследования, Кондратий покидает село, и снова начинаются его скитания. Под фамилией Чернов он появляется то в одном, то в другом месте Тобольской губернии.

Во времена этих скитаний, в 1914 году, Тупиков создает и свое первое прозаическое произведение. В написанном полвека спустя очерке «Наша юность» Урманов рассказывает об истории его создания:

«Была война… Я поневоле скитался все лето по Тобольской губернии, плавал на пароходах, ходил пешком, работал на покосах. Как-то в одном из сел Ялуторовского уезда я стал свидетелем загадочной трагедии: свекор и сноха порезались ночью, и к утру в маленькой избушке слышался только детский плач. Пришли соседи и увидели — на полу, в луже крови ползает ребенок, рядом, возле кровати — мать с окровавленной грудью, а у двери — старик с проломленной головой.

Как это произошло — никто не знал. Рассказывали: спор возникал всегда в этом доме во время получения пособия от правительства семьям, у которых кормильцы взяты на войну. Старик будто бы говорил снохе: «Мой сын, и мои денежки…» А сноха отвечала: «Мой муж, и нам с сыном эти денежки дает царь…»7.

В этом селе я написал первый свой рассказ «Кто виноват?»

Не вдаваясь особо в психологические тонкости взаимоотношений своих героев, начинающий писатель приходит в нем к однозначному выводу, что виноваты во всем война и правительство.

Рассказ Тупиков послал в якутский журнал «Ленские волны», где он в 1915 году и был опубликован.

О публикации Кондратий узнал от…Антона Сорокина. Вот как описывает этот эпизод К. Урманов в автобиографическом очерке «Начало пути»:

«Поздно осенью я вернулся в Омск. Не помню, где меня познакомили с Антоном Сорокиным.

— А у меня для вас есть подарочек… — сказал он.

В тот день Я впервые был в квартире писателя. Антон Семёнович протянул мне тощенькую тетрадку, на которой сверху фигурными буквами было напечатано — «Ленские волны». В этом журнальчике я увидел свой рассказ. К сожалению, прочесть ничего нельзя было: текст забит разнородным шрифтом и поперек страниц стояли тяжелые слова: «НЕ ДОЗВОЛЕНО ЦЕНЗУРОЙ». Меня это и обрадовало и огорчило…. Мне показалось, что я нашел свою тропинку. Хотелось верить, что эта тропинка выведет меня на настоящую дорогу, что кончатся дни неприкаянной жизни…»8.

Но до «настоящей дороги» и конца «неприкаянной жизни» было еще не близко. Хотя, безусловно, первая литературная публикация, пусть и изуродованная цензурой, стала для Кондратия сильным импульсом и стимулом для дальнейшего творческого развития. Прозаические и поэтические произведения Тупикова, которые он подписывал то собственной фамилией, то псевдонимами, стали регулярно появляться в различных периодических изданиях Западной Сибири вплоть до начала 1920-х годов.

Что же они представляли собой?

Поскольку жизнь Кондратия с детства была нелегкой, непростой и невеселой, то такой же в основном представала она и в его литературных опытах. Не случайно большинство из написанного им предреволюционные годы пронизано мотивом безысходной тоски, одиночества, мрачного пессимизма. (Один из рассказов так и называется — «Тоска»).

Чувство болезненного одиночества ведет героев Тупикова к разочарованию жизнью, и драматическому внутреннему разладу, который обретает подчас ярко выраженную социальную окраску. Как происходит это в рассказе «Слезы Турумбая».

Киргизская девушка-гимназистка приезжает погостить к родителям в степь и чувствует себя в родных местах чужой. Но и город не стал ей своим. Оттолкнувшись от исконного берега, в новой среде обитания твердой опоры она не почувствовала. Социальная драма Казизы усугубляется драмой любовной. Ее возлюбленный в городе не дает о себе знать, а дома родители решают отдать дочь замуж за соплеменника, заплатившего за нее, согласно национальным обычаям степняков, калым. Узнав об этом, Казиза кончает с собой. Конфликт прошлого с настоящим, традиционного национального уклада с социальными реалиями иного рода и времени, заканчивается для нее трагедией.

В тоске пребывает и главный герой более позднего рассказа Тупикова «Жень-шень». После того, как город заняли красные, навалилась на него непонятная болезнь. Съедала его тоска, болела душа, давило сердце. Словно «кто-то злой вынул у него самое главное, что дано человеку, и он состарился. И следа не осталось от прежнего Трофима Михайловича. Жил себе полным хозяином в доме, всего хватало — и жареного, и пареного; гостей водил, был принят у людей, да еще и каких! А теперь что?

— У-У-У!.. Мерзавцы… В рай захотели, а человеку жить невозможно. Дом отобрали, кто хочет, тот и жить может, а меня, хозяина, знать не хотят…»

Вот, собственно, и главная причина странной болезни — тоска по оставшемуся в прошлом сытому благополучию, по утрате себя как хозяина собственной судьбы, да и просто чувства хозяина, придававшего обывателям типа Трофима Михайловича ощущение значимости и устойчивости. Разразившаяся революционная буря, изменившая социальный ландшафт, разрушила, в том числе, и жизненные основы Трофима Михайловича, не дав взамен ничего. Оттого и мучился он и не мог найти себе места.

Созданный в ноябре 1921 года, рассказ этот стал предтечей рассказов Урманова о Гражданской войне, но примечателен он еще и тем, что впервые был подписан псевдонимом Кондратий Урманов.

Что касается тематики, то начинал Тупиков с «киргизской» темы. Для него как человека родившегося и выросшего среди степей Северного Казахстана, в верховьях Ишима, где русское население мешалось с казахскими кочевниками-степняками (их тоже звали тогда «киргизами») это было вполне естественно. Тем более что и сама тема «инородцев» для писателей многонациональной Сибири была близкой и традиционной. К жизни тех же «киргизов» не раз обращались и современники Тупикова А. Новоселов, А. Сорокин, Вс. Иванов.

Первый «киргизский» рассказ Тупикова, подписанный псевдонимом Степняк-Сибирский, назывался «Последние слова Желдангара» и опубликован был в сентябре 1915 года в тех же «Ленских волнах». Старик-киргиз просит сыновей отнести его на сопку Кас-Касатау к могиле отца, чтобы помолиться перед смертью. Сыновья просьбу выполняют. Молитва старика — это плач о невозвратном вольном и счастливом прошлом. Но пришли однажды чужие люди и «заняли наши вольные степи». И теперь, предрекает старик, «настанет время, когда вас, дорогие мои дети, вышлют… куда-нибудь в голодную степь… И не будет у вас ни этих прекрасных степей, ни зеленых лесов…» «И, благословив сыновей не на жизнь, а на страдания, Желдангар умер в слезах на этой горе», — заканчивается рассказ.

Мысль о жестоком и беспощадном захватническом вытеснении степняков с их исконных земель пришлыми русскими людьми, порабощении ими аборигенов еще не раз зазвучит в «киргизских» произведениях Урманова. В рассказе «В рождественскую ночь», показан один из таких «пришельцев», новоявленных «сибирских помещиков» — русский казак Болотников, захвативший обширные родовые угодья, киргизов, и разбогатевший на их нещадной эксплуатации. Перед нами типичный самодур, способный под горячую руку на самые гнусные поступки. В раздражении от собственных неудач последнего времени Болотников накидывается на ни в чем неповинного работника-киргиза Ахмеджана, который верой и правдой служит ему уже десять лет, и выгоняет его из своей заимки в рождественскую ночь, обрекая на верную гибель.

«Киргизская» тема не исчерпывается у Тупикова проблемой взаимоотношений народов-соседей, или интеграцией векового национального уклада и образа жизни в современные реалии. В том или ином виде возникает она почти во всех «киргизских» рассказах.

Обращается писатель и к вечным вопросам человеческого бытия, на которые пытается взглянуть уже через призму национального колорита. Как делает он это в рассказе «Степные огни». Пастух-киргиз Байямбай рассказывает своему подпаску перед сном легенду о великом Алаше, который «никогда не учил людей жадности, не сказал ни одного обидного слова людям, порицал всякое зло, сделанное против человека». И народу киргизскому жилось хорошо, ибо «что еще нужно для жизни человека, как быть свободным, никем не обиженным, сытым и иметь возможность наслаждаться красотой природы?» Но «вот явился другой человек — человек жадный к власти… и на всякие богатства — Тимур», который стал говорить, что надо жить только одним днем сегодняшним, а не будущим, «стараться в этот краткий миг испить все радости, все прелести жизни». Однако слава Алаша мешала ему возвыситься, и Тимур решил убить его. Что и сделал на горе Таз-Тау (плешивая гора), где жил Алаш. Тимур вырвал его трепещущее сердце и закопал в яму. И сразу же лес, окаймлявший вершину, попадал, сделав гору лысой. С тех пор каждый год глубокой ночью вспыхивает на горе огонек. «Говорят, что это земля несет жалобу Аллаху на то, что была полита невинной кровью человека, и эта жалоба вспыхивает из неостывшего еще сердца Алаша и горит святым огнем в ночи», — завершает свой рассказ пастух.

Извечное противостояние Добра и Зла выражено здесь в форме киргизской легенды-притчи, несущей в себе черты национального колорита.

Впрочем, притчевостью, аллегоричностью отмечены не только «киргизские» вещи Тупикова.

Противостоянию светлых и темных сил посвящена его аллегория «Встреча», отнюдь не связанная с «киргизской» темой. Встречаются два путника. Один олицетворяет Свет, другой — Мрак. Они заводят дискуссию об истинном смысле человеческого бытия и о том, каким оно должно быть. «Ты присмотрись к жизни, что ты с ней сделал. Грязь, темнота и убожество. Ты связал людей по рукам, ногам, а их сердца и головы наполнил хламом предрассудков!» — пеняет Свет Мраку. А тот парирует: они того и заслуживают. Диалог в том же духе продолжается всю ночь. А в завершение путник-Свет обещает: «Настанет время, когда я солью весь мир в одну целую великую гармонию, где не будет места страданиям».

Такого рода пафосные, часто очень прямолинейные аллегории в словесности начала XX века были не редки. В литературе этого периода символика в разных ее проявлениях вообще была в большом ходу. И не только в творчестве декадентов и модернистов. Не гнушались ею и писатели-реалисты (вспомним раннего М. Горького с его «Городом желтого дьявола» или Л. Андреева с «Красным смехом»). Да и тот же А. Сорокин, запоминался читателям, прежде всего, своими яркими оригинальными аллегориями, притчами и социальными метафорами.

А поскольку к этому времени Тупиков был знаком и с самим Антоном Семеновичем, и с творчеством писателя, не оставлявшим его равнодушным, постольку испытывал он на себе их несомненное влияние. Безусловно, Тупиков пытался подражать Сорокину. Иной раз безуспешно, как в той же «Встрече», или притче «Цена жизни человеческой». Но влияние — это ведь не только и не столько подражание, что в период ученичества, становления не особо-то и предосудительно, сколько примерка на себя того лучшего, что есть у мэтра, и усвоение его творческих уроков.

По примеру Сорокина Тупиков стремится в своих «киргизских» рассказах, легендах, сказках, притчах затронуть многие социальные, духовные и нравственные проблемы степного народа, вжиться в бытие «инородцев», увидеть их глазами окружающий мир, постичь их сознанием смысл явлений действительности. Тем более что знания жизни степняков ему, как и Сорокину, было не занимать.

Сорокин тоже не оставлял без внимания литературные упражнения Кондратия Тупикова (большую же часть им написанного в предреволюционные годы именно так, пожалуй, и можно было определить). А некоторые даже использовал в своих целях. Что подтверждал и сам Кондратий Никифорович, вспоминая историю появления одной из своих сказок-притч под названием «Божий цветок».

