ПРОМО АВТОРА
Иван Соболев
 Иван Соболев

хотите заявить о себе?

АВТОРЫ ПРИГЛАШАЮТ

Серго - приглашает вас на свою авторскую страницу Серго: «Привет всем! Приглашаю вас на мою авторскую страницу!»
Ялинка  - приглашает вас на свою авторскую страницу Ялинка : «Привет всем! Приглашаю вас на мою авторскую страницу!»
Борис Лебедев - приглашает вас на свою авторскую страницу Борис Лебедев: «Привет всем! Приглашаю вас на мою авторскую страницу!»
kapral55 - приглашает вас на свою авторскую страницу kapral55: «Привет всем! Приглашаю вас на мою авторскую страницу!»
Ялинка  - приглашает вас на свою авторскую страницу Ялинка : «Привет всем! Приглашаю вас на мою авторскую страницу!»

МЕЦЕНАТЫ САЙТА

Ялинка  - меценат Ялинка : «Я жертвую 10!»
Ялинка  - меценат Ялинка : «Я жертвую 10!»
Ялинка  - меценат Ялинка : «Я жертвую 10!»
kapral55 - меценат kapral55: «Я жертвую 10!»
kapral55 - меценат kapral55: «Я жертвую 10!»



ПОПУЛЯРНАЯ ПРОЗА
за 2019 год

Автор иконка Андрей Штин
Стоит почитать История о непослушных выдрятах

Автор иконка генрих кранц 
Стоит почитать В объятиях Золушки

Автор иконка Андрей Штин
Стоит почитать Рыжик

Автор иконка станислав далецкий
Стоит почитать ГРИМАСЫ ЦИВИЛИЗАЦИИ

Автор иконка Олесь Григ
Стоит почитать День накануне развода

ПОПУЛЯРНЫЕ СТИХИ
за 2019 год

Автор иконка Ялинка 
Стоит почитать Не узнал...

Автор иконка Олесь Григ
Стоит почитать Тысяча и одна

Автор иконка Олесь Григ
Стоит почитать Из окна моего

Автор иконка  Натали
Стоит почитать Я говорю с тобой стихами

Автор иконка Владимир Котиков
Стоит почитать Рождаются люди, живут и стареют...

БЛОГ РЕДАКТОРА

ПоследнееПомочь сайту
ПоследнееПроблемы с сайтом?
ПоследнееОбращение президента 2 апреля 2020
ПоследнееПечать книги в типографии
ПоследнееСвинья прощай!
ПоследнееОшибки в защите комментирования
ПоследнееНовые жанры в прозе и еще поиск

РЕЦЕНЗИИ И ОТЗЫВЫ К ПРОЗЕ

Вова РельефныйВова Рельефный: "Это про вашего дядю рассказ?" к произведению Дядя Виталик

СлаваСлава: "Животные, неважно какие, всегда делают людей лучше и отзывчивей." к произведению Скованные для жизни

СлаваСлава: "Благодарю за внимание!" к рецензии на Ночные тревоги жаркого лета

СлаваСлава: "Благодарю за внимание!" к рецензии на Тамара Габриэлова. Своеобразный, но весьма необходимый урок.

Do JamodatakajamaDo Jamodatakajama: "Не просто "учиться-учиться-учиться" самим, но "учить-учить-учить"" к рецензии на

Do JamodatakajamaDo Jamodatakajama: "ахха.. хм... вот ведь как..." к рецензии на

Еще комментарии...

РЕЦЕНЗИИ И ОТЗЫВЫ К СТИХАМ

ЦементЦемент: "Вам спасибо и удачи!" к рецензии на Хамасовы слезы

СлаваСлава: "Этих героев никогда не забудут!" к стихотворению Шахтер

СлаваСлава: "Спасибо за эти нужные стихи!" к стихотворению Хамасовы слезы

VG36VG36: "Великолепно просто!" к стихотворению Захлопни дверь, за ней седая пелена

СлаваСлава: "Красиво написано." к стихотворению Не боюсь ужастиков

VG34VG34: " Очень интересно! " к рецензии на В моём шкафу есть маленькая полка

Еще комментарии...

Полезные ссылки

Что такое проза в интернете?

"Прошли те времена, когда бумажная книга была единственным вариантом для распространения своего творчества. Теперь любой автор, который хочет явить миру свою прозу может разместить её в интернете. Найти читателей и стать известным сегодня просто, как никогда. Для этого нужно лишь зарегистрироваться на любом из более менее известных литературных сайтов и выложить свой труд на суд людям. Миллионы потенциальных читателей не идут ни в какое сравнение с тиражами современных книг (2-5 тысяч экземпляров)".

Мы в соцсетях



Группа РУИЗДАТа вконтакте Группа РУИЗДАТа в Одноклассниках Группа РУИЗДАТа в твиттере Группа РУИЗДАТа в фейсбуке Ютуб канал Руиздата

Современная литература

"Автор хочет разместить свои стихи или прозу в интернете и получить читателей. Читатель хочет читать бесплатно и без регистрации книги современных авторов. Литературный сайт руиздат.ру предоставляет им эту возможность. Кроме этого, наш сайт позволяет читателям после регистрации: использовать закладки, книжную полку, следить за новостями избранных авторов и более комфортно писать комментарии".




8 рассказов о поэтах и не поэтах


Изабелла Изабелла Жанр прозы:

Жанр прозы Проза для души
899 просмотров
0 рекомендуют
3 лайки
Возможно, вам будет удобней читать это произведение в виде для чтения. Нажмите сюда.
8 рассказов о поэтах и не поэтахРассказы о людях. сыгравших важную роль в жизни автора...

н». Я и сейчас вижу серый плащ Дагни, сидящей на камне в сумерках, и чувствую теплый сырой запах весенней земли, кружащий голову Пану – и мне.

 

Как жила Ирина Глебовна, я знала из рассказов Эмэл. Чаровала, крутила романы, общалась с интересными известными людьми, давала приемы. В общем, вела светский образ жизни – как она похожа на отца, сокрушалась Эмэл; только о работе дочери она никогда не говорила. Марию Леонтьевну на приемы почти не приглашали. Это ее обижало, обида иногда прорывалась в ее рассказах сквозь светскую сдержанность. Конфликты и трения между ними возникали постоянно, в том числе и из-за фрондерства Ирины и Юры. Например, Ирина, дружившая с четой известных диссидентов, помогала им собираться — они уезжали из страны – в том числе закрашивала краской серебряные и золотые украшения; драгоценности вывозить запрещалось, а в закрашенном виде они превращались в галантерейную дешевку, это можно было вывезти.

А однажды, когда Андрей Вознесенский написал какое-то ура-патриотическое стихотворение, Юра отозвался на него возмущенным письмом, из которого я помню последнюю фразу: «Ветровое стекло России заляпано грязью, и вы – один из комков этой грязи». Письмо было прочитано по «вражескому радио», ходило по рукам в перепечатке, и Эмэл трепетала и возмущалась – как можно так рисковать семейному человеку. Насколько я знаю, никаких репрессий не последовало, во всяком случае, явных.

Квартирный вопрос не миновал и эту семью. Строились разные варианты обмена – в основном, с целью жить вместе со стариками, чтобы легче было им помогать и чтобы не пропала жилплощадь в случае их смерти. Последний из известных мне вариантов –раскидать обитателей пятикомнатной коммуналки – кажется, той, где жила Эмэл – по комнатам Левиных, Левина-отца, а одинокого жильца в том же подъезде, которого обихаживала и обхаживала Ирина, переместить в четвертую комнату – это как бы свой человек, и квартира будет как бы отдельной, а потом можно будет как-то оформить на себя и комнату этого жильца. Напомню, что в те времена нельзя было ни купить жилплощадь, ни завещать ее, и приходилось сильно исхитряться, чтобы не утратить даже самую паршивую комнатушку. Чем кончились эти затеи, я не знаю.

 

Еще два эпизода.

Мама в очередной раз заводит разговор о том, что я бездельница, что институт кончила, а зарабатываю мало, сижу у нее на шее. Я брожу по городу, под мокрым снегом, по слякоти, оказываюсь у Эмэл; она, уже испытавшая на себе изменчивость настроений моей мамы, относится ко мне с сочувствием; звонит Ирине – у той много знакомств, кто-то сможет, вероятно, помочь мне с заработками. Приходит Ирина – вся внимание и понимание; обещает. Связывает меня с неким Владимиром Ильичом, он работает в журнале «Вокруг света», там работа найдется... С журналом как-то не получилось, мама успокоилась, ощущение внимания и понимания со стороны Ирины осталось.

Тут надо сказать, что когда мы общались с Эмэл уже после ухода моей мамы, она рассказала: Елена Рафаиловна не один раз заводила с ней речь о том, чтобы она, Эмэл, ввела меня в дом к Ирине, и я, лишенная всякого круга знакомств, могла бы обрести их там. Невозможность этой затеи Эмэл объяснила тем, что у нас с Ириной разница в 13 лет… Как будто мама хлопотала о нашей личной, так сказать, дружбе. Хорошо, что я не знала тогда об этих разговорах. Но и тогда я понимала, что Ирине нужны люди известные, необычные, блестящие. Я же некрасива, неинтересна, неизвестна, блистать в обществе не могу, и чего это ради ей со мной возиться.

 

 

Как-то мы пришли к Эмэл с В. Мы не виделись несколько лет — я вышла замуж, похоронила маму. Все та же комната, почти не изменившаяся Эмэл. При всей приветливости ее и светских навыках вечер прошел как-то безжизненно. При общении с Эмэл включалась одна сторона моей натуры, при общении с В. – другая, В. – человек совсем не светский, Эмэл же была в большой степени светская дама. И в ее присутствии становилось ясно, как плохо ты воспитан. Наверное, требовалось время, чтобы исчезла некоторая натянутость между нею и Володей; а может быть, она не исчезла бы никогда – они были слишком разные люди. Мы ушли с облегчением. Это была зима 76-77 гг. Как-то наше знакомство сошло на-нет. Только однажды я видела на Мясницкой Ирину Глебовну, беседующую с какой-то дамой. Я взглянула на нее мельком – испугалась, что она меня узнает – и запомнила только маленький коричневый берет.

 

Я совершенно не помню, при каких обстоятельствах Эмэл рассказала мне, что обнаружился – чего она всегда боялась – ее муж. Он действительно перешел к немцам; живет в Штатах, состарился, обеднел, стал никому не нужен и вспомнил о дочери и жене. И возжелал вернуться на дорогую родину.

Эмэл была в ужасе. С одной стороны, этот человек явно не представлял себе, в каких жилищных условиях живет семья его дочери спустя несколько десятилетий после войны. Возьмет и приедет – и что с ним тогда делать? С другой – как отреагирует власть на то, что у Ирины отец – дезертир и предатель? Она умоляла Ирину не отвечать отцу. Отсутствие ответа объяснит ему все. Кажется, Ирина так и поступила. Или она звонила отцу? Во всяком случае, любящий отец и муж к родным березкам не вернулся.

 

Мария Леонтьевна, я очень хорошо Вас помню. Помню комнату с медальонами, фотографиями в старинных рамках, столиком и креслами; помню величественную красивую даму – хозяйку этого мира, помню дивную красавицу – Ирину Глебовну и аристократического мальчика – Глеба Глинку; спасибо за Гамсуна и Вертинского, за вечера у Вас – нездешние, в несколько сковывающей светской манере, от которой они казались еще более нездешними; и за то, что Вы научили мою маму – а косвенно и меня – создавать красивые вещи. Все это мой драгоценный багаж.

 

 

Мадам Биргер

 

Мадам потому, что я не помню ее имени и отчества.

Она была давнишней знакомой моей свекрови, принадлежала к музыкальному кругу, узнала о нас из ее рассказов и заинтересовалась.

Я не запомнила ни ее внешности, ни как она была одета, потому что, едва войдя, она начала говорить – и не умолкала уже ни на минуту до ухода часа через два. Она рассказала нам всю свою жизнь, изредка прерывая свою речь возгласами типа «что же это я все о себе да о себе, я хочу знать все о вас». Один из нас успевал произнести пару фраз, после чего Биргерша – так мы стали называть ее между собой – снова переходила к себе. Все же она сумела увидеть квартиру, обстановку, узнать, чем мы занимаемся и что лето проводим в избушке в Тверской области среди дикой природы. Она пришла в восторг от моей живописи и обещала помочь с покупателями и выставками. Связи у нее были обширные, человек она была, мягко говоря, общительный, и мы обрадовались неожиданно просиявшим перспективам.

Вскоре к нам пришла ее дочь Ирина Катаева – муж Бергерши был не то композитор, не то исполнитель по фамилии Катаев; был еще сын Гриша, который покамест скрывался в тени; Ирина - не то скрипачка, не то пианистка - была замужем во Франции. Она привела к нам французского атташе по культуре (или самого посла?) с женой; эта пара покупала живопись в каждой стране, где им доводилось работать. По-русски они говорили хорошо, что-то купили, что-то купила Ирина, что-то я подарила и им, и ей. Позже, перед нашим отъездом в деревню, Биргерша предложила нам отставить у них несколько моих картин и пастелей, чтобы они могли показывать их своим гостям – работы Эли так хороши, их быстро раскупят. В. отвез им кое-что, и мы уехали.

Где-то в середине лета я приехала на несколько дней в Москву и позвонила мадам Бергер. Меня пригласили в гости. Встретили меня Бергерша и Ирина; был и Гриша, нас познакомили, но он в беседе участия не принимал.

 

 

Квартира в знаменитом доме на перекрестке Новослободской и Садового кольца была роскошной. Огромная прихожая, в которой можно устраивать танцы, со множеством дверей и проемов, за которыми были видны ведущие куда-то коридоры. Наверное, там было комнат пять. Прихожая была скорее холлом – кроме вешалки и того, что еще должно находиться в прихожей, там стояла всякая мебель, висели картины, полки – и в том числе сумка – мой подарок. Я скопировала ее с карпатской пастушьей сумки, виденной в музее в Киеве. Она была из зеленого сукна, расшита металлическими пуговицами, на широкой ручке, сотканной из толстой шерстяной пряжи на маленьком станочке.

Мы пили чай в просторной кухне. Из моих работ ничего не продалось, зато дамы много восхищались моим загаром – просто южным! босоножками – неужели в сельпо можно купить итальянские босоножки? – и платьем из черного крепдешина в мелкий белый горошек. У вас в деревне просто рай! Нельзя ли к вам как-нибудь приехать?

Я отнеслась к этому несерьезно. Смеясь, рассказала, что очень трудно к нам добираться, таща на себе рюкзаки с продуктами, что у нас нет комнаты для гостей – ведь это действительно изба, а деревенские все жили в одном помещении; что удобства в саду под черемухой (Как замечательно! Как романтично! А едим мы очень скромно, нам ничего не нужно).

Ирина рассказала, что сейчас во Франции очень модны гобелены; но вешать подделку под старину – дурной тон, старинные же все наперечет, все известны, никого не обманешь; так не продам ли я для ее парижской квартиры панно в стиле мильфлер, которое висит у меня в гостиной?

Я объяснила, что продать не могу, потому что это пробная работа, в ней много ошибок и просто халтуры – например, часть цветов не пришита, а просто приклеена. Я не хочу срамиться.

Тогда Ирина заказала такое же панно и еще варежки из овчины с ручной вышивкой. В середине осени она приедет в Москву и все заберет.

В общем, я ушла от них осчастливленная безмерно.

В один прекрасный день в июле или августе пришла телеграмма от Бергерши, в которой она просила разрешения пожить у нас с Гришей пару недель. Их устроит даже каморка на чердаке. Еды никакой особенной им не нужно. Готовить она будет сама

Мы онемели. Потом ужаснулись. Потом заметались. С Гришей? На чердаке? Мадам Бергер на кухне – в закутке за печкой? А главное, две недели малознакомые люди в доме, две недели непрерываемых и неумолкаемых монологов Бергерши?

Сколько нам тогда было лет? В квартиру, где появилась Бергерша, мы переехали в 80м году. Итальянские босоножки в сельпо возможны были не позже 85го. Значит, 81-84 год, нам под сорок. И такое неведение правил игры.

Это я вот к чему.

Все обдумав, мы ответили, что просим прощения, принять пока не можем – срочная работа.

Вернувшись в Москву, я сделала панно и рукавицы и сдала заказ Бергерше чуть ли не накануне приезда Ирины. Рассчитаться со мной должна была она.

В тот же день мне позвонила негодующая, возмущенная, взвинченная мадам. Все, что я сделала, никуда не годится! Ваше панно совсем другое! - Это не так. Это почти полная копия, кроме рамы. - Вот-вот, рама чудовищная!

На заднем фоне послышался истерический вопль Гриши: «Чудовищная! Отвратительная! Пусть это немедленно заберут из нашей квартиры!»

А варежки Ире совсем не по размеру!

Даже речи не шло о нормальном для такой ситуации варианте – Ира приедет и сама все решит. Мать и сын явно не хотели, чтобы Ира увидела вещи.

В. на следующий день все увез, в том числе и мои картины, из которых ни одна не была продана.

Мы думали, что Ира, которая производила впечатление здравомыслящего и европейского человека, хотя бы из приличия приедет посмотреть своими глазами на «этот кошмар». Но она не позвонила и не приехала. С Бергерами все было кончено.

Реакции Марты Наумовны я не помню. Очевидно, В. ей рассказал все в смягченных тонах, и отреагировала она тоже смягченно.

И панно, и варежки нашли хозяев, часть картин – тоже. С нами остался хороший урок: таковы правила игры, хочешь получать – плати; и либо ты играешь по этим правилам, и тогда ты своя и перед тобой открыты все пути, которые мы можем открыть, либо не своя, и тогда ворота закрываются. Ищи своих, обходных путей.

Хотя этот случай, был, в общем-то, несколько особым: через Марту Наумовну и ее покойного мужа, тоже композитора – Бергерша знала его в прежние времена – мы были своими людьми, «Володеньку» она, так сказать, держала на руках еще дитятей. Законы волчьей стаи в таких случаях вроде бы отменяются?

 

Арсений Александрович Тарковский

 

Осенью 1967 года стояли мы с В. В. Левиком в кафе ЦДЛа, о чем-то говорили – может быть, я принесла ему показать свои очередные переводы – и шел мимо пожилой человек с палкой.

- Арсений! – сказал Левик. – Сейчас я познакомлю тебя с поэтессой, которая через несколько лет заткнет тебя за пояс. Возьми ее к себе в семинар.

- Тогда ее нужно сразу же убить, а не учить на семинарах, - мрачно отозвался Тарковский. Манера говорить у него была капризная, ломливая. Произношение немного в нос, что присуще уроженцам юга России.