Поводом для ее создания стала смерть от чахотки знакомой Кондратию девушки, которая казалась молодому сочинителю «прекрасной, как цветок на восходе солнца»9. Вспомнился дом в родном селе, как появлялось в палисаднике каждой весной «чудо» — мальва, цветущая до поздней осени». И сложилась сказочная история об олицетворяющем земную красоту «божьем цветке», который даже подрубленный под корень, уничтоженный из зависти и злобы, не умирает, а «вечно будет жить в душе тех, кто его возлюбил»10.

Сказка была опубликована в марте 1916 года в Петропавловской газете «Приишимье», но, но по признанию Тупикова, принесла ему немало огорчений. И  на сей раз не по причине некой содержавшейся в ней подцензурной «крамолы». А благодаря Сорокину, который «в борьбе с противниками использовал ее в своем памфлете: «Божий цветок, — писал он в 1916 году, — это гений Сибири — Антон Сорокин, а свинья (в сказке она своим рылом подкопала и уничтожила чудо-цветок — А.Г.) — сибирская пресса. Вы, банкроты мысли, хотите заглушить мой голос, но это вам не удастся…». Я получил множество писем, обвинявших меня в том, что я поддерживаю  графомана и рекламиста. Я спокойно отвечал на эти выпады, не чувствуя никакой вины за собой»11.

И вот что еще в связи с публикацией «Божьего цветка» любопытно. Почти одновременно в той же газете «Приишимье» был напечатан рассказ «Сны осени» другого начинающего сибирского литератора — Всеволода Иванова. «Всеволод жил тогда в городе Кургане Тобольской губернии и работал в типографии газеты «Курганский вестник» наборщиком и метранпажем»12. А осенью 1916 года Кондратий Тупиков и Всеволод Иванов познакомились. Уже в Омске, на квартире все того же Сорокина. И с этого времени начнется их многолетняя дружеская и творческая связь.

Сорокин был не единственным писателем, кто оказывал на Урманова в начале творческого пути значительное влияние. Воздействие раннего Горького не менее ощутимо. Возможно, потому, что, как и Алексей Пешков в свое время, Кондратий Тупиков тоже бродяжил и прошел свои тяжелые «университеты», где довелось познать ему разные стороны и глубины жизни, вплоть до самого ее дна. Как и Горький, Тупиков знакомит читателя с людьми, скитающимися по Руси, а точнее — Сибири, которые либо делятся с ним историей своей жизни, либо рассказывают легенды. И не случайно то там, то здесь слышна перекличка с Горьким. Эпизод с «трепещущим сердцем Алаша», которое закопал в землю злой Тимур из рассказа «Степные огни» сразу же вызывает ассоциацию с «горящим сердцем Данко» из «Старухи Изергиль». А герои некоторых рассказов Тупикова заставляют вспомнить то вора Челкаша, то удалого цыгана-конокрада Лойку Зобара, то обитателей ночлежки из горьковской пьесы «На дне».

Взять хотя бы рассказ «Яшка-Ястреб» с горьковской строкой в эпиграфе — «безумству храбрых поем мы песню». Доживает в «Сокольниках» (так прозвали бродяги свою ночлежку) последние дни один из ее обитателей. Яшку съедает чахотка. Всю жизнь он разбойничал, руководствуясь принципом — «у людей все надо брать самовольно», но пришла пора умирать, и оказалось, что пуста была и бесцельна жизнь «благородного разбойника». Зачем жил человек? — задумывается герой-рассказчик и не находит ответа. Хуже, однако, то, не ощущается в рассказе авторского отношения к своему герою. Да и как романтическая фигура он явно вторичен.

Персонажи рассказа «На Иртыше» выглядят реалистичнее и убедительнее. У каждого просматривается собственное лицо и судьба, которые Тупикову удается показать в самых существенных и характерных чертах. Не хватает, однако, этой достаточно колоритной зарисовке с элементами физиологического очерка о трех рабочих пароходной пристани, которые стерегут до новой навигации купеческий пароход, некого — смыслового ли, сюжетного ли — стержня, который объединял бы рассказ о них в единое органическое целое.

Романтическое мироощущение раннего Горького, его светлая, хотя и несколько идеалистическая вера в будущего человека-творца, созидателя нового справедливого мира, были также очень близки Тупикову. Сполохи этой веры то и дело озаряют и его собственное творчество.

Герой «Белых ночей» мечтает «изменить в корне человеческую жизнь, отношение человека к человеку», потому что, по его убеждению, «только любовь человека к человеку может создать новую, блаженную жизнь, о которой так плачет и убивается наша душа».

Несмотря ни на что, верит в эту прекрасную будущую жизнь и герой новеллы «Перед рассветом». В ней переданы ощущения молодого узника, попавшего в тюрьму за участие в революционном выступлении. Участь его тяжела и безрадостна, тем не менее, он ждет наступления рассвета как торжества справедливости и победы добра над злом: «А все-таки мне верится, что там восторжествует победа правды!.. И в душе далекой надеждой живет и теплится, как свеча, мечта о свободе… Я с замиранием сердца всматривался вдаль и ждал чуда. Я ждал рассвета…» — так оптимистически завершается новелла.

Свободолюбивым духом отличаются многие герои ранней прозы Тупикова. Это и обитатели ночлежек, и киргизка Казиза, пошедшая против воли родителей и обычаев предков, и герой рассказа «В рождественскую ночь» Ахмеджан, у которого после ухода от хозяина вдруг «на душе стало так легко, как будто он увидел свободной свою родину и своих давно умерших родителей». А герой «Белых ночей» приходит к выводу, что «надо побороть власть тела над душой, чтобы стать по настоящему свободным». К свободе, пусть и эфемерной, далекой от реальности, рвется и Трофим Михайлович в рассказе «Жень-шень»…

Вольным духом заражены не одни лишь взрослые, но и юные персонажи Тупикова. Такие, например, как мальчик Копка из рассказа «Звереныш», попавший в сиротский дом после смерти отца. Почувствовав себя чужим в этом причесанным под одну гребенку детдомовском мире, он сбегает в родное село.

С темой детства, наряду с «киргизской», Урманов вступал в литературу и, как покажет будущее, ей он останется верен навсегда.

Дух свободы, воли волнует и тревожит, однако, у Кондратия Тупикова не только людей.

В центре рассказа «Каргызенок» выросший в степной воле киргизский конь Чубарка, которого покупает у степняков богатый коннозаводчик. На новом месте Чубарка, переименованный в Каргызенка делает черную работу, обслуживает живущих в сытости, неге и праздности породистых лошадей, которых разводит коннозаводчик. Каргызенка это очень раздражает и угнетает, как и сама неволя, несмотря на то, что ему теперь не приходится, как раньше, и летом и зимой самому добывать себе корм. Но вот однажды по весне конюх, стреножив Каргызенка, выпускает его пастись в степь. Каргызеноку удается перегрызть путы, и… «Прощай, неволя!.. Захватывает дух, сердце замирает от радости и во всем теле такая бодрость, что хочется ржать на всю степь — пусть узнают все, что теперь он опять на свободе, что теперь он не Каргызенок, а снова Чубарка — вольный бродяга степи широкой…»

Духом свободы пронизано практически все раннее творчество Урманова. Даже в картинах природы ощущается дыхание вольного ветра.

Изображение природы в различных ее состояниях и оттенках — едва ли не самая сильная сторона творчества Тупикова-Урманова. Картины природы становятся в его произведениях необходимым и важным контекстом разворачивающихся событий, а подчас обретают и самостоятельное художественное значение. Особенно в степных пейзажах. Именно степь больше всего любил описывать Тупиков. Не случайно и в заголовках многих его рассказов и стихотворений в различных производных фигурирует слово «степь»: «Степные огни», «Степь», «В степи», «Дочь степи», «В степном городке», «Сказки степей», «Степные ветры»…

Степные пейзажи Тупикова многоцветны, многозвучны, проникновенно-лиричны. Степь писатель изображает в разное время года, но всегда она под его пером привлекательна и притягательна.

В миниатюре «Муравейник» дед Мирон и его внук Ленька едут на пашню и наблюдают, как разгорается весеннее утро:

«Покатилось солнышко — мячик золотой — да все выше, выше. Сковородкой раскаленной глянуло на землю, белой кошмой покрытую, и закурила степь жертвенный дым небесам. Туманы — белые холсты — свиваются в крутые завитки и медленно плывут в долинах гор. Цветет алмазами небесная лазурь, звенят ручьи хрусталинками льдинок, озера — чаши пенного вина, а реки-змеи рвут мосты-оковы Дедушки Мороза. Перезвонами частушек жаворонки славят  степь и небо. И дышит весь простор, и шепотом ласкающая, как дальний звон, земля зовет:

— Весна-а-а… Весна-а-а… Ди-и-тя мо-о-е, при-и-иди-и-и…»

Написанный ритмической прозой весенний этот пейзаж — настоящий гимн пробуждающейся после зимней спячки природе.

Но восхищаются дед и внук не только первозданной красотой природы, но и ее мудрой целесообразностью, которую олицетворяет большой муравейник на краю пашни. Мирон завистливо наблюдает за тем, как дружно, слаженно, с явной охотой трудятся муравьи и мечтает: «Эх, построить бы так жисть-то, штоб вся земля, как муравейник, зашевелилась в работе…».

Кондратий Тупиков начинал литературный путь в пору, когда Россия входила в полосу великих потрясений, которую открывала кровопролитная Первая мировая война. Естественно, что она тоже не могла пройти мимо внимания начинающего писателя. Еще и по той важной причине, что война эта забрала жизни двух его братьев. И Кондратий пишет полные антивоенного пафоса аллегории — такие, например, как «Цена жизни человеческой», «Мать и сын». Правда, их трудно отнести к полноценным художественным произведениям. Пока это скорей попытки выразить свою антивоенную гражданскую позицию в художественной форме.

Что касается революции и Гражданской войны, то их литературное освоение у Тупикова было еще впереди. Пройдет совсем немного времени, и эта тема надолго станет главной в его творчестве. Не может не стать, поскольку те «гневные годы» и в собственной судьбе Кондратия Тупикова оставили обжигающий след…

Но это будет позже, а пока…

 

С ноября 1914 по июль 1917 года Кондратий Тупиков проработал конторщиком-счетоводом в Управлении Омской железной дороги, но ушел оттуда, сдав в том же семнадцатом экстерном экзамены на звание народного учителя. Однако учительствовать ему пришлось мало (с октября 1917 по май 1918 года работал  в селе Балкашинском Кокчетавского уезда Акмолинской области). Вскоре страну захлестнули революционные события. В Сибирь пришла советская власть. Но ненадолго. Поднимает мятеж застрявший на Транссибе чешский корпус, на штыках которого приходит к власти адмирал Колчак. Начинаются «зачистки» и репрессии. Коснулись они и Тупикова, который к этому моменту был связан с революционным подпольем. Кондратия по обвинению в антиправительственных выступлениях арестовывают, но ему удается бежать. Вместе с братом Федором он уходит к партизанам, участвует в Амантайском восстании против белогвардейцев. Оно было жестоко подавлено, а село Амантай уничтожено. В неравном бою Федор был убит.

Смерть младшего брата глубокой болью отзовется в душе Кондратия. Федору он посвятит несколько стихотворений, а позже, в цикле рассказов о Гражданской войне появится новелла «Встреча», посвященная «светлой памяти брата Феди, погибшего в Амантайском бою».

Сам же Кондратий в том бою был ранен, но сумел с раной в плече переплыть Ишим «и затем скрывался от преследования колчаковской контрразведки»13. Как вспоминал писатель, «карательные отряды носились по всем селам. Скрываться в селах стало невозможным. Я перебрался в Омск. Там товарищи помогли устроиться на железную дорогу, откуда не брали на военную службу»14. Атмосферу колчаковского Омска Урманов отразит потом и в ряде рассказов о Гражданской войне, и в незавершенном романе «Последний рейс», и в последней, также незаконченной, повести «Тропа юности».

После восстановления в Омске советской власти Тупиков еще некоторое время находится в городе, но все чаще вспоминается ему Кокчетав, свое село, родители, их большая семья, хочется повидаться с ними… И вот подворачивается случай побывать в родных местах. В Омском отделе народного образования Кондратию поручают «доставить в Кокчетав тысячу метров мануфактуры — подарок обездоленным детям от советской власти». В неопубликованных воспоминаниях «Далекие годы»15 писатель подробно рассказывает о том путешествии. Оказалось оно куда более длительным, чем предполагалось изначально.

В Кокчетав Кондратий добрался благополучно, передал в местный наробраз мануфактуру и… заболел сыпным тифом. Больше месяца пролежал в больнице, а на обратном пути в Омск снова заболел — теперь уже возвратным тифом и попал в ту же кокчетавскую больницу.

«В долгие и мучительные дни пребывания в больнице, — пишет в тех же воспоминаниях Урманов, — я передумал много из пережитого, перебрал, кажется, весь путь своих нелегких скитаний». И решил, что, как только поправится, поедет в Омск, где будет учиться  и работать. Но, по признанию писателя, «случилось все не так, как я хотел». Кондратия пригласили в Кокчетавский уездный комитет РКП(б) и предложили взяться за создание газеты.

Дело оказалось очень непростым. В Кокчетаве имелась маленькая типография, «нашлось три-четыре наборщика, два печатника — вот и все силы, которыми располагал тогда Кокчетав». Однако Тупиков партийное задание выполнил. 1 июля 1920 года в Кокчетаве вышел первый номер газеты «Красный пахарь» — орган Кокчетавского уездного оргбюро РКП(б) и ревкома. (Ныне — районная газета «Степной маяк»). Но легче не стало. Новоявленному редактору приходилось быть единым во многих лицах: и заведующим типографией, и корреспондентом, и корректором и даже экспедитором, доставляющим свежие номера газеты по адресам.

А. Сорокин писал тогда Кондратию из Омска: «На вашем месте я бы всю газету заполнил своими произведениями». Он и не подозревал, что его молодому другу и без того поневоле приходилось большую часть газеты отводить собственным, подписанным разными именами, материалам. Правда, на произведения художественные, времени почти не оставалось.

Постепенно выпуск газеты налаживался, появлялись новые рубрики, систематически выходил «Литературный листок», где публиковались местные начинающие авторы, а иногда и сам Тупиков.

Вскоре после Сорокина прислал Тупикову письмо и Всеволод Иванов. «Ну, что ты сидишь в своем Кокчетаве? — писал он. — Бросай все и приезжай, в Омске становится жить очень интересно… Появилось много литературной молодежи…»16.

Кондратий страшно завидовал товарищу, всей душой стремился в Омск, но бросить газету не мог. Лишь через несколько месяцев, в ноябре 1920 года Тупиков вырвался наконец из Кокчетава: сначала в Москву, а на обратном пути заглянул в Омск. И в Кокчетав уже не вернулся. Ему предложили стать ответственным секретарем только что созданного журнала губкома партии «Красный путь». Журнал, правда, успел выйти всего одним-единственным номером и из-за нехватки материальных ресурсов закрылся. Но этого времени Кондратию хватило, чтобы уверенно войти в литературную среду Омска. Он познакомится как с уже известными журналистами и литераторами (Ярославский, Вяткин, Оленич-Гнененко и др.), так и молодыми, среди которых особенно выделялись Иван Ерошин и Леонид Мартынов.

С этими талантливыми поэтами, и прежде всего с Ерошиным, Кондратий по-настоящему сдружится. Он чувствовал с ними духовное и поэтическое родство. Ведь и сам он, начав в ранней юности со стихов, продолжал писать их многие годы в немалом количестве и, конечно, тоже ощущал себя поэтом.

Насколько это ощущение соответствовало действительности?

Частично. Говорить о каких-то значительных достижениях Тупикова на поэтическом поприще не приходится.

Стихи Тупикова пронизаны фактически теми же мотивами тоски, уныния, недовольства жизнью, «гнетом злосчастной суровой судьбы», что и ранние прозаические произведения. Они прямо-таки перенасыщены свинцово-мрачными настроениями, которыми характерен был когда-то романтизм первой трети XIX века. «Кругом безмолвье, мрак… — рисует Тупиков безрадостную картину бытия в преломлении подобного рода романтического взгляда. — Могильно тихим сном обвеяна планета… // И нет больной душе ни ласки, ни привета!» В итоге же, делает поэт вывод в стихотворении с говорящим названием «Кошмары жизни», — «кошмарна жизнь людей», а «горем убитые, // Мраком повитые, // Люди, как тени, живут». В том же русле мрачного романтизма, далекого от живой реальности, представлена в стихах Тупикова и родная Сибирь — «страна изгнанников», «изгнанников могила, // Где слышен без конца несносный лязг цепей». Как видим, фактически все те же сибирские «ужастики», которыми грешили представители русского романтизма еще за столетие до Тупикова.

Вместе с тем лирический герой Тупикова, как и его прозаические аналоги, полон свободолюбивого духа. Так, в одном из стихов, опубликованных в 1916 году под романтическим псевдонимом Михаил Бродяга, Тупиков заявлял: «Я вольный бродяга Сибири родной, // Я — сын Иртыша боевого».

Революционные ветры не обходят и поэтические опыты Кондратия. Прежний пессимизм, уныние сменяются революционным оптимизмом, надеждой на светлое будущее, которое лирический герой стремится приблизить своими страстными призывами. С одной стороны, — это призывы идти к народу, в народ, чтобы «сеять там правду, свободу и разогнать тьму». А с другой — поэт взывает к самому этому народу: «Товарищ! Ты жизнью измучен. // Но духом не падай — иди! // Ты мира строитель! Ты вечен… // И счастье твое впереди…». Вообще же стихи Тупикова революционной поры напоминают то агитационные «стихопесни», которые на заре своей поэтической юности любил складывать Ерошин (и здесь тоже явно его влияние), то рифмованные эпитафии тем, кто пал «за правду, против зла людей». Поэзию в них найти трудно, зато гремучей риторики, газетной декларативности, подражательности и всякого рода штампов и банальностей хоть отбавляй.

Но когда в редкие моменты Кондратию удается вырваться из этого плена на чистую воду собственного не заёмного поэтического существа, тогда появляются у него неплохие лирические стихотворения, среди которых выделяются, опять же, этюды о родной природе. Степь и здесь у Тупикова на первом плане. А вот любовной лирики у Тупикова на удивление очень мало.

Надо полагать, что и сам Кондратий свои поэтические опыты не переоценивал, относился к ним достаточно самокритично. За это говорит хотя бы тот факт, что стихи его отдельной книгой никогда не выходили, да и в литературных журналах не появлялись, если не считать четырех стихов опубликованный в разное время (1922, 1938, 1972 гг.) в «Сибирских огнях».

Впрочем, та же участь и по той же, думаю, причине постигла и раннюю прозу Урманова.

Но вернемся к Омску самого начала 20-х годов.

Тупиков активно участвует в его литературной жизни. Стихи и рассказы Кондратия печатаются в омской газете «Рабочий путь» и другой сибирской периодике. Он становится членом омского ЛИТО и участвует в нескольких выпусках его «Живого литературного альманаха». С рассказом «Жень-шень» выступает он и в созданном омским ЛИТО журнале «Искусство».

У его коллеги и товарища литературная жизнь тоже кипит. Всеволод Иванов выпускает маленькую книжечку рассказов под названием «Рогульки», которую дарит Кондратию. Ее чтение дает Тупикову повод порадоваться за успех товарища и задуматься о своей творческой судьбе. «Прочитав рассказы, я тогда же понял, — признается Тупиков, — что Всеволод вступил уже одной ногой в тот мир, который называется литературой, вступил уверенно, как на свое пожизненное поприще»17.

Чего нельзя было сказать о самом Кондратии, находившемся пока во взвешенном состоянии этакого пишущего маргинала, не нащупавшего пока твердой творческой почвы под собой и не выбравшего четкого направления. Он — в поиске: своей магистральной темы, жанра, стиля, да и вообще «лица необщего выраженья». Хотя интуитивно уже ощущал, и собственный жизненный опыт ему это подсказывал, что уходящая в прошлое Гражданская война становится сейчас главным предметом и темой номер один для новейшей российской словесности. И в первую для тех литераторов, кто сам прошел через ее горнило. А это, кроме Тупикова, и В. Зазубрин, и Ис. Гольдберг, и А. Фадеев, и И. Ерошин, и еще многие другие писатели Сибири и Дальнего Востока. С крепнущим этим ощущением, Кондратий и находился тогда на пороге своего самоопределения.

Вместе с тем, в жизни самого Тупикова на рубеже 21-22 годов начинаются серьезные перемены, которые, в свою очередь, связаны с кардинальным поворотом в судьбе его друга. Всеволода Иванова, трудившегося тогда выпускающим газеты «Советская Сибирь», приглашает в Петербург на работу сам Горький! На освободившееся место приняли Кондратия, и он «переселился в его (Вс. Иванова — А.Г.) комнату в гостинице «Деловой двор»…»18.

В редакции «Советской Сибири» Тупиков пришелся, что называется, ко двору. Выполняя свои прямые обязанности, он регулярно публикует на страницах газеты как журналистские материалы, так и художественные произведения. Кондратий становится верным помощником редактора газеты Емельяна Ярославского. А когда партийные и советские органы, в их числе и газета «Советская Сибирь» осенью 1921 года переезжают в Новониколаевск, Ярославский забирает Тупикова с собой.

С марта 1922 года в Новониколаевске начинают выходить «Сибирские огни». Кондратий Никифорович знакомится с первыми «огнелюбами»: Сейфуллиной, Правдухиным, Итиным, Зазубриным, Караваевой и становится постоянным автором журнала, где публикует практически все свои произведения, начиная с рассказов о Гражданской войне, которые составят в 1924 году его первую книжку «Половодье», выпущенную здесь же, в Новониколаевске. И если еще в 1921 году — в последний год жизни в Омске — он подписывал свои произведения либо собственной фамилией, либо псевдонимом Урманов, то в Новониколаевске его литературным именем окончательно становится Кондратий Урманов.

Почему Урманов? Ну, наверное потому, что звучно, романтично, с густым налетом сибирской экзотики. Но есть на сей счет и шуточное свидетельство самого писателя. Сохранился сделанный в январе 1922 года карандашный портрет Урманова работы художника Виктора Уфимцева. В правом верхнем углу рукой Кондратия Никифоровича начертано: «Мне нравится фамилия Урманов, // Хотя в урмане я не очищал карманов, // но все же я — Урманов!»19

Как бы то ни было, но именно под именем Кондратий Урманов Тупиков и войдет в историю советской литературы Сибири как один из ее зачинателей…

 

 

 

ВЫСОКИЙ ПУТЬ ПОЭТА

(«Искатель чудес» Вивиан Итин)

 

У меня был друг Вивиан.

Он мечтою был обуян

Сделать этот мир восхитительным.

Я дружил с Вивианом Итиным…

Леонид Мартынов

 

В августе 1928 года, отлученный в результате травли литературной группой «Настоящее» от руководства журналом «Сибирские огни» и сибирским Союзом писателей Владимир Зазубрин отбывал из Новосибирска в Москву. Уезжал в подавленном состоянии. Удовлетворенный только одним, пожалуй, обстоятельством: «Сибирские огни» оставались на попечении достойного во всех отношениях человека и литератора.