Имя «Тарковский» мне не говорило совершенно ничего. И я взяла в Некрасовке единственную книгу его стихов, которая там нашлась.

Стихи тоже ничего мне не сказали. То есть не произвели никакого впечатления. Но человек с палкой, с необычным диковатым лицом – произвел. Я написала несколько стихотворений с посвящением «А.А.Т.»

Я показала стихи человеку, который был для меня в то время главным авторитетом.

- Кто это – ААТ?

- Арсений Александрович Тарковский.

Она сказала, что поэт он средний, что стихи у него интеллигентные, что он пользуется особой популярностью у немолодых дам, его сверстниц, что он потерял ногу на войне.

Бывала ли я на семинаре, не помню; не помню, как и почему Тарковский предложил мне придти к нему домой и показать свои стихи.

Он жил в писательском доме у метро Аэропорт.

- Вы к кому? – спросила лифтерша.

- К Тарковским.

- Самой-то нету дома.

- А я к самому.

Дальнейшие страдания заключались в том, что я была в сапогах, а туфли принесла с собой. Переобуться на лестнице? Или, как в театре, уже войдя в квартиру? Обувать гостей в тапочки тогда еще не было принято. Чем кончились мои метания, не помню.

Мы разговаривали, сидя на тахте у него в кабинете. Курили. Был пушистый серо-голубой плед, и он прожег в нем дырку. А я опозорилась. Увидев фото лысого мужчины за стеклом книжного шкафа, спросила – это Евстигнеев? Очень удивившись про себя, что фото этого актера стоит у Тарковского и тут же сообразив – мало ли какие бывают связи между людьми. Евстигнеев сразу же приобрел в моих глазах ореол чего-то необычного.

- Что-что? – не понял Тарковский. – Да, это Гумилев. Вы его любите?

Он принес черный кофе в маленьких чашечках.

В кабинет попадали через спальню – часть комнаты с кроватями была отгорожена занавесью, но роскошная старинная люстра была на виду.

Удивить меня старинными люстрами было нельзя – у нас тоже была люстра старинная и дорогая – но я оценила всю обстановку в целом – старинную; старину я любила; старинной обстановки я не видела еще ни в одном литераторском доме из тех, где побывала.

Я ушла в совершенном смятении.

Смятение продолжалось почти месяц.

Снежная зима, синие сумерки, красные закаты, такси, рестораны, подарки - книги и конфеты, его барские замашки, шуба нараспашку, а главное – то, что я узнавала от него о людях, о которых только читала в книгах, о мире, к которому никогда не принадлежала и который был для меня единственно реальным и ценным. Конечно, Тарковский, родившись в 1905 году, того мира почти не застал, но он, как и моя «Дама с серебряными волосами» (это эссе висит на моем сайте), был оттуда, этот мир он носил в себе; как он реально жил в 30ые, 40ые. 50ые, меня совсем не интересовало. Меня интересовали только люди – Цветаева, Ахматова, Пастернак.

Но разве не интересно узнать от очевидца, как сочетались в одновременности серятина, уродство, ужас того периода – и уцелевшие после гибели русской Помпеи фрагменты быта, фрагменты образа жизни, фрагменты мировоззрения. Хотя с мировоззрением проще всего, его можно спрятать… все равно вылезет… но я не буду углубляться в эти материи. Я о другом.

О том, что это был человек, общаясь с которым я попадала в тот мир.

- Цветаева все пыталась со мной э-э… целоваться, но она была старше меня на несколько лет и казалась мне такой старой… это было невозможно. А вы знаете, что муж Цветаевой Эфрон был агентом НКВД? Ему сказали - ваш путь в Россию лежит через Испанию. И он был там в пятой колонне… чем-то вроде зам. начальника контрразведки. Предполагают, что именно с него списан образ Филиппа из «пятой колонны» Хэмингуэя. Когда они с Алей вернулись в СССР, его расстреляли — он слишком много знал, а Алю сослали. - Сын у Цветаевой был ужасный, он изводил ее тем, что посреди улицы кричал: «Зачем ты привезла меня в Россию?» - Однажды я пришел к ней, она счищала засохшую грязь в ботиков на газету. В этих ботиках она последний раз ходила по Парижу, и теперь собиралась зашить сухую грязь в ладанку. - Она очень любила делать подарки. Однажды она позвонила нам почти в 4 часа ночи и сказала, что нашла у себя его носовой платок с инициалами и сейчас привезет. Она приехала в 5, привезла очень красивой платок, а жене Т. - бусы, которые та не стала носить, считая, что Марина из заговорила. От Цветаевой этого вполне можно было ожидать. - У нее очень сильно было чувство отталкивания. Она либо не знала людей, либо знала — и тогда любила или не любила. Быть в обществе тех людей, кого она не любила, она физически не могла — начинала поеживаться, почесываться, вставала и уходила. Цветаева была хулиганкой, она не могла не нахамить. Она не была лично знакома с Ахматовой, не желая разрушать созданный ею самой образ. Они познакомились только после возвращения Цветаевой в Союз.Об этой встречле они рассказывали по-разному. Цветаева говорила, что было очень мило, мы поцеловались, я подарила ей бусы ( в этих бусах она снята(, поговорили и разошлись. Ахматова говорила все то же, но добавляла, что уходя, Марина обернулась и сказала: «А знаете, кто вы такая, Анна Андреевна? Вы самая обычная петербургская дама». Не могла не нахамить. (Это слова А.А. Я не утверждаю, что они правдивы). - Цветаева очень боялась немцев, считала, что война проиграна и теперь все погибнет (то было время сплошных наших отступлений). Т. считал, что она погибла не от бытовых неудобств, а от сознания, что все кончено. - Она очень любила ходить, мы с ней проходили всю Москву. - Она всегда создавала себе культы — Наполеона, Орленка и проч. Но в те годы было уже не до культов — один сплошной ужас.

О Пастернаке говорил мало. «Как-то на полуофициальном торжестве — м.б., в честь Нового года -Всеволод Вишневский сказал: «В Новом году желаю Пастернаку стать настоящим советским поэтом». А Пастернак сказал: «Желаю Всеволоду Вишневскому идти к… (хорошее длинное русское выражение.) Зинаида Николаевна (жена Пастернака) вскинулась «Боря, что ты говоришь?» «Я говорю, что Всеволод Вишневский может идти к… (хорошее выражение повторилось) И тогда Всеволод Вишневский встал и ушел. - Говорили, что Пастернак выгнал из своего дома Вертинского за его песенки.

Александр Блок никогда, кроме короткого пребывания за границей, не жил со своей женой. Перед свадьбой он с приятелями устроили мальчишник, который закончился поездкой в публичный дом, где он что-то подцепил. Сразу же после венца он рассказал об этом Любови Дмитриевне. Она же стала ему изменять после этого. - За свою жизнь Блок, по его словам, переболел всеми венерическими болезнями. Так он отвечал на вопросы врача-психиатра, лечившего его мать. Умер он не только от дистрофии, но и от гонореи, перекинувшейся на мозг. - Любови Дмитриевне он был всю жизнь благодарен за то время, когда она была его невестой. Любовь Дмитриевну Тарковский видел в 30х годах, она передала ему свои дневники, в которых с интимнейшими деталями описывала своих многочисленных любовников. В конце жизни она испытывала определенного рода эмоции к юным балеринам Большого театра. Чудовищная женщина. Ограниченная. Через слово — мат, отборный, матросско-балтийский. Тарковский был среди тех, кто ее хоронил. Он не хотел идти, был на панихиде, но Муся (кто это? - ИБ)) сказала — вот, при жизни у нее было столько друзей, а за гробом идут человек шесть, ну он и пошел. Был настоящий петербургский закат — красный, низкий, сквозь голые ветки. Ее опустили в яму с водой. Кто-то из Менделеевых произнес безобразную речь о том, что «мы не отдадим ее Блокам, и мы хороним не Любу Блок, а Любу Менделееву». Его «замолчали». Ужасная семья, ужасные люди. - Блоком всю жизнь владела мысль о том, что он должен сгубить свою душу, и оттого он кидался в пьянство и блуд. Это был человек совершенно достоевского типа, тяжелейший, от смердяковщины его удерживали лишь гвардейские понятия о чести, впитанные с воспитанием. Влюблялся он и писал стихи о женщинах своего круга, а спал с уличными проститутками.

Об Ахматовой: «Я думал, что Ахматова умрет — и я умру. Но почему-то не умер». Узнав, что ее хотят представить на какую-то международную премию (Нобелевскую — ИЮ), она сказала: «Ну кто может дать мне премию за стихи? Наверное, шведы — у меня в стихах вереск, дюны, скалы».

 

«Мое любимое время — дореволюционное. Знаете, как тогда ощущался надвигающийся конец? Даже я, мальчишка, несколько дней плакал, чувствуя конец — конец всего».

 

На выставке в Манеже мы увидели картину — Летний сад, статуи, в центре — толпа расхристанных матросов. Я: «Посмотрите — бедный Летний сад». Он: «Не хочу. Я все это уже видел в натуре».

 

«Я любил по-настоящему двух женщин. Одна из них — моя невеста, другую назвать не могу: она умерла. Цветаеву и Ахматову не любил как женщин».

 

Тарковскому было трудно ходить, и он – богатый человек – перемещался на такси; такси на стоянках иногда приходилось ждать долго, и один раз мы поехали на метро – наверное, он провожал меня домой после посещения «Праги». На стоянке с ним поздоровалась дама, окинула меня цепким взглядом.