Звали его Вивиан Азарьевич Итин.

Как и Зазубрин, он не был коренным сибиряком, и его тоже занесли в будущую столицу Сибири революционные ветры. Определенные черты сходства наблюдаются и в жизненных путях этих писателей. Фактически ровесники (разница между ними всего в один год), оба и в «Сибирских огнях» появились почти одновременно. И даже из одного географического пункта (Канска).

Родился Вивиан Итин 26 декабря 1893 (7 января 1894 по н. ст.) года в Уфе. Его отец, Азарий Александрович Итин был успешным адвокатом, активным в общественной жизни города человеком и основателем местного Коммерческого училища. В семье было четверо детей: два сына и две дочери. Вивиан шел вторым за братом Валерием. Возможно, и назвали его так потому, что в православных святцах Вивиан (в честь Святой Вивианы) шло сразу же за именем Валерия.

В 1912 году Вивиан с отличием окончил реальное училище и отправился в Петербург для учебы в Психоневрологическом институте. Годом позже перевелся на юридический факультет Петербургского университета. После Октябрьской революции 1917 года Итин поступает на работу в Наркомат юстиции, который вскоре перебазируется в Москву, куда переезжает и Итин. А летом 1918 года, прибыв в отпуск в Уфу к родным, из-за восстания белочехов он уже не смог вернуться назад.

Итин устроился переводчиком в американскую миссию Красного Креста и отправился с ней через Сибирь и Японию в США. Но, оказавшись в местах боевых действий, бросил миссию и перешел в Красную Армию. С частями Пятой Армии Итин прошел с боями всю Сибирь. Благодаря юридическому образованию, он стал членом революционного трибунала армии. А в 1920 году вступил в партию большевиков и был назначен заведовать отделом юстиции в Красноярске. Одновременно в газете «Красноярский рабочий» редактировал «Бюллетень распоряжений» и литературный уголок «Цветы в тайге». Здесь Вивиан Итин опубликовал и первые свои стихи, хотя пробовать себя в слове начал еще в студенческую пору.

В том же 1920 году Вивиан Азарьевич связывает себя брачными узами с Агрипиной Ивановной Чириковой (первая жена В. Итина).

В 1921 году Итина переводят на работу в исполком уездного городка Канска. Поскольку оказался он здесь единственным человеком с университетским образованием, то и круг его обязанностей оказался весьма широк: Итин совмещал должности заведующих отделами агитации и пропаганды, политического просвещения, местного отдела РОСТа, редактора газеты и даже председателя товарищеского дисциплинарного суда.

Приехал он в Канск один. Быт Итина в захолустном уездном Канске был совершенно не устроен. Ночевать он приходил, когда заканчивался последний сеанс, в местный кинотеатр (иллюзион «Фурор»). О той поре он потом вспомнит в одном из стихов:

 

Я живу в кинотеатре

С пышным именем «Фурор».

Сплю, накрывшись старой картой,

С дыркой у Кавказских гор…

 

При всем этом успевал много писать и активно печататься. В том числе и в «Сибирских огнях». Журнал публикует его пьесу «Власть», стихи, рецензии, в том числе и на последние книги Николая Гумилева («Огненный столп», «Тень от пальмы», «Посмертный сборник»), который завершал словами: «Значение Гумилева и его влияние на современников огромно. Его смерть и для революционной России останется страшной трагедией». Надо было обладать немалой отвагой, чтобы говорить так о человеке, всего за полгода до этого расстрелянного большевиками «за участие в контрреволюционном заговоре».

А в 1922 году в том же Канске выходит и первая книга Итина — «Страна Гонгури». Изначальный ее вариант под названием «Открытие Риэля» Итиным (тогда еще студентом) был написан в 1916 году. Его студенческая подруга, дочь профессора Петербургского университета Лариса Рейснер (та самая, что стала впоследствии прототипом главной героини «Оптимистической трагедии» Вс. Вишневского) передала эту небольшую повесть-утопию в горьковскую «Летопись». Горький отнесся благосклонно, принял в печать, но журнал в 1917 году закрылся, а повесть так и осталась не опубликованной. Позже кто-то переслал чудом сохранившуюся рукопись в Канск. Итин несколько переработал ее, сменил жанровое обозначение на «роман» и, фактически воспользовавшись служебным положением, напечатал «на бумаге, принадлежавшей газете «Каннский крестьянин» небольшую книжечку тиражом в семьсот экземпляров, но уже под названием «Страна Гонгури».

Что за Гонгури? Откуда взялось это странное, какое-то нездешнее имя, которое носит возлюбленная главного героя произведения?

Кстати говоря, так же звали и первую дочь Вивиана Азарьевича и Агрипины Ивановны, умершую 1 сентября 1922 года в Красноярске в возрасте одиннадцати месяцев. Не исключено, что и названа она была Итиным в честь героини повести.

По поводу же происхождения самого этого имени — Гонгури — в одном из стихов Итин пишет:

 

Ветра, в предвосхищенье бури,

Берут стремительный разгон

Туда, где имя речки Ури,

Таежной звонкой речки Ури,

Звучит раскатисто, как гонг.

 

А в письме к другу, поэту Леониду Мартынову, он разъясняет: «Гонг Ури! Объединенные стихотворным ритмом, эти слова прозвучали едино. Единое целое. Кстати, в детстве я название романа Джека Лондона так и представлял — «Зовпредков». Вот и здесь получилось Гонгури».

Сюжет произведения достаточно прост. В колчаковской тюрьме ждут казни юный партизан Гелий и старый врач Митч, участник революции 1905 года. Представители двух революционных поколений. Но если Митч уже ничего не ждет от будущего, то Гелий страстно желает хоть на чуть-чуть оказаться в «стране счастливых», за которую он сознательно пойдет на смерть. В чем и признается старому врачу и просит усыпить его, чтобы хоть во сне побывать «в мире более совершенном». Врач, идя навстречу, обращает его в гипнотический сон, в котором Гелий перевоплощается в жителя далекой планеты — ученого Риэля. Взорам Гелия-Риэля предстают картины прекрасного справедливого мира без неравенства, насилия и войн — такого непохожего на земную реальность. Здесь герой встречает «свою Гонгури» — красавицу и поэтессу, девушку с «рубиновым» сердцем, свою мечту. Как ученый Риэль делает открытие, позволяющее наблюдать за происходящим на далекой несчастной планете Земля. Увиденное (кровавая бойня, в которой одни народы уничтожают другие) его потрясает. И в первую очередь тем, что «это была скорей не война, а коллективно задуманное самоубийство, так спокойно, медленно и чудовищно совершалось массовое истребление жестоких крошечных существ».

Невольно вспоминается столь близкая итинской по антивоенному пафосу повесть-метафора Антона Сорокина «Хохот желтого дьявола». Да и цель создания этих произведений — способствовать тому, «чтобы армии бросили оружие» — общая. Риэль из фантастической страны будущего не выдерживает увиденного на Земле и приходит к мысли о самоубийстве. Реального же красного партизана Геля на рассвете расстреливают колчаковцы. Но погибает он с мыслью о Гонгури, с верой в счастливое будущее человечества.

Повесть «Страна Гонгури» не прошла незамеченной. В рецензиях недостатка не было. Особенно после выхода в 1927 году сборника «Высокий путь», куда эту вещь Итин поместил снова под названием «Открытие Риэля». Но радости эти отклики автору явно не принесли. Оценивали рецензенты произведение весьма сурово. Евг. Книпович, например, упрекала за то, что «на борьбу с милитаризмом Итин выдвигает общие и туманные идеи гуманности и пацифизма», в результате чего повесть «оказалась мертвой и отвлеченной легендой, перегруженной философией, литературой, биологией и т.д.»[1]. В. Правдухин, в целом высоко ценивший Итина, «Страну Гонгури» тоже посчитал неудачей писателя. Прежде всего, потому, что «ее замысел не укладывается в живые, очевидные образы»[2]. Лишь М. Горький отнесся к Итину благожелательно, отметив в своем письме к нему, «что вы, пожалуй, смогли бы хорошо писать «фантастические» рассказы. Наша фантастическая действительность  этого и требует»3.

Как бы там ни было, при всех ее недостатках у «Страны Гонгури» оказалась долгая жизнь. В советское время она была неоднократно переиздана у нас в стране и за рубежом, вошла во многие сборники и антологии фантастики. В том числе и в один из томов серии «Библиотека фантастики» («Советская фантастика 20-х — 40-х годов»). А ее автор стал пионером этого жанра в СССР, ибо знаменитая «Аэлита» А. Толстого появилась на свет почти годом позже.

Антивоенным пафосом проникнута и повесть Итина «Урамбо», впервые увидевшая свет в журнале «Сибирские огни». Названа она по имени слона, которого «англичанин из Ливерпуля» везет для передвижного зверинца в Петербург. Попутно мистер Грэнди переправляет в Россию партию германских пулеметов. В Петербурге слон вырывается на волю и погибает, застреленный полицейскими и добитый (чтоб не мучился) студентом Шеломиным. Поступок последнего вызывает бурю обывательского негодования. Но те же самые обыватели, клеймившие студента, на званых обедах произносят пламенные речи, приветствуя начавшуюся большую войну и мобилизацию, фактически поощряя кровопролития куда более грандиозные и жестокие, нежели убийство взбесившегося Урамбо.

Персонажи повести четко разделены: по одну сторону те, кому война выгодна, а сами они благополучно отсиживаются в тылу, по другую — те, кому приходится проливать кровь на полях сражений. Позиция автора, его симпатии и антипатии при этом также предельно обнажены и недвусмысленны.

В формальном же отношении повесть примечательна тем, что в ней «соседствуют, не смешиваясь, два стилевых потока, границу между которыми легко провести — сатирический и романтический»4.

В 1922 году Итин переезжает в Новониколаевск и на долгие годы связывает свою судьбу с этим городом и «Сибирскими огнями», куда поступает сначала заведующим отделом поэзии, потом занимает должность ответственного секретаря редакции, а в 1928 — 1929-м и 1933 — 1934-м годах возглавляет журнал. В 1923 году появляется в Новониколаевске и его первая и единственная прижизненная поэтическая книжка — «Солнце сердца». С этого времени Вивиан Итин становится по-настоящему профессиональным писателем.

Город на Оби много значил для Итина. Как в литературной, так и в личной жизни. Здесь он женился во второй раз — на художнице Ольге Ананьевне Шереметинской. Здесь родились его дочери: от первого брака — Лариса Вивиановна Итина (1926) и от второго — Наталья Вивиановна Шереметинская (1930). Старшая живет в настоящее время в США, младшая — в Новосибирске.

Начинал же Итин свой литературный путь как поэт-романтик. «Я был искателем чудес, невероятных и прекрасных», — писал он в поэме «Солнце сердца», определяя наиболее, пожалуй, характерную особенность собственного творчества. И не только поэтического. Печать романтизма лежит на большинстве его произведений. Хотя в поэзии она, пожалуй, наиболее очевидна.

Но и романтизм его постепенно менял свою суть и направление, двигаясь от романтики «книжной», которой было проникнуто раннее творчество Итина, к романтике современных реалий — тех великих перемен, какие несла полная грандиозных событий российская послереволюционная жизнь. И своего рода точкой творческого отсчета, «знаменующей обращение к романтике, овеянной ветрами живой жизни»5, стала для Итина поэма «Солнце сердца», давшая название всему сборнику. В ней поэт прославляет подвиг борцов за революцию, мечтающих преобразовать действительность, сделать явью грезы о лучшей жизни. Предваряя книгу молодого поэта, критик В. Правдухин приходил к выводу, что «синтез «Солнца и Сердца» таит в себе глубокие музыкальные возможности, — элементы новой — органической и естественнейшей культуры»6.

Романтическое начало творческого существа Итина отчетливо проявилось и в очерковой прозе писателя, которой он занимался практически всю свою литературную жизнь.

Вивиан Азарьевич жадно следил за бурным развитием науки и техники и живо откликался на сколь-нибудь значимые в этой сфере события. А когда в Сибири появился первый гражданский самолет «Сибревком», приобретенный в Германии для «Сибавиахима», Итин вместе с пилотом Иеске в 1925 году отправился на нем в агитационный полет по Алтаю и Ойротии. Из-за неисправности им пришлось совершить вынужденную посадку в тайге. Алтайцы называли этот самолет «Каан-Кэрэдэ» — по имени волшебной птицы алтайского эпоса. Впечатления о том полете, окрашенные восторженным отношением Итина к покорителям воздушного океана, легли в основу очерковой повести об авиаторах «Каан-Кэрэдэ», стержнем которой как раз и стала романтическо-символическая встреча прошлого и настоящего. Повесть появилась в «Сибирских огнях» в 1926 году, а в 1928-м году по авторскому сценарию на ту же тему был снят фильм.

Романтика двигала и увлечением Итина Севером. Он страстно отстаивал идею освоения Северного морского пути, сотрудничал с организацией «Комсевморпуть». Летом 1926 года участвовал в гидрографической экспедиции по обследованию Гыданской губы неподалеку от устья Енисея, а в 1929-м — на борту ледокола «Красин» (впервые в истории судоходства) дошел Северным морским путем до Ленинграда. В 1931 году на Первом восточносибирском научно-исследовательском съезде Итин выступает с докладом «Северный морской путь» и сразу же получает приглашение в новую экспедицию. В 1934 году на судне «Лейтенант Шмидт» он принимает участие в так называемом «колымском» рейсе — захватывающем путешествии по дальневосточным морям, омывающим Курилы, Камчатку, Чукотку… до устья реки Колымы, впадающей в Колымский залив Восточно-Сибирского моря. Корабль там зазимовал, а Итин возвращался в Новосибирск на собаках и оленях. «Я не умру в своей постели, // Я где-нибудь в горах свалюсь», — с улыбкой писал Итин в ту пору в одном из стихотворений. По материалам своих путешествий Итин пишет многочисленные очерки, которые складываются в книги: «Восточный вариант», «Морские пути Советской Арктики», «Выход к морю» и др., а также повесть «Белый кит».

Документально-художественные повествования Итина насыщены фактами, отличаются глубоким знанием материала, аргументированностью и в то же время яркой эмоциональной окрашенностью, поэтичностью. «Итин в очерках — всегда занимательный собеседник читателя, он умеет завоевывать читательское доверие, вызывать интерес к предмету разговора… Итин — один из пионеров советского очерка, он много сделал для развития очеркового жанра в Сибири, предопределил его дальнейшее движение во времени»7. И не случайно Итин лауреатом двух литературных премий имени А.М Горького Западно-Сибирского края. В 1933 году — за очерки об освоении советского Севера, а в 1935-м — за очерковую книгу «Выход к морю.

Впечатления от северных путешествий находили отражение не только в очерковой прозе Итина, но и в его стихах, также отмеченных верой в человека, покоряющего полярные просторы:

 

И я живу одним дыханьем,

Я пью оледеневший снег.

Я знаю крепко:

Человек

Цветет под северным сияньем.

 

Зазубрин когда-то называл сибирским Джеком Лондоном новосибирского прозаика и писателя-краеведа Максимилиана Кравкова, но с полным на то основанием можно было так окрестить и Вивиана Итина.

Впрочем, я не удивился б, если кто-то вдруг назвал его еще и сибирским Белинским. Поэт, прозаик, драматург, очеркист, публицист, Итин был еще и литературным критиком, роль которого «в утверждении и развитии Сибири критического жанра неоспорима»8. Занимаясь критикой всю творческую жизнь, Итин писал рецензии, обзоры, обобщающие и проблемные статьи. Редко какой номер «Сибирских огней» двадцатых-тридцатых годов обходился без критических материалов Итина, касавшихся самых насущных сторон литературной жизни — и в первую очередь Сибири. В них он отличался независимостью взгляда, экспрессивностью и неизменно отстаивал мысль, что писатель обязан не просто правдоподобно отражать действительность, а пропускать картины жизни через свое сердце. О чем свидетельствуют, к примеру такие статьи Итина, как «Поэты и критики», или «Литература советской Сибири».

Но, о чем бы и в каком жанре Итин ни работал, он всегда оставался поэтом. И здесь невозможно не согласиться с Л. Мартыновым, отмечавшим, что «Вивиан Итин прежде всего поэт, и даже вся его проза — это проза  талантливого поэта, будь это даже  полемические статьи по вопросам художественного творчества или по вопросам кораблевождения в полярных морях…»9. Не случайно и сам Итин ту же, скажем, повесть «Каан Кэрэдэ называл «поэмой в прозе».

Вел Итин и большую общественную, организаторскую работу, в первую очередь по собиранию литературных сил Сибири. Вместе с Зазубриным он руководил литературными кружками для начинающих писателей. Под его редакцией в 1925 году в Новониколаевске вышел поэтический сборник «Вьюжные дни», где в числе других сибирских поэтов были помещены стихи молодого тогда Леонида Мартынова. Активное участие принял Итин и в организации Союза сибирских писателей. В 1926 году он был избран секретарем его правления.

Вот как Ефим Пермитин в романе «Поэма о лесах» описывает Итина, выступающего на Первом съезде сибирских писателей:

«Как и Зазубрин, Итин был тоже в черном, но не в обычном костюме, а в отлично сшитом смокинге, в белоснежной крахмальной манишке с высоким, подпиравшим шею воротником, с широкими манжетами и сверкающими в них золотыми запонками. Среднего роста, тонкий, стройный, тщательно выбритый и гладко причесанный на английский манер. У него большие, темные, в густых ресницах, скорбные глаза. Тонкое, умное лицо его всегда сосредоточенно. Итин редко улыбается и улыбается только одними губами, но и во время улыбки лицо его остается задумчиво-грустным, погруженным в самого себя, занятым какой-то одной мучительно-неразрешимой мыслью. Лидия Сейфуллина прозвала его Спящим царевичем. Но теперь в своем смокинге он выглядел несколько иным, чуточку торжественным и даже взволнованным…».

А вот как изображает его в статье «Литературная пушнина» Владимир Зазубрин: «Итин спокойно независим. Он знает, как делаются рассказы и стихи, он учит этому искусству молодых поэтов. Он сам умеет крепко сделать повесть, поэму. Итин читает американские журналы и чисто, аккуратно бреется. Он иногда кажется джентльменом, смотрящим на мир несколько свысока. Он свои повести стрижет тщательно, как голову, и скоблит бритвой, как щеки. Его работы хорошо отполированы. Они всегда холодят руки»10.

В 1928 году после ухода из журнала Зазубрина Вивиан Итин возглавил «Сибирские огни». Со стороны партийных органов, назначавших его на должность, это был вполне логичный шаг. Лучшей кандидатуры тогда просто и не было. Тем более что и в противоборстве с группой «Настоящее» Итин проявил стойкость и принципиальность. Даже ярые оппоненты это признавали. Как и удивительный магнетизм его личности. Анатолий Высоцкий, два раза приходивший на смену Итину, на закате своей жизни вспоминал:

«В. Итин обладал даром привлекать к себе сердца. Человек высокой интеллектуальности, высокой культуры, он был поэтом до мозга костей, независимо от количества написанных им стихов: поэтом по мироощущению, по мировосприятию, по любви к поэзии и по знанию ее. Слушали его взахлеб, особенно молодые поэты. Суждения его были верны и убедительны, он мог цитировать Байрона по-английски, тут же переводил, цитировал также других поэтов — зарубежных и русских, необычайно любил Александра Блока, высоко ставил его поэму «Двенадцать»… Встречи с Итиным для литературной молодежи были, пожалуй, откровением»11.

Новый главный (ответственный) редактор продолжил традиции журнала, заложенные Емельяном Ярославским и Владимиром Зазубриным. Правда, развернуться ему не дали. Как и его предшественник, Итин оказался в жерновах жесточайшей групповой борьбы.

С отъездом в Москву Зазубрина литературные распри в Сибири не утихли. Не успокаивались «настоященцы». Взяв их себе в союзники, в бой вступило руководство Сибирской ассоциации пролетарских писателей, не скрывавшее никогда истинной своей цели. «Сибирские огни должны стать органом СибАПП», — не раз заявляло оно, не прекращая попыток дискредитировать журнал любыми способами, одним из которых было навешивание политических ярлыков: «правооппортунистический», «кулацко-народнический», «реакционный» и т.д. И, в конце концов, цели своей руководство СибАПП добилось. В начале 1930 года после съездов Сибирской ассоциации пролетарских писателей и Союза сибирских писателей (любопытно, что на обоих выступал с докладом представитель РАПП А. Селивановский; главным докладчиком на съезде ССП был Вивиан Итин), где литературная борьба достигла своего апогея, журнал «Сибирские огни» стал-таки органом СибАПП. Новую же редколлегию, куда входил и Вивиан Итин, возглавил Анатолий Высоцкий.

Конец «групповщине» и литературным распрям в столицах и на периферии положило постановление ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 года «О перестройке литературно-художественных организаций», где говорилось об объединении «в единый Союз советских писателей с коммунистической фракцией в нем». Все прежние литературные организации в центре и на местах в связи с этим распускались. Вместо них были созданы региональные оргкомитеты по подготовке Всесоюзного съезда советских писателей. Председателем Западно-Сибирского оргкомитета был избран Высоцкий. Ну, а «Сибирские огни» с начала 1933 года становятся органом Западно-Сибирского оргкомитета Союза советских писателей и к руководству его возвращается Итин. Работу в журнале он совмещает с должностью председателя правления Западно-Сибирского объединения советских писателей.

В возвращении Итина Горький усмотрел для «Сибирских огней» добрый знак. В письме Итину из Сорренто 5 января 1933 года он писал: «Очень рад узнать, что «Сибирские огни» снова разгораются, искренне желаю им разгореться ярко, уверен, что так и будет»12.

Со вторым «пришествием» Итина и прекращением групповой борьбы характер и тональность журнальной политики «Сибирских огней» достаточно круто изменились. Это хорошо видно по двум редакционным статьям, опубликованным с годовым интервалом. Если в январе 1932 года Высоцкий в статье «Непременное условие борьбы» ратовал за доведение литературной борьбы до победного конца, то ровно через год сменивший его Итин в статье «Десять лет «Сибирских огней», подводя итоги десятилетней работы журнала и намечая программу деятельности своей обновленной редакции в новой литературной обстановке, настаивал уже «на прекращении борьбы, на сплочении писателей»13.

В Москву на Всесоюзный писательский съезд, проходивший в августе 1934 года, Новосибирск делегировал довольно значительный отряд своих литераторов. Итин выступил со съездовской трибуны с докладом. В нем он констатировал и подчеркивал: «Тема превращения отсталой страны — в страну крупной индустрии, вооруженной самой передовой современной техникой, в страну крупнейшего в мире социалистического земледелия, превращения мелкого собственника в колхозника, кочевника — в строителя социализма, малограмотного парня — в научного работника и т.п. — является и становится главной темой советской литературы в Сибири».

Тема эта стала магистральной и для «Сибирских огней», так или иначе находя отражение во всех представленных на страницах журнала жанрах.