– Это мадам Алигер. Теперь все будут знать, что я вожу вас на такси.

В метро я спросила:

- Что это они все так смотрят на нас?

- Чувствуют чуждую социальную принадлежность.

 

Я еще раз была у него дома. Присутствовала его жена – весьма пожилая дама, густо накрашенная, фальшиво-приветливая и всячески выставляющая напоказ свою близость с мужем. Меня накормили на кухне; оказалось, что в третьей комнате в конце коридора живет сын А.А. Андрей. Его я не видела. После трапезы мы ушли с А.А. в кабинет, где разбирали мои стихи. Татьяна Алексеевна время от времени появлялась – дверь была открыта – потом они усадили меня с собой в такси – они ехали в ЦДЛ – по дороге выяснилось, что я живу с мамой, что у нас двухкомнатная квартира, что мой папа – известный обозреватель, специалист по Ближнему и Среднему Востоку, мама работает в прославленной своим фрондерском Фундаменталке. Кажется, это мадам Тарковской понравилось. Оказалось, что я не какая-нибудь парвенюшка. Она как бы успокоилась.

- А вот и Белорусский, - сказал кто-то из них.

- Вокзал, несгораемый ящик, - процитировал другой.

- Разлук моих, встреч и разлук, - подхватил первый.

Я была в блаженстве. Именно такая среда мне была нужна – где цитируют хороших поэтов, подхватывают цитату…

Разумеется, присутствие Т.А. мне было ни к чему. Не потому, что я замышляла что-то нехорошее, а просто потому, что она была ненужным приложением. Я почувствовала, что к нашей с А.А. мелодии примешалась еле слышная чужая, да простят мне такое претенциозное объяснение.

 

В ЦДЛе вокруг него постоянно крутились седоволосые дамы в черных шелках, лепетали «Арсик, Арсик».

– Когда в госпитале я понял, что мне отняли ногу, первой моей мыслью было – слава богу, больше мне не придется таскать дамские чемоданы, - сказал как-то мне «Арсик».

 

У меня Тарковский был два раза. Мне казалось, что это немыслимо – что он появится в нашей квартире. Немыслимо, и все тут. Но он согласился, и вот я жду его. Чтобы показать ему, что я из его мира, я надела длинную черную юбку с небольшим треном и английскую белую блузку. Недлинные волосы начесаны по тогдашней моде и сзади подхвачены большим черным бархатным бантом. Мама на работе. За окном синие зимние сумерки, морозно. И вот такси. И вот он – с пачкой книг из писательской лавки для меня.

Визит короткий. Кажется, он даже не отпустил такси.

– В вашей глуши и такси не найдешь.

Никаких комментариев по поводу моего изысканного туалета. Или по поводу обстановки, о которой позже одна писательница скажет:

– Надо же, обычная пятиэтажка, а кажется, что попадаешь в старинную московскую квартиру.

Комментарии были только по поводу моего фото пятилетней давности, которое я показала ему потому, что казалась себе на нем очень привлекательной. Стриженая, похожая на мальчишку.

– Неужели этот уродец – вы?

И еще помню фразу:

- Как это вы не боитесь жить среди этих людей? (это об обитателях блочных пятиэтажек).

На мой вопрос – а вы прочли мои стихи? – ответил:

- Не могу я судить ваши стишки, они все мне одинаково дороги.

Опять не та мелодия.

На его вопрос, сколько мне лет, я ответила – 24. Ему это не понравилось.

– Нет, вам 18, не правда ли?

 

Как-то в такси я спросила:

- А вы когда-нибудь будете называть меня на ты?

- Когда буду иметь на это право.

И еще фраза:

- А было бы забавно, если бы у нас был ребенок, а?

Мелодия стала совсем уже не той.

 

Права он не получил, очевидно, его давало что-то посущественней поцелуев, на «ты» мы все же перешли, и звучало это неестественно. И приснился мне сон ближе к концу декабря. Суть его была в том, что почему-то у кого-то возник вопрос, нормальна ли я психически. Уже приехали санитары, машина ждет во дворе, и решающий ответ принадлежит Татьяне Алексеевне. Она может меня спасти, а может и погубить. И она губит. Да, говорит она, эта особа бесспорно психически больна, и меня волокут в машину.

Сон я ему рассказала.

- Ну что ты, это совсем не похоже на Таню.

 

Со всем этим ворохом жен, снов, не рожденных младенцев и пачек книг я явилась к своему тогдашнему авторитету.

Она все разобрала по косточкам.

- Что дарит книги – это хорошо. Хуже было бы, если бы он дарил тебе чулки и комбинации. ( Я вспомнила, что он строил планы отвезти меня в обувной, - «я поговорю с директором, скажу ему, кто я, и для тебя найдется что-то из того, что не стоит на полках»). Зачем он приезжал к тебе? Скорее всего, ему было приятно, что он в свои 60 спешит неизвестно куда к юной возлюбленной. А ты все же реши, чего ты хочешь от этих отношений? Хочешь стать его женой? А ты подумала, как это будет в реальности? Ты видишь только внешнюю сторону его жизни, а ведь он явно избалован и капризен, к тому же инвалид. Вот ему не понравится, как ты варишь компот, он и будет бегать от тебя к старой жене и обратно. Его это взбодрит, а тебе это зачем?

Мысль о том, что я могу захотеть стать его женой, мне и в голову не приходила. Варить компоты? Я жила здесь и сейчас, а если и думала о будущем, то только в смысле закатов и лихачей-таксистов. Я и не знала, что нас уже приметили. Как-то в ЦДЛе подошел вдребадан пьяный Ярослав Смеляков.

– Новая мадам Тарковская? Шарман. Представь меня, Арсик.

 

1968, совершенно необыкновенный для меня год, мы встречали втроем - мама, наша гостья – Дама с серебряными волосами и я.

Гостья уже приехала, мама еще одевалась у себя, как вдруг раздался звонок – явился Тарковский. Приехал поздравить, вручить коробку дефицитных шоколадных конфет и заодно сообщить, что Новый год мы не будем встречать вместе – что и без того было ясно – поскольку он обязан быть с женой. Нашу гостью этот визит привел в восторг, а я опять услышала фальшивую мелодию.

Теперь я понимаю, что это была не фальшь. Теперь я понимаю, что человек видит себя изнутри определенным образом, а окружающие видят его совсем иначе. В тот вечер я видела красивую комнату, обставленную старинными вещами, праздничный стол с хрусталем и столовым серебром, под белой крахмальной скатертью, нашу гостью – красивую даму с серебряными волосами, в платье из бледно-пурпурного крепа с массивной брошью – аметист в окружении мелких бриллиантиков (на самом деле – дешевая чешская бижутерия). Что увидел он? Думаю, он не увидел вообще ничего. Наверное, опять был доволен – что вот он, шестидесятилетний старик, мчится праздничной ночью к юной возлюбленной, а какая у нее обстановка и гости – не имеет никакого значения.

 

И на этом все кончилось. Кажется, даже не от него я узнала, что жена увозит его на месяц в какой-то пансионат. Помню, как я уходила из ЦДЛа одна, хотя он был здесь же. Гардеробщик, который уже привык, что я ухожу вместе с Тарковскими, смотрел на меня как-то необычно, когда подавал шубу. Мне вспомнилось почему-то, как слуги сочувственно смотрели на Анну, приехавшую с подарками в день рождения сына. Я вышла в очень холодную зимнюю ночь. Мир опустел непоправимо.

Я не знала тогда, что меня ждет невероятное – совсем скоро, уже в феврале. Когда я – невероятное уже началось – пришла в очередной раз к Левику, он посмотрел на меня – должно быть, было в моем лице что-то сумасшедшее – и сказал:

- Что происходит в вашей жизни? Смотрите, не наделайте глупостей.

Я не сразу поняла. Потом поняла, что история с Тарковским ему известна и что говорил он об этом. Мне стало смешно. Тарковский остался где-то в смутном далеке. В моей жизни происходило то, что было важнее и невероятней сотни Тарковских, вместе взятых.

 

Еще раз я видела ААТ на похоронах Адалис. Он подошел к могиле, уставленной венками, и положил только что изданную книжечку своих стихов.

И в последний раз я видела его на переводческой среде в ЦДЛе. Вечер проходил в готической гостиной. Я вышла передохнуть. Тарковский стоял у перил, смотрел вниз, на зал ресторана. Я поздоровалась. Он был ужасно старый и безобразный, похожий на черепаху.

Из гостиной вышли еще несколько человек.

- А кто этот парень в полосатом свитере и с бородой? – спросил Тарковский.

- Это Володя Тихомиров, мой муж.

- Жениться есть время, а побриться некогда, - брюзгливо заметил Тарковский.

Это были последние слова, которые я от него слышала.

 

Здравомыслящие люди скажут, что в этой истории Тарковский жил в реальном мире, а я – в мире воображаемом. Но что считать реальностью? Девочка дурью маялась. Но ведь это для других дурь, а для девочки – самая что ни на есть реальная жизнь?

 

 

Савва Артемович Дангулов.