Второй и последний редакторский отрезок жизненного пути Итина тоже оказался недолог. В 1935 году его сменил все тот же Высоцкий, сделавшийся к этому времени ревностным служителем партийности литературы и проводником принципов социалистического реализма. Итин же практически отходит от активной организаторской и общественной деятельности и сосредоточивается на литературной работе. Еще в 1931 году в письме Горькому он жаловался: «Накопилось много замыслов, много материала. Если бы Вы знали, Алексей Максимович, как иногда хочется получить возможность спокойно поработать хоть полгода!»14

И вот такая возможность хоть и поневоле появилась. Итин продолжает работать в документально-художественном жанре. Даже последнее, опубликованное при его жизни произведение — «Завоеватели сибирского полюса» («Сибирские огни», 1938, №1), было очерком. Не оставляет и поэзию. Только вот романтический ее ореол обретает у него более кровавый и зловещий оттенок. И все прозрачнее становятся параллели с социальной и политической реальностью, все смелее поэтические высказывания.

Продолжает Итин начатую еще в середине 1920-х годов работу над романом «Конец страха» (он так и остался незаконченным). Еще раз обращается Итин и к драматургии. В 1937 году новосибирский театр «Красный факел» принял к постановке его пьесу «Козел». Зритель, однако, ее не увидел. Не пропустила цензура. Не появилась пьеса и до сих пор — ни на сцене, ни в публикации.

И все-таки, несмотря на то, что после расставания в 1935 году с журналом «Сибирские огни», Итина уже не донимали служебные и общественные заботы, спокойно и безмятежно отдаваться творчеству не удавалось. Вернее — не давали. Чаще и чаще доставали Итина ядовитые стрелы недоброжелательных критиков, злее становились нападки. Вот и Горькому в одном из писем он признается: «…Зависть, бюрократизм, глупость были, есть и не скоро переведутся. Литература всегда была ненавистна. Она причиняет беспокойство»15. Итин был независимым и гордым человеком, что раздражало его недругов еще больше. И тучи над его головой сгущались с каждым днем сильнее…

В 1933 году Итин опубликовал еще один отрывок из романа «Конец страха» под названием «Ананасы под березой» («Сиб. огни», №1-2), куда под видом перевода из Эдгара включил стихи собственного сочинения, в которых были и такие строки:

 

Шуты украли образ Бога,

И странно озарен им ад.

Марионетки! Как их много!

Идут вперед, идут назад…

 

…Но вот средь сборища шутов,

Исчадье мутных злобных снов,

Встает кроваво-красный зверь.

Шуты безумствуют теперь,

 

Изнемогая от тоски,

И ненасытные клыки,

Как молния, все вновь и вновь

Впиваются в людскую кровь…

 

Клыки «кроваво-красного» зверя сталинского террора настигнут через несколько лет и самого Итина. 30 апреля 1938 года по обвинению в абсурдных связях с японской разведкой и шпионаже в пользу этой страны он был арестован и 17 октября 1938 года постановлением тройки НКВД Новосибирской области по статье 58-6 УК РСФСР приговорен к расстрелу. А уже через пять дней, 22 октября 1938 года, приговор был приведен в исполнение. Место захоронения поэта осталось неизвестным.

Лишь в сентябре 1956 года Вивиан Азарьевич Итин был посмертно реабилитирован за отсутствием состава преступления. По этому поводу Л. Мартынов писал:

«Час воскрешения Вивиана Итина, этого жестоко и бессмысленно погубленного в годы массовых репрессий поэта настал. Пора по-настоящему воздать должное этому большому художнику слова… Полет поэта кончился трагически. Но осталась не горка праха, а книги… И все это полно страсти, полно мысли»16.

 

 

 

 

 

ПУТЬ К ДОМУ

(Поэтическая чаша Алексея Ачаира)

 

 

В 1924 году недавно оказавшийся в Харбине Алексей Ачаир в стихотворении «В странах рассеянья» писал:

 

Не сломила судьба нас, не выгнула,

хоть пригнула до самой земли…

А за то, что нас Родина выгнала,

мы по свету ее разнесли.

 

Вряд ли он мог тогда предполагать, что это его стихотворение для нескольких поколений русских эмигрантов, разбросанных по миру, станет и своеобразным реквиемом, и эпиграфом их покореженной жизни и судьбы. Но так и случилось. Что вполне логично, ибо собственная планида поэта как капля воды отразила и преломила всю трагедию российской эмиграции двадцатого столетия, вынужденной не по своей воле покидать родину и искать счастья на чужбине.

Алексей Алексеевич Ачаир (настоящая фамилия Грызов) появился на свет 5(17) сентября 1896 года в станице Ачаир под Омском. С апреля 1917 года, когда появится в омской газете «Деловая Сибирь» первое стихотворение Алексея Грызова, название малой родины превратится в его поэтический псевдоним. А еще позже в стихотворении «Моему другу» за подписью И. Буранов (еще один его, правда, редко используемый псевдоним) он напишет:

 

Что такое: Ачаир?

Это только селенье простое?

Для тебя отразившийся мир

Растворился в нем — каплею в море!..

 

Родился будущий поэт в семье полковника Сибирского казачьего войска Алексея Георгиевича Грызова. По одним сведениям детство свое Алексей Алексеевич провел в Омске, по другим — в Семиречье, в гарнизоне Джаркента (Туркмения), где одно время служил его отец. Косвенное тому подтверждение находим в некоторых стихах А. Ачаира с восточными мотивами («Семиречье», «Сбор винограда» и др.). А вот азы своего образования Грызов-младший получил в Омске — в кадетском корпусе.

У этого учебного заведения была славная история. Свое начало оно брало от Войскового училища Сибирского казачьего войска, основанного в 1813 году. В 1846-м училище преобразовали в кадетский корпус, который стал готовить офицеров для всей Сибири. Из стен корпуса вышло немало прекрасных офицеров, талантливых военачальников и храбрых воинов. Таких, например, как генерал от инфантерии Л.Г. Корнилов, или командующий 1-й Сибирской армией А.Н. Пепеляев. Более сотни выпускников корпуса стали Георгиевскими кавалерами. За большие заслуги император Николай II наградил учебное заведение в 1913 году Юбилейным знаменем и почетным наименованием «Первый Сибирский Императора Александра I кадетский корпус».

В том же году кадет и начинающий поэт Алексей Грызов писал:

 

И много из корпуса вышло людей,

И жизни они не щадили своей,

И свято, и верно за Родину-мать

Стояли, стоят и ввек будут стоять.

 

Славы Сибирского кадетского корпуса Грызов-Ачаир не посрамил. Окончил он его с золотой медалью и в будущем показал себя храбрым воином. А позже, став уже известным поэтом, посвятил ему стихотворение «Назад, к Родине».

Впрочем, по военной стезе жизнь Грызова пошла не сразу. После окончания в 1914 году кадетского корпуса Алексей решил продолжить образование и поступил в Москве на инженерный факультет Петровско-Разумовскую земледельческой академии (в будущем — Сельскохозяйственная академия им. К.А. Тимирязева).

Окончить ее на четвертом году обучения помешали революционные события. Алексей Грызов возвращается в Омск. Сложившийся к тому времени областник по внутреннему убеждению, он вливается в Белое движение в Сибири. А с мая 1918 года, вступив рядовым-добровольцем в пулеметную команду партизанского отряда атамана Красильникова, Алексей Грызов становится активным участником Гражданской войны.

Военного лиха ему пришлось хлебнуть сполна. Был контужен на уральской реке Белой при взрыве моста, тяжело переболел тифом. С июня 1919 года служил в штабе 1-й Сибирской казачьей дивизии. Участвовал в легендарном Великом Сибирском Ледяном походе, который начался в ноябре 1919 года от Новониколаевска и Барнаула и завершился в марте 1920 года в Забайкалье. На станции Тайга Алексей Грызов отморозил правую ступню и чуть не лишился ноги. Во время похода при отступлении дивизии из-под Красноярска (деревня Минино) старший урядник Грызов вынес дивизионное знамя, за что был удостоен Георгиевского креста. А после окончания Ледяного похода и разгрома колчаковцев в сентябре 1920 года он, к этому времени уже в чине вахмистра, через забайкальскую тайгу в одиночку пробирался к войскам атамана Семенова. Насколько тяжел и труден был этот путь, можно судить из собственного признания Грызова, которое он делает в письме от 4 июня 1927 года Г.Д. Гребенщикову: «Вы не знаете, что семь лет тому назад я один бродил в оленьей шкуре, полубосой, голодный, дикий — по Якутской тайге моей любимой Сибири. Я слеп в тайге, я шел по бадарану1, ступая окровавленными ступнями на острые сухие стебли прошлогодних трав, я сидел у реки три дня и глодал выброшенную на берег гниющую рыбу и искал смерти…»2. Этот период жизни найдет позже отражение в таких, например. его стихах, как «Ночью в тайге».

В том же, 1920 году приказом атамана Семенова Алексей Грызов был произведен в хорунжие. А свою военную службу заканчивал в Приморье, в Гродековской группе войск. В феврале 1922 года по заключению врачей он был уволен из армии по состоянию здоровья.

Особых раздумий, чем теперь заниматься дальше, у него не было. Безусловно, литературным творчеством! Тем более что определенная практика имелась: стихи под псевдонимом А. Ачаир и публицистические статьи уже печатались в сибирских газетах «Наша заря», «Русский голос», «Вечер», «Копейка» и др. Поэтому появление Грызова-Ачаира во владивостокской газете «Последние известия», издаваемой областнической группой А.В. Сазонова, вполне логично. Ее он редактирует с февраля по октябрь 1922 года. Но с приходом Красной Армии и освобождением Приморья от белогвардейцев и интервентов Грызов вынужден удариться в бега. В конце 1922 года Ачаир попадает в Корею, оттуда — в Маньчжурию, в главный ее город Харбин. Здесь начинается новый, едва ли не самый значительный период его жизни.

Харбин той поры был столицей российской эмиграции на Дальнем Востоке и практически русским городом. Здесь существовала целая сеть русских школ, многочисленных профессиональных курсов, были даже высшие учебные заведения. Алексей Ачаир вполне успешно вписался в харбинскую интеллектуальную атмосферу.

Поначалу работал в местных газетах, а с 1924 года занимал должность «секретаря-заведующего» отдела образования ХСМЛ (Христианский союз молодых людей) — организации миссионерского толка, которая вела большую культурно-воспитательную работу среди русской эмигрантской молодежи Харбина, а также преподавал в гимназии и колледже при ней. С этого времени, собственно, и начинается многолетняя педагогическая деятельность Алексея Алексеевича, которая продолжится до самой его кончины.

По инициативе Ачаира в ноябре 1925 года в стенах ХСЛМ образовался юношеский «кружок русской культуры», объединявший около двух десятков молодых людей от пятнадцати до двадцати лет. Именовался он, совсем как у Пушкина, «Зеленая лампа», но с августа 1927 года за ним закрепилось другое название — «Молодая Чураевка». И не случайно.

К этому времени широкую известность обретает творчество Георгия Гребенщикова, одним из горячих поклонников которого был и Алексей Ачаир. Не меньший интерес у русской интеллигенции за рубежом вызывала и создаваемая им Соединенных Штатах русская деревня Чураевка, названная по ассоциации с фамилией главного героя романа «Чураевы», строительство которой в 75 милях от Нью-Йорка Г.Д. Гребенщиков начал в 1925 году. Чураевка была задумана писателем как своего рода «скит русской культурной мысли», в ней жили и работали известные деятели русской эмиграции (М. Чехов, С. Рахманинов и др.). Он же, Г.Д. Гребенщиков, к созданию маньчжурской Чураевки и Ачаира подтолкнул. В завязавшейся между ними в марте 1927 года переписке Г.Д. Гребенщиков в письме от 2 мая 1927 года предлагает своему харбинскому почитателю: «Вот и давайте, открывайте там, в Харбине, отделение Чураевки…»[3] И такое «отделение» Ачаиром было открыто. Более того, сам Г.Д. Гребенщиков его и «освятил», послав по просьбе Ачаира в августе 1927 года письмо-напутствие членам «Молодой Чураевки», где вместе с добрыми пожеланиями дал ряд полезных практических советов.

Несколько лет «Молодая Чураевка» складывалась как литературная студия. Три года под редакцией Алексея Ачаира она выпускала свой ежемесячный «ХСМЛ-Журнал». Вокруг Ачаира объединяется талантливая харбинская молодежь. В период расцвета студии к началу 1930-х годов здесь уже до полусотни поэтов и прозаиков, среди которых Валерий Перелешин, Владимир Слободчиков, Николай Щеголев, Ларисса Андерсен и др. в недалеком будущем известные литераторы русской эмиграции. Стихи наиболее талантливых из них составили коллективный сборник «Семеро», выпущенный также под редакцией Алексея Ачаира.

«Молодая Чураевка» обретает все большую популярность. На ее собраниях и вечерах яблоку негде упасть. Из узкого литературного кружка она превращается в настоящий островок русской культуры в Китае, становится прибежищем значительной части эмигрантской молодежи. И магнетизм личности самого Ачаира, которого воспитанники горячо любили, если не сказать — боготворили, что подтверждается их многочисленными очень теплыми воспоминаниями, играл тут не последнюю роль. Но и Алексей Алексеевич не оставался в долгу, отдавая им душу и сердце.

При этом сам он к своим педагогическим способностям относился весьма скептически. В письме к Г.Д. Гребенщикову от 4 июня 1927 года А. Ачаир писал: «Из меня никогда не выйдет (я и не стремлюсь быть им) ни педагог, ни воспитатель». Хотя тут же и объяснял почему, несмотря на трудности, не оставляет работы с молодежью: «Но я должен помнить, что молодежь меня считает старшим другом и больше того — старшим братом. Не оправдать ее веры было бы моим логическим концом»[4]. В не меньшей мере двигало Ачаиром чувство долга, убеждение в необходимости делиться с молодежью своим опытом, знаниями, умением (в том числе и литературным). В том же письме читаем: «…Ведь все мы должны — следующему за нами поколению, которое мало хорошего видело, да и сейчас видит в жизни. И лишать их даже части того, что нам в свое время дала жизнь, — это значит сознательно убивать и свое, и их, и общее для всех нас, связанных принадлежностью к одной Стране и народу — убивать будущее»[5].

За восемь лет существования «Молодой Чураевки» (до 1933 года) через нее прошла практически вся харбинская молодая литературная поросль. И по большей части именно благодаря Ачаиру маньчжурская «Чураевка» стала заметным явлением в культурной жизни русского зарубежья.

Служба на ответственном посту в крупной международной организации, преподавание, активная общественная деятельность (а был он еще и председателем Общества сибирских казаков, председателем издательской комиссии общества кадетов) отнимали у Алексея Ачаира, очень много времени и сил в ущерб собственному творчеству. Об этом свидетельствует косвенно и тот факт, что, дебютировав с книжкой «Первая» в Харбине в 1925 году, следующий сборник стихов «Лаконизмы» Ачаир выпускает уже только в 1937 году, когда «чураевский» период его жизни остался далеко позади. Тогда уже и книги у него стали выходить (в том же Харбине) одна за другой: «Полынь и солнце» (1938), «Тропы» (1939) и, наконец, «Под золотым небом» (1943). Тем не менее, ни при каких обстоятельствах Алексей Ачаир литературного творчества не оставлял.

Тут надо иметь в виду, что изданием поэтических книжек оно не ограничивалось. Ачаир много публиковался в эмигрантской прессе Харбина, Шанхая, Пекина, в частности, был постоянным автором журналов «Рубеж», «Луч Азии». В 1933 году стихотворная подборка А. Ачаира появилась в коллективном сборнике «Парус», а в 1936-м его стихи попали в первую эмигрантскую антологию «Якорь» (Берлин). Да и занимался Ачаир не только поэзией. Есть у него и прозаические опыты. В одном из писем Г.Д. Гребенщикову он упоминает о двух своих еще «не обработанных» романах: «Валерий Бухтармин» и «Храм огня Востока»[6]. Но в первую очередь и главным образом он, конечно же, — поэт.

Стихи писать Алексей Ачаир начал еще в детстве. И потом уже не расставался с ними никогда.

Поэтическое его формирование происходило под влиянием разных литературно-художественных тенденций. В первую очередь — русской национальной поэтической традиции, которая (прежде всего в харбинский период творчества) весьма органично сочетается у него с «инокультурными духовными концептами», (А. Забияко), привносящими особый восточный колорит. Наиболее явно стремление синтезировать принципы восточной и европейской поэтик выразилось в его втором сборнике «Лаконизмы», вышедшем, когда за плечами Ачаира было уже полтора десятка лет жизни в Маньчжурии. Активно пользуется он мотивами, жанровыми формами и словарем поэзии «серебряного» века. Многие его стихи навеяны, а некоторые буквально пронизаны образностью Северянина, Блока, Вертинского, Городецкого и, конечно, Гумилева. Соединение же символистской многозначности и акмеистической конкретности становится, по мнению некоторых исследователей, отражением поэтической картины мира Алексея Ачаира. Хотя, думается, на самом деле она значительно многообразней и сложнее.

Значительную роль в формировании поэтического лица Ачаира сыграл Николай Гумилев. В общем-то, вся харбинская ветвь эмигрантской лирики выросла под его влиянием. Их беженская судьба и сама экзотическая аура, в которой жили «поэты-изгнанники» способствовала тому, что поэт-путешественник и поэт-конквистадор Гумилев, принявший мученическую смерть от большевиков, для многих из них стал поэтическим знаменем и ориентиром. Алексею Ачаиру — потомственному казаку, солдату Белой гвардии, прошедшему с ней до конца трагический путь, охотнику и путешественнику — Николай Гумилев особенно духовно близок. Не случайно для обоих центральной, стержневой и связующей становится «идея пути». Даже сами названия многих стихотворений Ачаира  — «Снова в путь», «Коней седлали», «Дорога к дому», «Он водил Добровольного флота…» и др. — недвусмысленно ее подчеркивают.

Географический диапазон странствий Ааира не менее впечатляющ, чем у Гумилева. Как отмечал журнал «Рубеж», «вехами на пути его (Ачаира — А.Г.) жизни мелькали Туркестан, Кавказ, Сибирь, Поволжье, Алтай, Якутская область, Владивосток, Корея, Шанхай, Гонконг, Филиппинские острова, Харбин…». Путь, дорога для Ачаира — также благодатная стихия, где ему вольно дышится. Но если гумилёвская «охота к перемене мест» основывалась на романтическом авантюризме и космополитизме, а сам он представал перед читателем «гражданином мира», то «идея пути» Ачаира питалась другими истоками, где были и казацкие походы, и боевой опыт Гражданской войны, и скитания в таежных дебрях родной Сибири. Иной был и сам характер пути Алексея Ачаира, по которому шел он одержимый не романтической страстью, а волею трагической судьбы, вырвавшей его из родной почвы и сделавшей перекати-полем. Со всей очевидностью проявляется это уже в его дебютной книге «Первая», камертоном которой становится стихотворение «В странах рассеянья». Вместе с тем, оторванный от корней лирический герой Ачаира остается патриотом России. Несмотря на нанесенные обиды, несет он по планете ее материнской образ («а за то, что нас Родина выгнала, мы по свету ее разнесли»).

Тема родной земли, пронизанная мотивом неизбывной любви к ней, и стала сердцевиной поэтического мироздания Алексея Ачаира. Немало у поэта стихотворений, прямо обращенных к России («Вселенская Русь», «Из ковша», «Степные звоны», «Родные травы», «На моей земле» и др.), хотя еще больше их, где она идет подтекстом, проступает опосредованно. Но, даже рассказывая об «иных географических пределах», например, «скитаясь по Азии древней», поэт не перестает думать «о милой России, // о встрече на нашей земле». Да и сама экзотика Востока нужна Ачаиру скорей для того, чтобы еще сильнее подчеркнуть остроту сыновнего чувства к родной земле.

Сама же Россия ассоциируется у поэта прежде всего с взрастившей его «малой родиной» — Сибирью. Более того, обе они находятся у него в единой неразрывной «связке»: «Святая Русь — Суровая Сибирь». Ей хранил он верность, ей посвящал в разные годы проникновенные стихи («Сибирь», «Ангара», «Тайга» и др.). Через ее призму смотрит он на покинутую Россию. Именно ее природа отодвигает на задний план все остальные экзотические красоты мира. И не только экзотические. В стихотворении «В тайге» Алексей Ачаир писал:

 

Стихов о кленах я не признаю,

плакучих ив печаль мне непонятна.

Люблю Сибирь, люблю тайгу мою

и мхов — ковров причудливые пятна.

 

То, что именно Сибирь явилась отправной точкой его поэзии, так или иначе свидетельствует присутствующая в стихах Алексея Ачаира «казацкая» тема. Именно сибирский казак-первопроходец, расширяющий для своей родины географические пределы, на долгое время становится героем многих его поэтических произведений (стихотворения «Казаки», «Казаки империи», «Коней седлали», «Казачьи реки» и др.), или присутствует в них. Даже эпиграф, которым Ачаир снабдил свою третью книгу «Полынь и солнце» — «От стремени — к стремени, от сердца — к сердцу» — лишний раз подчеркивает приверженность поэта казацкому братству. Не удивительно, что многие современники поэта (да и нынешние казаки тоже) причисляли (и причисляют) Алексея Ачаира к «казацким» поэтам, хотя творчество его, конечно же, гораздо шире одной, хотя и достаточно заметной тематической ветви.

Это подтверждают и сегодняшние исследователи. Так, анализируя мотивы, образы и лирические приоритеты творчества Ачаира, А. Забияко решительно снимает с него ярлык «казачьего» поэта и определяет его как художника, соединяющего в себе гумилевскую пассионарность и блоковский лиризм с «дальневосточными» мотивами[7]. Что же касается осмысления «казачьей» темы, то здесь Ачаир был весьма близок к таким современным ему «казацким» поэтам, как Н. Евсеев, А. Перфильев или Н. Туроверов. Как и у них (как, впрочем, и вообще у поэтов первой волны эмиграции), у него краеугольным становится мотив родины и изгнания.

Что же касается Сибири в целом, то она для Ачаира — даже и не тема и тем более не просто какой-то выигрышный для поэтической эксплуатации предмет. Сибирь для него — «отцовское наследство», которое он призван свято беречь, а с другой стороны, некая константа, устойчивое внутреннее самочувствие, противостоящее жизненным тайфунам. Даже вдали от родной Сибири Алексей Ачаир продолжал жить и дышать ею. Вот и в письме Г.Д. Гребенщикову 28 марта 1927 года он признается: «Мне не о чем думать, кроме Сибири»[8]. И Георгий Дмитриевич, сам бесконечно влюбленный в Сибирь, Ачаира горячо поддерживал и советовал «вникать во всю географически-историческую правду, говорящую о величайшем, о всемирном будущем Сибири»[9]. Да и поэтическое творчество молодого тогда еще стихотворца знаменитый писатель оценивал прежде всего с «сибирских» позиций: «Теперь о вашем личном — о стихах. Они мне нравятся, особенно сибирские». Хотя и в целом поэтический талант Ачаира он оценивал достаточно высоко: «Я прочел книгу Ваших стихов и нахожу, что Вам грешно роптать. Вам отпущено Богом так много…»[10]

Пройдет чуть более десятка лет, и Алексей Ачаир выпустит еще две книги. К этому времени он наряду с Арсением Несмеловым станет самой заметной и яркой фигурой в литературных кругах русского Харбина.