 

Это был плотный смугловатый человек маленького для мужчины роста, черноволосый, с глазами темными и маслянистыми, и мне очень долго не приходило в голову, что он попросту нерусский. Он действительно был из какой-то северной кавказской республики. Он считался папиным другом и покровителем. Как они сошлись, я не знаю, знаю смутно, что он имел отношение к папиной карьере – но на какой ее стадии? Когда папа поступил работать в МИД и был направлен в Румынию? Или когда вернулся в Союз и продолжал работать в том же МИДе? Или когда ушел в журналистику и устроился в журнале «Новое время»?

Впервые я увидела Дангулова, когда мы с папой были у него в гостях. Это было в начале 50-х. Он с женой и сыном жены Сашей жил не то в доме рядом с рестораном и гостиницей «Пекин», не то в самой этой гостинице, в отдельной квартире. Я так и не поняла, что это за форма существования, но позже еще раз столкнулась с ней – наш школьный учитель математики тоже жил в отдельной квартире в «Пекине».

Квартира была просторная, по коридору его пасынок – мальчик примерно моего возраста – ездил на велосипеде. Мебель в гостиной в стиле конструктивизма, журнальный столик со стеклянной столешницей, торшер, диван, кресла, круглый стол – все в стиле конструктивизма 30-х; тяжелые хрустальные пепельницы, окно во всю стену, плотные занавеси. Из окна вид на пол-Москвы.

Нас, детей, услали играть в коридор. Мы как-то и играли – пока Саша не сообщил мне, что мы теперь жених и невеста, и жених и невеста писают вместе. Мне стало неловко, и я ушла к папе.

Дангулов всю жизнь хотел сына – со всей страстью восточно-южного человека, но сына, как и вообще своих детей, у него не было. (позже я узнала, что все-таки сын у него появился на склоне лет, не помню только, от какой по счету жены). Саша был сыном его жены от первого брака, Катя - дочь второй жены, Изабеллы Фабиановны Зориной, от ее первого брака с политическим обозревателем В. Зориным.

Зорина работала в редакции журнала «Иностранная литература», а вот должности Дангулова у меня в голове перепутались. Вроде главным тогда был Рюриков, а Дангулов – зам. главного? Или он пришел в «Иностранку» позже?

1967 году я увидела на стенде в Библиотеке иностранной литературы тоненькую книжку в белой картонной обложке с рисунком – сосна, валун – и на меня пахнуло чем-то Гамсуновским. Это был шведский поэт Карл-Эмиль Энглунд. Шведского я не знала, и потому купила учебник и стала одновременно читать верлибры Энглунда и учить язык. А прочитав, перевела несколько стихотворений. Не зная, куда с ними идти, мама обратилась к папе, папа – к Дангулову, а Дангулов отправил меня к Вильгельму Вениаминовичу Левику, известнейшему переводчику западноевропейской поэзии, которого часто печатала «Иностранка». Мы разбирали переводы в кабинете Левика, в его квартире на улице Горького. Вошла жена Левика, Татьяна Васильевна.

- Вы протеже Дангулова? – спросила она. – Это, кажется, весьма преуспевающий конъюнктурщик?

В те времена верлибры многие, в том числе и Левик, не считали стихами; мои переводы были напечатаны в «Иностранке» - большая честь для начинающего переводчика. Но больше они меня не печатали: отделом поэзии заведовала Татьяна Ланина, подруга жены Тарковского; видно, до нее дошло то, чего не было, и она стала смотреть на меня волком. Волком смотрела и еще одна Татьяна – Кудрявцева, тоже заведовавшая каким-то отделом. Но мне предложили писать для журнала рецензии на книги, переведенные со скандинавских языков; моим редактором была Изабелла Фабиановна; с теми злобными дамами я больше не работала, наталкиваясь при попытке предложить еще переводы из шведов на реакцию как в известном анекдоте – а нужно ли это для социализма? Одна-две попытки – и больше я их не делала.

Папа жил тогда во Франции, в многолетней командировке; он поручил меня Дангулову, и Савва Артемович время от времени приглашал меня к себе в кабинет, смотрел мои стихи, журил за их несовременность и неактуальность. (Не забавно ли, что позже Аркадий Акимович Штейнберг, убежденный антисоветчик, журил меня за то же, только с противоположной стороны – посмотрите, что делается в стране, а вы все о розах и фонтанах). Как-то я пожаловалась возмущенно, что вот я показываю стихи редакторам, а они смотрят, какие у меня ноги; а почему это вас возмущает, удивился Савва Артемович. В наших отношениях было что-то странное. Конечно, он смотрел на меня сверху вниз – поскольку был намного старше меня и старше моего папы, был в свое время его покровителем, а теперь вот и моим, а главное - был важной шишкой. Главный редактор журнала «Советская литература за рубежом», потом главный редактор «Иностранной литературы», член Союза Писателей, автор бессчетного количества как бы художественных опусов о Ленине и его окружении, постоянно переиздававшихся и приносящих огромные доходы не только в денежном выражении, толстый, вальяжный, он все-таки – это было еле уловимо – смотрел на меня снизу вверх. Мальчик из адыгейской станицы, вышедший в дамки. Наверное, не на одну меня, но я не видела его в общении с другими и могу говорить только о себе. А когда он дал мне на прочтение свою автобиографическую рукопись и попросил откровенно высказать свое суждение, его взгляд и интонации стали робкими уже явно.

Работа была хороша. Человек описывал свое детство, юность, жизнь в станице, природу, обычаи. Описывал вкусно и искренне, нормальным живым красочным языком. Откуда что взялось после всех этих «Дипломатов» и «Лениных в Цюрихе» или как там они назывались. Очередной пример двоемыслия. Я искренне похвалила работу; Дангулову было приятно; не знаю, была ли она напечатана и что от нее осталось после указаний цензуры.

Но идиллии в отношениях опекуна и опекаемой не было. Толкать мои стихи в печать он не собирался. Моя позиция в этом мире ему не нравилась. В конце 69го года я три месяца ходила на работу в журнал «США – политика, экономика» и что-то еще; мама принудила меня начать зарабатывать; потом заговорила о том, что я гублю себя на этой службе, что я перестала писать стихи и крылья у меня опустились. Поговори с Дангуловым, неужели он не может что-то сделать.

Я и поговорила. В обеденный перерыв взяла такси и примчалась к нему в редакцию «Советской литературы» - тогда она помещалась далеко, за Савеловским вокзалом.

Я начала о том, что хожу на службу, от сих и до сих, каждый день, а стихи… но он не стал меня слушать, а заговорил с возмущением, на повышенных тонах – почему это вы не можете совмещать службу и писание стихов? Вот я встаю в 6, три часа отдаю литературному творчеству, к десяти я уже на работе – почему вы так не можете? Сколько вы собираетесь писать никому не нужные стихи? Вас что, прельщает судьба Ахматовой, которая даже халат не могла себе купить и ходила в рваном?

Судьба Ахматовой меня прельщала, но тон и содержание его речи произвели такое впечатление, что я выбежала из кабинета, опять схватила такси и в слезах явилась в Фундаменталку к маме.

Увидев меня потрясенную и зареванную, мама испугалась. Узнав, что я была у Дангулова, она решила, что он посягнул на мою честь. Когда выяснилось, что это не так, она стала меня утешать – наплюй на этого чинушу, проживем без него, уйдешь с работы, будешь снова писать и проч. и проч.

С Дангуловым я видеться перестала. Я опять пошла своим путем. На этом пути иногда печатались небольшие подборки моих стихов, и вот мои стихи попали в «Московский комсомолец», там Александр Аронов издавал так называемую «книгу в газете» - регулярно печатал большие подборки поэтов с предисловием какого-нибудь босса. Стихи мои были такого свойства, что босс требовался надежный с политической точки зрения. И я обратилась к Дангулову, и Дангулов предисловие написал, и стихи были напечатаны. Скандал, как мне потом говорили, был серьезный (мы сидели, как обычно летом, в деревне и ничего не знали); негодовал главный редактор – как это можно печатать?! Почему же нельзя, не понимала я. Однажды на мой вопрос, почему меня не печатают, я ведь не пишу ничего антисоветского, Андрей Кистяковский, с которым мы шли из библиотеки Иностранной литературы к метро, сказал: «Не допускается никакая правда, в том числе и правда чувств».

А через несколько лет, когда началась перестройка и художникам, не имеющих дипломов об окончании художественного вуза, разрешено было устраивать выставки и продавать свои работы, у меня открылась большая выставка – три зала в районном выставочном центре у метро Сходненская. Я пригласила папу с его женой и Дангулова с Зориной. Они смотрели, изумлялись, к чему приводят занятия скандинавской литературой. Никто ничего не купил, только Зорина уже в такси сказала – жаль, мама этого не видит, и немного прослезилась даже. С мамой моей она знакома не была, но слезы у нее на глазах вообще наворачивались часто.

В те времена Савва Артемович собирал картины. Тема коллекции была материнство. Мои картины не подходили ему по теме. Как-то он пригласил меня на открытие своей выставки. И надо же – у меня начался насморк и кашель. Такого со мной не бывало с институтских времен. Наверное, сработало подсознание, потому что на выставку идти не хотелось. И подложило мне мое подсознание свинью, потому что идти было нужно. И из соображений политеса, и просто из человеческих. Больше мы не общались.

А еще через несколько лет, когда Дангулова уже не было в живых, мне позвонила Изабелла Фабиановна и сказала, что пишет воспоминания о Савве Артемовиче, так вот, можно ли опубликовать мое стихотворение, ему посвященное. Стихотворение ему очень нравилось, и он был польщен. Я совершенно забыла, что когда-то посвятила ему стихи, но она прочла их по телефону. Я вспомнила. Я согласилась. Я тоже была польщена.