Вторая половина 1930-х — начало 1940-х годов было временем наивысшей творческой активности Алексея Ачаира. Его известность выходит за границы харбинского литературного круга, а с публикацией стихов в Праге, Париже, Нью-Йорке становится международной.

Многие современники Ачаира отмечали музыкальность его поэзии. Знаток русского Харбина Е.П. Таскина писала: «Музыкальность поэта, по-видимому, определила своеобразную поэтику его стихов: они легки, изящны, напевны (особенно «Пичуга», «Взгрустнулось» и др.). В них звуковое очарование ритмики, хотя на некоторых лежит печать эстетизма, отвлеченности от реальной жизни, — он черпал поэтические интонации из эпохи, среды, в которой жил. И вообще стихи его, как и слова любой песни, немного теряют просто при чтении без музыки»[11]. Не удивительно, что многие популярные песни для харбинской молодежи были написаны на слова Алексея Ачаира.

Музыкальность поэзии Ачаира шла не в последнюю очередь и от его собственной врожденной музыкальности. А профессиональное знание законов композиции помогло ему сполна реализоваться в жанре поэтической мелодекламации. Здесь Ачаир следовал очень модному тогда Вертинскому, поэтический мир которого и своим глубоким романтизмом и восторженной сентиментальностью был Алексею Ачаиру очень близок. Он подбирал к собственным стихам мелодии и исполнял их на вечерах и концертах. Они, по воспоминаниям современников, были «главной приманкой» вечеров «Чураевки». Его мелодекламации пользовались у харбинской публики неизменным успехом еще и потому, что отличались высоким и эффектным исполнительским мастерством. Впрочем, не только…

Сама его внешность притягивала поклонников Ачаира. По воспоминаниям Е.П. Таскиной, «высокий, стройный, выдержанный, даже молчаливый в повседневной жизни учебного заведения, где А.А. Грызов работал, он преображался у рояля во время мелодекламаций своих стихов. Делал он это своеобразно, но очень артистично»[12]. А вот как предстает Ачаир в описании бывшего «чураевца» М. Волина: «Внешность его никак не соответствовала происхождению. Тонкий в кости, изящный, с золотой шапкой вьющихся волос, хороший пианист, он скорее походил на рафинированного эстета петербургских гостиных, чем на сибирского казака»[13]. «Хрупкий, несмотря на свой высокий рост, белокурый и  голубоглазый, типичный северянин, Ачаир мало напоминал сибирского казака — они большей частью коренастые, смуглые, черноволосые», — вторит ему другой «чураевец»[14].

Естественно, что особенным успехом «лирический романтик», как он сам себя называл, Алексей Ачаир пользовался у особ противоположного пола. Эта популярность на рубеже тридцатых-сороковых годов свела поэта с восходящей звездой Харбинской оперы Гали Апполоновной Добротворской. Ее блестящая музыкальная карьера началась в 1940 году и продолжалась до 1950-х годов. Гали стала его женой и музой. У них родился сын Ромил. И ему и жене, к которым был нежно привязан, Ачаир посвятил целый ряд трогательных стихов.

В 1943 году А. Ачаир издал последний поэтический сборник «Под золотым небом». К этому времени в жизни русского Харбина и самого Грызова-Ачаира многое переменилось. В 1931 году Харбин был оккупирован японцами, и многие поэты уехали в Шанхай, Пекин и другие города Юго-Восточной Азии. Алексей Ачаир остался в Харбине и продолжал возглавлять «Чураевку». Правда, недолго. В 1932 году он уступил ее своим молодым коллегам — Н. Крузкнштерну-Петеренцу и Н. Щеголеву. А еще через год «Чураевки» не стало. В середине 1930-х годов, по некоторым источником, Ачаир становится масоном. Членом харбинской ложи розенкрейцеров.

В 1945 году Советская Армия в ходе освобождения Маньчжурии от японских оккупантов вошла в Харбин. Но Алексею Ачаиру, так жаждавшему встречи с Родиной, это облегчения не принесло. Как бывшего белогвардейца органы НКВД его арестовали и насильно депортировали в СССР.

Незадолго до ареста, 6 июня 1945 года А. Ачаир, словно предчувствуя скорую разлуку, пишет стихотворение, посвященное Гали:

 

Мы говорим, ты — песнею, я — словом,

для новых душ предельные слова,

что бьется жизнь и в старом дне,

и в новом,

одной мечтой о радости жива.

 

Что мы с тобой не собственность

друг друга,

что разных воль таинственный союз.

Пусть гром гремит, пусть негодует вьюга,

я за тебя, прощаясь, не боюсь…

 

Это было последнее стихотворение, написанное Алексеем Ачаиром в Харбине. Потом начнется для него полоса новых тяжелых испытаний. Более десяти лет проведет он сначала в гулаговских лагерях, затем на спецпоселении в поселке Байкит, на севере Красноярского края, где работает в учителем пения и английского языка в местной школе. Он ведет большую учебно-воспитательную работу, организует художественную самодеятельность в школе и местном доме культуры, занимается музыкальным образованием учащихся. Коллеги-учителя и ребятишки его обожают, а, когда он уедет, будут слать любимому учителю вослед теплые письма. Стихи по понятным причинам рождаются у него все реже. Да и те в советских изданиях практически не печатаются. Естественно, что в Бйките Алексей Ачаир переживает глубокий душевный кризис. С одной стороны, он на родине, и, наконец-то, среди добрых отзывчивых людей, а с другой — творчество его не востребовано, хотя и в Байките стихов (среди которых даже поэмы — «Любовь к одной» и незаконченная «Бородин») пишется немало.

В конце 1959 года Алексей Алексеевич Грызов расстается с Байкитом и переезжает в Новосибирск, к бывшей своей ученице (еще в Харбине обучал он ее игре на фортепьяно), поклоннице и любящей его женщине Валентине Васильевне Белоусовой. В 1956 году педагог и музыкант В.В. Белоусова уехала из Харбина и обосновалась в Новосибирске. Между нею и Ачаиром, жившим тогда в Байките, завязывается интимная переписка. Белоусова настойчиво уговаривает Грызова переехать к ней, и новый, 1960 год они встречают уже в Новосибирске мужем и женой.

Алексей Алексеевич поступает работать учителем пения в школу №29 и сразу же уходит с головой в музыкально-педагогическую деятельность. Кроме уроков, вел кружок эстетического воспитания, создал большой детский хор, быстро получивший широкую известность не только в Новосибирске, но и за его пределами. Как вспоминает Белоусова, «школу Ачаир любил, школой жил и ходил в школу, как на праздник».

Однако все сильнее давало знать о себе небогатырское здоровье, подорванное, к тому же, лагерями, ссылкой и многими другими перипетиями его драматической судьбы. Однажды утром Алексею Алексеевичу сделалось плохо с сердцем. Он понял, что в таком состоянии работать не сможет. Но как предупредить об этом администрацию школы? С телефонами в ту пору в городе было сложно. О том, чтобы просто отлежаться, для него не могло быть и речи. И он решил все-таки отправиться в школу. С его улицы Обдорской (в районе вокзала) до Октябрьской (в центре), где находилась школа, путь неблизкий. Собрав волю в кулак, кое-как добрался. И рухнул замертво от сердечного приступа прямо на пороге школы. Случилось это 16 декабря 1960 года.

Похоронили Алексея Алексеевича Грызова-Ачаира на Заельцовском кладбище Новосибирска. Эпитафией поэту стали строки из его собственного стихотворения: «…На этом косогоре // Оставлен друг, чтоб вечно не забыть…». А новосибирская писательница Лариса Кравченко, также прошедшая Харбинскую эмиграцию, после кончины Алексея Ачаира написала:

 

Серый камень в Ельцовском бору…

Словно ждет — мы придем, мы придем,

Наконец-то, и вспомним о нем…

 

 

 

1 Писатели о себе. — Новосибирск, 1973, с. 225.

2 Там же.

3 Смердов А. Песни весны и жизни. // Кондр. Урманов. Перепутье. — Новосибирск, 1969, с. 267.

4 Там же.

5 Яновский Н. Неопубликованные произведения Кондратия Урманова. // Литературное наследство Сибири. Т. 8, с. 6. — Новосибирск, 1988.

6  Писатели о себе. — Новосибирск, 1973, с. 226 — 227.

7 Урманов К. Наша юность. Страницы воспоминаний. // «Сиб. огни», 1965, №2, с. 160.

8 Писатели о себе.  — Новосибирск, 1973, с. 227.

9 Писатели о себе. — Новосибирск, 1973, с. 228.

10 Там же.

11 Там же.

12 Урманов К. Наша юность. Страницы воспоминаний. // «Сиб. огни», 1965, №2, с. 161.

13 Яновский Н. Неопубликованные произведения Кондратия Урманова. // Литературное наследство Сибири. — Новосибирск, 1988. Т. 8, с. 6—7.

14 Коптелов А. Кондратий Никифорович Урманов. // Кондр. Урманов. Избранное в 2 т. — Новосибирск, 1958. Т. 1, с. 6.

15 Фрагменты рукописи хранятся в Центре истории новосибирской книги.

16 Урманов К. Наша юность. Страницы воспоминаний. // «Сиб. огни», 1965, №2, с.170.

17 Урманов К. Наша юность. Страницы воспоминаний. // «Сиб. огни», 1965, №2, с. 171.

18 Там же.

19 Виктор Иванович Уфимцев. Архив. — М., 2009, с. 171.

[1] «Красная новь», 1928, №2

[2] «Сибирские огни», 1928, №1.

3 Литературное наследство Сибири.  Новосибирск, 1969. Т. 1, с. 87.

4 Мостков. Ю. Портреты. — Новосибирск, 1981, с.35.

5 Мостков. Ю. Портреты. — Новосибирск, 1981, с. 38.

6 В. Итин. Солнце сердца. — Новосибирск, 1923, с. 13.

7 Мостков Ю. Портреты. — Новосибирск, 1981, с 59.

8 Там же, с. 61.

9 Мартынов Л. Час воскрешения Вивиана Итина. // «День поэзии»-63». — М., 1963.

10 «Сиб. огни», 1927, №1.

11 Мостков Ю. Портреты. — Новосибирск, 198, с. 67-86.

12 Горький М. Собр соч. в 30 т. — М., 1955, с. 247.

13 «Сиб. огни», 1933, №1-2.

14 Литературное наследство Сибири. — Новосибирск, 1969. Т. 1, с. 42.

15 Там же, с. 38

16 Мартынов Л. Час воскрешения Вивиана Итина. // «День поэзии»-63». — М., 1963.

1 Бадараны — в болотистых местах восточносибирской тайги проталины-окошки вечной мерзлоты.

2 Новый журнал (Нью-Йорк), 2009, №256.

[3] Там же.

[4] Новый журнал (Нью-Йорк), 2009, №256.

[5] Там же.

[6] Сведений о публикации этих произведений нет, архив же А. Ачаира после его депортации в СССР был уничтожен.

[7] Забияко А. Тропа судьбы Алексея Ачаира. — Благовещенск, 2005.

[8] Новый журнал (Нью-Йорк), 2009, №256.

[9] Там же.

[10] Там же.

[11] Таскина Е. Литературное наследие русского Харбина. — Харбин. Ветка русского дерева. — Новосибирск, 1991.

[12] Там же.

[13] Волин М. Русские поэты в Китае. // «Континент», 1982, №34.

[14] Крузенштерн-Петерец Ю. Чураевский питомник. // «Возрождение», 1968, №204

Алексей Горшенин
2019-01-05 08:19:59


Русское интернет-издательство
https://ruizdat.ru

Выйти из режима для чтения

Рейтинг@Mail.ru