Больше Изабелла Фабиановна мне не звонила, а в 2010 (кажется) году я познакомилась со Светланой Макуренковой, и та, будучи неуверена, стОит ли со мной знаться, позвонила мне и напрямик спросила, что связывает меня с Дангуловым. Я растяписто рассказала все как есть. Никакой интриги. При разговоре выяснилось, что Зорина, кажется, умерла; тогда Макуренкова позвонила им по домашнему телефону, а потом перезвонила мне, потрясенная тем, что услышала. Говорила с ней даже не Катя, дочь Зориной, а Даша, внучка. Из рассказа Даши в пересказе Макуренковой я запомнила, что у Дангулова была параллельная с Зориной жена и сын от этой жены; что он, когда был моложе, «лапал» Изабеллу прямо на глазах у Кати-девочки и вообще был такой мерзавец, что Катя и Даша его ненавидели и после смерти Изабеллы не то отдали весь архив его сыну, а тот снес архив на мусорку, не то сделали это сами, чтобы духа этого типа не было в доме. Даша не хотела распространяться на эту тему и бросила трубку. Очевидно, воспоминания Зориной погибли при этой чистке.

А что сталось с роскошным буфетом моей Бабушки Черной – тем, в стиле модерн, который любитель старины Савва Артемович купил после ее смерти? И купил ли?

 

Иосиф Бродский

 

Был конец 69го года. Я ехала в Ленинград. Незадолго перед отъездом я была на каком-то сборище у Александра Михайловича Ревича, и он спросил: «Хотите к Бродскому?» и дал мне телефон его друга Евгения Рейна, сообщив: «Милейший человек, способный на любую пакость».

К Бродскому я вовсе не хотела, имея об этой фигуре очень смутные представления. И еще потому, что знала о его популярности, а все популярное меня всегда отталкивало.

Приехав в Ленинград, я позвонила - наверное, Рейну - он тут же пригласил меня к Бродскому, объяснил, на каком трамвае ехать. Я останавливалась в те времена у бабушкиной сестры тети Маруси, жившей в самом начале Суворовского проспекта. Ехать было совсем не далеко.

Снежный декабрьский вечер. Огромный дом на Литейном. (Потом я узнала, что это знаменитый дом Мурузи). Вход за углом. Второй этаж. Открывается дверь. За дверью – двое. Немного впереди – высокий, толстый, с мясистыми губами, черноволосый. Немного позади – небольшого роста, рыжий.

- А кто из вас Бродский?

Потом Бродский сказал мне, что они задумали разыграть меня. Рейн должен был назваться Бродским, и наоборот, но увидев меня, они сразу же передумали.

Через полутемный коридор коммуналки - и вот я в крошечной не то прихожей, не то мастерской фотографа. А потом и в комнате Бродского – чуть побольше, с окном. У той стены, где окно, тахта. У стены напротив – кресло, столик. Вроде больше ничего и не было. Вещи старинные. Книги, рапира, маска, китайский фонарь.

Мне предложили почитать стихи.

– Потом.

Разговор об общих знакомых, о любимых поэтах, ни о чем. У Бродского – неуловимое сходство со Смоктуновским. Волосы редеют. Каждая фраза делится на три-четыре части смешком – Ха! Гм! – явно нервного происхождения.

Было неловко. Я никогда не умела общаться втроем – с женой, когда рядом муж, мужем, когда рядом жена, вообще с кем бы то ни было, когда рядом с ним кто-то еще, мне не интересный. Рейн мне мешал. Оба они по виду скептики, циники, все видели, все знают. Куда мне со своими «романтическими» стишками.

Рейн уходит, и я даю стихи Бродскому. И они ему нравятся. Говорит, что очень нравятся. Что давно не читал хороших стихов… Потом, прощупывая мои литературные интересы, уличает меня в невежестве.

За стеной жили родители Бродского. Оттуда прислали горячих сосисок. Сам он выходил, варил черный кофе в фотостудии. Был котенок. Из окна слева был виден храм. На столе – портрет какой-то девушки. Лицо – супер-модерн, прямые волосы.

Разговора не помню. Помню, что дал почитать какую-то поэму — что-то из жизни Ялты — что-то, на мой неразвитый вкус, детективно-криминальное. Мне показалось скучно, о чем я ему и сообщила, вернув листки. Промолчал. Помню ощущение близости на самой глубине, поверх всех разговоров, схождений и расхождений. Боясь злоупотребить хорошим к себе отношением (непонятно, откуда взявшимся) и благодушным: «Сидите, я никуда не тороплюсь», я собралась уходить. На мою белую меховую «папаху» он заметил: «Сами шили»? – «Да, в археологической экспедиции в Молдавии купила шкурку». Подавая мне шубу, заметил: «Заграничная синтетика?» Я удивилась такой осведомленности в мужчине.

Он вышел меня проводить до трамвая, хотя я протестовала. Мне необходимо было как можно скорее остаться одной.

Валил снег, было очень холодно. Город в снегу, с вечерними огнями, темным небом, я в этом городе, рядом Бродский, оказавшийся совсем не таким, как мне представлялось. Ничего жлобского, ничего снобистского. Он поднял мне воротник шубы – «А то замерзнете». И вдруг сказал потрясающую вещь о моих стихах: «Они очень трогательны – в том смысле, что в каждом – трагедия». Трамвай не шел. Мы молчали. Он явно никуда не торопился.

Мы потом много молчали. Наши разговоры – и этот, и другие – передать невозможно. Да и запомнить тоже, кроме отдельных фраз. Молчанье в разговоре мало знакомых людей обычно вызывает неловкость; здесь неловкости не было; напротив, казалось, что каждый из нас живет на некоей своей глубине и время от времени всплывает, что-то говорит – другой подхватывает, и это важно для обоих; а потом опять молчание – погружение. Были, конечно, и вопросы поверхностные - кого вы любите из поэтов, например. Но как рассказать это молчание, жесты, шутки (пошутив, он всегда добавлял – «шутка»).

И как все совпало – ведь Ленинград город зимний, лето и жара ему не идут ни по настроению, ни по цвету; сказочный снегопад – сказочный для меня, ведь я впервые была в Ленинграде зимой; и что он жил в самом центре старого города, даже не в «старом» новом районе, обжитом и приобретшем неуловимо петербургские черты, да еще в таком доме.

Узнав, что я люблю Кузмина, Бродский предложил познакомить меня с некоей Таней Никольской, занимающейся – как тогда говорили – Кузминым. Ехать планировали на другой день вечером, но днем я побывала в Царском у Татьяны Гнедич, а вечером, возвращаясь домой измученная впечатлениями, начала придумывать предлог, чтобы не ехать. Оказалось, что он не может. «А я без вас не поеду». Он слегка рассердился.

На другой день вечером я должна была идти на концерт «Музыка итальянского Возрождения». Позвонила Бродскому – когда зайти занести данного мне на прочтенье Джона Донна. Захожу. Короткий разговор, спасительный кофе, пью, одеваюсь. «Погодите». «Не люблю быть с человеком, которому безразлично, здесь я или нет. Я лучше похожу по вашему городу».

Смущается. «Я не умею занимать гостей, это моя беда, полная словесная импотенция, мне не безразлично».

Я соглашаюсь допить кофе, а он пока звонит «кузминоведке».

- Сейчас поедем, до вашего концерта.

Идем пешком. Полная фантастика. Фантасмагория. То и дело слышу отрывистое:

- Это – дом Елагина Это Преображенский собор. Это бывшая Пантелеймоновская. Это австрийское посольство, где Пушкин ухлестывал за мадам Финкельмон. Это дом Тургеневых. Это самое историческое здание Петербурга – арка, под которой проезжали все, кого везли в 3-е отделение. Это дворец Кочубея.

Вдруг забегает вперед, открывает какие-то ворота, показывает венецианский фонарь, решетку.

На набережной Фонтанки я сказала: «Вы похожи на черта». (Куртка с капюшоном, надвинутым на глаза).

- За этим окном удавили Павла, а там вон – Фонтанный дом.

В автобусе изучаю профиль. На кого, на кого он похож?

Кузминоведка Таня Никольская дает мне «Кафельную печь», «Занавешенные картинки», кусочек дневника Кузмина – и рассказывает, в том числе о Юркуне. Интересные вещи в ее устах сразу же делаются бесцветными и не заманчивыми. Все эти сферы у них (там был еще и ее муж) под рукой; несмотря на войны, выселения, репрессии тот век здесь, за углом. Заодно мне суют альбом художника, который компоновал портреты из фруктов и овощей. (Так и не смогла запомнить его фамилию). Ухожу, хотя до начала концерта еще долго. Бродский тоже уходит.

- Я пойду пешком, - говорю я.

Идем вместе. Тепло. Туман. Города нет. Нева то черная – это вода, то белая – лед. Молчим. А на Марсовом поле вдруг посмотрели друг на друга и улыбнулись.

Я пошла к Капелле, он растворился в тумане.

Я шла по каким-то мостам, каналам, мимо дворцов, это было черт знает что, я задыхалась, я поняла, что такое настоящий Петербург и каково здесь сходить с ума. Одно меня вело – что сейчас я услышу чистые, успокаивающие, утренние звуки. И что же? Переменили программу – будет Бетховен. Только его мне не хватало. Я ушла, возмущенная, и на Невском, чтобы привести себя в чувство, купила ветчины к ужину.

 

Потом я сказала Бродскому, что эта девица – неинтересный человек. «Да». – «И ей нельзя браться за интересные вещи». – «А это не такие уж интересные вещи. Это форма легкого отчаянья». – «Мне это интересно. Вы же не знаете, почему». – «Знаю».

На следующий день я уехала. Он приезжал в Москву той же зимой (70 год), и на сборище у Ревича ляпнул, что Бочкарева — лучший поэт в Москве. Именно что ляпнул. Мы не увиделись. Было ясно, что его поезд ушел с той станции, где мы случайно оказались вместе.

В мае, минуту крайнего отчаянья от отсутствия людей, отсутствия жизни я написала ему письмо. И он на него ответил! Вот это письмо. Первую его часть — разбор моих стихов — опускаю, вряд ли это кому-то интересно. Свое письмо опускаю по той же причине.

 

1 мая 1970 Ленинград

 

Милая Эля,

… Будьте жёстче, резче, точнее. (Это конец разбора стихов — ИБ) Побольше существительных и взаимоотношений меж ним. На то и существует для «нас» мир вещей, чтобы стать метафорой. Когда-то я читал одну американку, так у нее рыбки под водой (или их чешуя — не помню) были как груда чайных ложек. Почитайте Эмили Дикинсон. Я бы Вам сказал еще кучу всего — но не в письме же, писем писать не терплю, особенно об этом предмете. Не забирайте себе в голову, что отписываюсь, отбалтываюсь. Для меня эта страница на машинке — подвиг; и не из вежливости или там сочувствия: Вы заслуживаете большего внимания и больших чувств, чем то и те, на которые я способен. Что же касается Ваших ламентаций в постскриптуме, то запомните раз и навсегда: «мы» хуже всех, но и лучше всех, и не бойтесь ничего, кроме самого страха. Это — слова ФДР. Вот буду в Москве числа 8-10, авось, увидимся. Я Вас респект, чту и в высшей степени сии. Бросьте все эти свои содомайт сёрчес или — раз уж Вы дожили до того, что Вам необходимо разобраться во всей этой блади секс меканик — постарайтесь не зависеть от своих дискавери. И не старайтесь соблюдать «достоинство» в письмах ко мне, на которые я рассчитываю.

В общем, стихи меня и обрадовали, и огорчили. Но я знаю, что плохие стихи — это плохие дни поэта; поэтому желаю Вам поболее простецкого веселья и симпатичной природы вокруг. Да и людей тоже за ум не ценИте+. А что касается разных упреков (несовр. и т.д.) то они должны вызывать не уныние, а ярость — запомните это. Хотя вообще-то, с моей точки зрения, всех этих ф. Современников Вы более, чем кто-либо, вправе посылать в ж.

Возлагающий на Вас разные хорошие надежды (возлагающий на Вас одежды — так больше по-Библейски: в связи с подписью

Иосиф

(Эта часть письма написана от руки карандашом)

 

+ Особенно не нрзб. на совпадении вкусов.

Эля, милая, простите: письмо дурное. Но не могу я относиться к письмам с Вашей, например, серьезностью. Увидимся — и всё будет лучше. Не впадайте в отчаянье, милая... Это тоже грех — так я слышал. Ну, представьте, что я к Вам хорошо отношусь, ладно? И пошлите всё — или большинство нрзбр — к чёртовой матери. Всегда э—э Ваш И.Б.

 

Мы виделись еще раз зимой 1971 года. Он очень обрадовался, когда я позвонила – как будто только и ждал меня или никак не ждал, что я появлюсь. «Эля? Как я рад! Ну приходите к 12!» Открыл дверь, окинул меня взглядом. «Вы совсем решили стать похожей на кота?» На мне был черный бархатный берет, черные сапоги-чулки, белый шарф, черное пальто из ткани, похожей на мех, с серебристым (искусственным) мехом. Прохожу в «чемодан» и вижу: на тахте у батареи спит черный кот с белым шарфом. Кошка Оська.

«Вам повезло — то есть мне повезло — я только вчера из больницы». Что-то вырезали, что — не сказал. Зелен и худ. И как-то маялся — то на диване перекатывался, то в кресло садился.

«Ну-ка покажитесь. О-о. Молодец.

Варит кофе, приносит бутерброды. Отбираю у него мою «Зеленую книгу», которую дала почитать в прошлый раз. Реакции на стихи не было. «Вам ни к чему, а мне нужно». Попивая кофе: «Я должен извиниться, я долго не отвечал — или я вообще не отвечал?» «Вообще. Не извиняйтесь, вы ничего не должны. Один раз написали, это было очень во-время и помогло. Теперь уже острой необходимости нет. Ни в чем». Он: «Стихи покажите». Я: « А за фигом». (Это не грубость, и он и я часто употребляли эту фразочку). Еще из разговора: «Он: «Вы мне тогда из Ялты звонили» (все, в общем, помнит — и на каком перекрестке исчез два года тому назад, и что говорил мне и я — ему). Говорили о Ялте, о Молдавии, о деньгах, о работе. Я: «А вы покажете стихи?» Он: «Я бы тоже мог так же ответить, но это глупо». И дает четыре или пять длинных скорее поэм. На этот раз я реагирую живо, потому что — хорошо. И мне даже дарят одно. Говорит, что ему нравится из моих стихов. Догадывается, что «Женщину, Боже, ему пошли» - о нем. Еще из беседы: «Ни испытывать чувства, ни отвечать на них я неспособен. Поди объясни им это. Ходят, звонят, зовут. Уехать бы, писать стихи. Я мало очень пишу. Даже за деньги некуда уехать. Чтоб рожи не лезли». После кофе, разговоров и молчания ушли вместе. Он шел «к своему детенышу. Не знаю, как получится, может, через пять минут уйду — как встретят».

Еще из разговора. «Иногда встретишь, покажется, что вот человек живет на несколько порядков выше — а всмотришься...» Где-то по дороге сказал, искоса окинув меня взглядом: «Стиль bysecsual, а? Очень даже ничего».

Шли почти молча. На Дворцовой сказал: «Мы к вам очень, очень хорошо относимся, но не умеем выразить». У Морфлота: «Мы о чем-то думаем?» Я: «Мы ощущаем на все лады». «Всегда, когда захотите, звоните и приходите. Буду рад».

Расстались неподалеку от Никольского храма (у дома его жены?), он вошел в какой-то подъезд. Как будто оба растаяли. Я чувствовала, что мне его хватит; хватило и на понедельник, во вторник позвонила, имея ввиду, что уезжаю в четверг. «Позвоните в среду, будет, возможно, даже много времени». В среду утром звоню. Набирая последнюю цифру, отчетливо поняла — звонить не надо. Но он уже отвечает — крикливый, чужой голос: «Знаете, много дел. Позвоните в 12» «Вы прямо как министр». «Ну не хотите не звоните» (капризно и раздраженно) «Посмотрим». Конечно, я не позвонила.

(В Москве у Суриц и Богатырева зашел разговор о Бродском, и Богатырев сказал, что талант у него — не ахти, он не умен, не выдержал испытания славой и уверился в собственной гениальности).

Как-то я сказала: «Как только я попадаю в вашу комнату, мне становится ясно, что я все понимаю». Т. е., в жизни.

Из разговора, я: «И чем кончится эта постоянная замыкаемость на самом себе?» Он: «Помирать еще рано», «Путь, на котором попутчики невозможны, а помощники не нужны» (Он это или я?)

Обо мне: «Маленькая шаткая конструкция».

Когда шли мимо пьяных, приобнял и отклонил меня в сторону.

В нем очень сильно отцовское начало.

К его миру страшно прикоснуться – от ощущения огромности, глубины и сходства — кое в чём - с моим миром. Сходства, которого я не находила ни в ком другом.

При очередной встрече:

- Приехали по торговым делам?

Я не поняла.

– В смысле – стихи пристраивать?

Две встречи в августе. Родители на даче, нет ни сосисок, ни кофе – только бренди. У него висит большое фото – кажется, Венеция. «Сволочи, - говорю я, - какой мир у нас отняли». – «Этого я им не могу простить».

В тот свой приезд я открыла в нем удивительную для мужчины чистоту, строгость, тонкость души.

 

Есть «человеческая доблесть» (его слова) – в том, чтобы идти до конца, даже не видя смысла, и не жаловаться». Он не жаловался. Мне.

Он дал мне нечто огромное – напомнил, что забываемые мной ценности – ценны, что существуют моральные ценности, что хотя настоящего крайне мало – оно есть, и мерило - оно, а не мелкота и ничтожества, и «нужно держаться во что бы то ни стало». А с этим (мелкотой) управляться так – «брать на ноту выше».

Он верит, что существует Любовь. Потому что у него – была. Не привычка, не секс, не удобство – а Любовь. То, что до Любви – ожидание неопределенного. После – либо сразу повеситься, либо идти до конца. Знать, что идешь в никуда – и идти и оставаться человеком. Одиночество. Стихи родятся там, в нутре, которое замирает, когда страшно. Не ждать подобного той, что прошла (о любви). Поменьше ранить себя сравнениями.

Ему никто не нужен. Даже друг. Сказал, что был. Что бОльшую часть жизни он проводит на диване. Денег почти не зарабатывает. Денег из-за границы не имеет – только книги. Перевод «съедает мозг». Слишком добросовестен, чтобы зарабатывать рецензиями и критикой.

Были жена и сын. Сына он любит, но «ему не разрешают меня видеть». Сказал, что о разрыве с женой, о Любви, о единении душ – книга, вышедшая в Нью-Йорке. Основные занятия – «перевожу, пишу стихи и думаю, стоит ли повеситься».

Ему предлагали доносить об иностранцах, которые к нему приходят пачками, за это напечатают каждую его строчку. Отказался. «Да я и не запомню, что они говорят». - «А мы думали, что евреи – народ практичный».

Его восприятие меня. «Ты киска. Голову повернула – точно как кошка». «Надо ждать принца, иначе все исчезнет». «Вы не конструктор (в стихах). А может, еще и будете. От вас всего можно ожидать».

«Внутренний образ в стихе – вытекающий из всех компонентов стиха - строка роли не играет, образность тоже». Не считает, что «стихи – летопись души. Стихи – это стихи, они должны давать эстетическое наслаждение, а если не дают, то потому что плохи, а не потому что современный человек равнодушен только к эстетике, и ему подавай функциональность в стихе. После вас останется книжка коротких стихов – запись состояний вашей души. Это плохо».

Почему то «ты», то «вы»? На «вы» мы были при зимних встречах.

 

Второй раз в том августе я пришла к вечеру на другой день. Иосиф был голодный. Я тоже. Денег у него 3 копейки в кармане и пустой буфет. Хотела сходить в магазин – не пустил, идти в кафе отказался – когда я стала уговаривать, сказал что-то вроде «дайте хоть здесь сохранить достоинство». Очень туманно намекнул, на что потратил последнюю трешку – я догадалась, на женщину. Мы вышли вместе – он напросился на ужин к приятелю.

С ним возятся, подумала я, и за честь считают кормить.

Мы вышли на улицу, и настроение у него мгновенно изменилось. Как было хорошо! Даже обнимал за плечи. Показал дом Ахматовой. Немного говорил о жене. Я пошла его проводить. Расходиться не хотелось – ужинать за мой счет он категорически отказался – «а вести тебя к этому монстру не хочу. Прости, что я на «ты», но так получилось, и обратно я не вернусь». (Вернулся на следующий же день в телефонном разговоре).

Было хорошо, пока не вышли на Невский. Мне было сказано: «К следующей нашей встрече либо облекись в джинсы и длинные прямые волосы назад со лба, либо засядь за литературу и поэзию США». Так сказать, ступай в монастырь либо…

Меня охладили его пошлый вкус плюс почти приказание стать такой, как ему хочется. (Ему? Или таковы стандарты его среды, которую он презирал и мнением которой дорожил?) Или это в нем проснулся хорошо известный мне тип мужчины-собственника? Драгоценное ощущение, что идешь по краю бездны, сменилось облегчением: «Вот как. Ну, не больно-то и нужно».

Свернули на Марата, (или Рубинштейна?), остановились у огромного доходного дома, простились. Я пошла домой по Невскому. Было светло, хотя белые ночи кончились.

Больше мы не виделись никогда. В начале лета 72 года, когда я работала в бюро технических переводов на улице Горького, когда стояла дикая жара и все кругом дымилось и горело, кто-то позвонил мне на работу и сказал, что Бродского высылают из страны.

Дышать стало совсем нечем.

 

В одну из встреч он подарил мне вырванное из какого-то журнала фото кошачьей мордочки крупным планом, поперек шла надпись: Sub specie aeternitatis 26 - 12 anni currentis И ниже: Mutato nomine de te | Fabula narratur. Horace

 

Через несколько лет я смогла съездить зимой в Ленинград. Сестры бабушки уже не было на свете, остановиться мне было негде, но помогла жена папы – она когда-то работала в Интуристе, и тряхнув старыми связями, попросила директора гостиницы «Астория» пустить меня на несколько дней. Меня поселили в «Ленинградской», теперь это был филиал «Астории». Очередной круг замкнулся – впервые в жизни я жила в гостинице в 1961 году, и это была «Ленинградская» - бывший «Англэтер», в котором покончил собой Есенин.

Всю неделю я собиралась с духом, и только в день отъезда собралась. Позвонила из автоматной будки на углу Невского и Садовой. Ответила его мама, Мария Моисеевна. Я очень боялась, что меня не примут. Быстро и сбивчиво объяснив, кто я и почему хочу у них побывать, я получила приглашение придти. Купила нарциссы и приехала на трамвае. Мне и в голову не могло придти, что отказ я вряд ли получила бы. Принимали меня в комнате родителей. Скорее всего, то была когда-то большая гостиная, с огромным окном, часть которого – дверь – выходила на огромный же балкон. А та комнатушка, где фотостудия и комната Бродского, были частью этой гостиной, отделенной от нее стеной при Советской власти. Посредине стоял длинный стол, за которым мы сидели, пили чай и разговаривали.

Помню небольшой рост и седые волосы Марии Моисеевны, а вот с отцом Бродский был очень схож, только отец был крупный и высокий.

Я была испугана и зажата. Идя сюда, я была уверена, что родители Бродского поймут, кто я – потому что это родители Бродского - и зачем пришла. Я пробыла у них не более получаса, и все время чувствовала какую-то двойственность в том, как они со мной держались. Невинный вопрос – с кем я знакома, знакома ли с Рейном – тон, каким это было спрошено – чуть-чуть насторожил меня. Почувствовала я и то, что отец Иосифа гораздо более мягок и приветлив, что он все время как бы защищает меня от – от чего? Никаких нападок, даже самых скрытых, со стороны Марии Моисеевны не было. Но вот когда на вопрос, где я остановилась, они услышали – «В гостинице Астория», лица у обоих изменились, и я стала торопливо объяснять, что это устроила жена моего отца и т.д. Но уже произошло что-то непоправимое. Вскоре я ушла.

Бродский-отец проводил меня до лестницы, там мы мгновение постояли, глядя друг на друга. «Передайте Иосифу, что его здесь очень не хватает». Он грустно улыбнулся, сочувственно посмотрел, кивнул. Наверное, подумал – вот еще одна влюбленная в Иосифа девочка, бедняжка. Но я простила ему этот примитивный взгляд на меня. Он мне понравился. Мне захотелось положить голову ему на грудь, и чтобы он меня обнял и погладил по голове. Я ощутила в нем мужчину-отца. Потом ушла.

Ни отца в полном смысле слова, ни мужчины-отца у меня никогда не было.

А что же до двойственности, настороженности и реакции на «Асторию», то только такой человек, как я, которому нужно было приложить немало усилий, чтобы вспомнить, где и когда он живет, не смог бы сразу же догадаться, что эти люди живут если не в страхе, то с постоянной оглядкой, и что неведомая поклонница их сына, с одной стороны принадлежащая к литературному миру, а с другой – к миру тех, кто может останавливаться в интуристско-гэбэшно-элитных гостиницах вроде «Астории», не могла не вызвать у них привычные опасения. И напрасно я боялась, что меня не примут – они просто не решились бы отказать предполагаемой стукачке.

 

 

Владимир Лейкин

 

Мы с Галькой Мухой – моей подружкой по двору - шли по Арбату, и где-то у кинотеатра «Наука и знание» - это тот конец, что ближе к Арбатской площади, рядом с рестораном «Прага», - и нас обогнал молодой человек в темно-синем костюме. Он нес в руке бумажный кулек с пирожными, одно из которых поедал на ходу. Он обернулся, посмотрел на нас и пошел себе дальше, а мы обомлели.

Мы с Галькой в то время были помешаны на фильме «Овод», на книге «Овод» и на Олеге Стриженове, исполнявшем в фильме роль Овода и очень, на наш взгляд, для нее подходившем. Но человек, обернувшийся на нас, был просто воплощением этого а... Читать следующую страницу »

Страница: 1 2 3


27 марта 2019

3 лайки
0 рекомендуют

Понравилось произведение? Расскажи друзьям!

Последние отзывы и рецензии на
«8 рассказов о поэтах и не поэтах»

Иконка автора ElenaElena пишет рецензию 30 марта 15:57
"Чтение для души"-хороший анонс для рассказов Изабеллы Юрьевны Бочкарёвой.
ИЗАБО - кажется мне человеком эпохи Возрождения: так разнообразны области, в которых она творит: стихи и проза, эссе,поэтические и прозаические переводы с семи языков, критика, живопись и графика,лепка, одежда и украшение интерьеров, создание на заброшенном куске земли в Тверской деревне парка в английском стиле с розарием и огородом, прудом и сосновым бором...
Сложилась бы так интересно её жизнь или пошла бы Изабелла каким то другим путём. во многом зависло от тех людей, которые ей встретились в жизни, о них и речь в этих рассказах...Мне они очень нравятся!
Anna Gurevich отвечает 6 апреля 19:39

Рассказы Изабеллы - окно в другую жизнь,увиденную, прочувствованную и описанную поэтом и художником, глубоким и думающим. Захватывающее чтение, погружение без остатка в повествование о людях, жизнях, отношениях и о самом авторе, взрослеющем и выбирающем свой путь... Спасибо!
Перейти к рецензии (1)Написать свой отзыв к рецензии

Просмотр всех рецензий и отзывов (2) | Добавить свою рецензию

Добавить закладку | Просмотр закладок | Добавить на полку

Вернуться назад








© 2014-2019 Сайт, где можно почитать прозу 18+
Правила пользования сайтом :: Договор с сайтом
Рейтинг@Mail.ru Частный вебмастерЧастный вебмастер