Жизнь – штука странная. Она похожа на лабиринт, по которому люди идут с закрытыми глазами. Да и зачем их открывать, если открыв, видишь только вереницу затылков перед собой и серые стены лабиринта?
Но, вдруг, движение замирает, по веренице бегут голоса, как электрический ток. «Что-то случилось», - понимаешь ты, не открывая глаз. По щекам текут слёзы. И только тогда ты начинаешь понимать, что остановки в твоей жизни, важнее движения. Жизнь идет от остановки до остановки, как кровь в венах, как вода в шлюзах. И помнятся только короткие остановки, малюсенькие истории из которых и складывается жизнь.
Эта история случилась, когда я была студенткой и проходила практику на одном крупном механическом заводе. Завод был старый. Построили его еще до войны на окраине города. Со временем завод разросся, захватывая землю вокруг новыми корпусами цехов. Стал ведущим в своей отрасли производства и постепенно оказался почти в центре города.
Завод производил электробритвы и другую продукцию, которая не шла в торговую сеть. Для неё были нужны очень точные станки. Поэтому, в механический цех были завезены координатно-расточные станки с ЧПУ. Сложные по форме детали, что вытачивались на этих станках, измерялись уже не в миллиметрах, а в микронах.
В отделе метрологии завода были универсальные микроскопы. Но они не годились, потому что делали измерения только в одной плоскости. И для станков с ЧПУ в Швейцарии был закуплен сверхточный, большой трехмерный микроскоп. Для микроскопа в механическом цехе, где размешался филиал отдела метрологии, залили массивный фундамент с идеально ровной поверхностью, и на него поставили это швейцарское чудо техники.
Когда я появилась в цехе, новенький прибор, блестевший металлом, как ракета на старте, уже стоял на своем месте, накрытый объемным прозрачным чехлом. Прибор был очень дорогой, единственный во всем городе. Приезжал француз, который суетился вокруг прибора, увлекательно жестикулируя руками. Крутил рифленые лимбы в разные стороны. Когда француз уехал, прибор накрыли плотным чехлом и никого к нему не допускали. От греха подальше.
В филиале отдела метрологии работали две женщины. Замужняя Руднева и одинокая Воробьева. Руднева была крупная румяная баба, грубая, бойкая на язык и ленивая, нерасторопная в работе. Воробьева была полной её противоположностью. Некрасивая, конопатая. Худенькая, почти костлявая, тихая, даже вялая, как анорексичка за обеденным столом, но работала Воробьева быстро и ловко, а потом брала спицы и также быстро и ловко вязала себе свитер из клубков шерсти, спрятанных в выдвижном ящике рабочего стола.
Мне, как будущему дипломированному метрологу, выдали белый, накрахмаленный до хруста халат и приставили к новому прибору. Инженер Михалыч, наладчик станков с ЧПУ, буквально на пальцах, без всякого француза, растолковал мне: что к чему. И уже через пару дней я измеряла сложные детали также ловко и быстро, как старший контролер Воробьева. В цехе было всего пять станков с ЧПУ. У меня уходил примерно час работы на все измерения, а потом я бралась за учебники. Рудневой и Воробьевой это не нравилось. К ним полдня бесконечно тянулись токари, фрезеровщики и прочий рабочий люд со своими заготовками.
Одна стена в отделе метрологии была стеклянная. В ней было окошко с дверцей, которая откидывалась наружу, и получался столик, на который рабочие складывали чертежи и свои железки. В производственном цехе стояло больше ста станков. И по утрам к окошку выстраивалась нетерпеливая и ворчливая очередь.
У Рудневой и Воробьевой среди станочников были свои воздыхатели. Ничего серьезного. Так: побалагурить, поиграть мышцами, скоротать время вынужденного простоя.
Руднева и Воробьева их делили на три категории: женатые, холостые и алкоголики. Женатые, обычно, клали на чертежи не только заготовки, но и шоколадные конфеты. Холостые глупо улыбались, вздыхали и расточали неискренние комплименты. Алкоголики тупо молчали, зло поглядывали на застывшую очередь, иногда дерзили.
Чтобы не портить отношения с коллегами, я стала забирать на проверку у рабочих: какие-то втулки, фланцы, кронштейны и прочую ерунду. И вскоре у меня тоже появились персональные воздыхатели: женатый фрезеровщик Карманов, холостой токарь Зиновьев и Санёк, щуплый парнишка, работавший за сверлильным станком.
У Карманова был зычный голос. Его приближение к отделу метрологии чувствовалось заранее, как приближение поезда в метро. Карманов был крупный, тяжелый, как сейф, и это ему нравилось. Карманов ел в обед десяток котлет, что давала ему жена. Отчего живот его был, как шар, и синий халат Карманова, полураскрытый на животе, был похож на крылья жука, готового взлететь.
Токарь Зиновьев был неубежденный холостяк. Ему было около тридцати лет, и он жил с мамой. Зиновьев томно вздыхал, краснел, как девица и опускал долу блудливые глаза.
Щуплый, как воробушек, Санёк - был моим ровестником, может, даже чуть моложе. У него было красивое лицо, чистое, с припухлыми, как у ребёнка, щеками. Похоже, он еще не брился. А какие глаза были у Санька! Восточные, карие. Красивые, но невыносимо печальные. И эта печаль словно освещала глаза Санька изнутри. Да. Красивые глаза были у Санька. Пока я измеряла его заготовку, он недвижно стоял у окошка в двери, и скорбное лицо его было, словно в траурной рамке.
При Саньке сердобольная Руднева не материлась. Но, когда Санёк уходил, на чем свет костерила папашу Санька – токаря Горячева.
У Санька были больные ноги. Последствия перенесенного в детстве полиомиелита. И Санёк, два раза в день, смущенно ковылял через весь цех, опираясь на трость, неловко переставляя ноги, туда и обратно до своего сверлильного станка.
Папашка Санька был алкоголик. Причем, запойный. Все мужики в механическом цехе пили. В день зарплаты, у проходной, на маленькой площади с трудом помещались все жены, встречавшие мужей после работы. Но даже они не могли искоренить привычку мужей напиваться в день получки. На следующий день рабочие: мутные, зеленые, еле стояли, держась за станки, а кривые заготовки приносили лишь во второй половине дня.
У Горячева жены не было и он, получив зарплату, голодной рысью обегал все злачные точки в районе. Из последней - его увозили в вытрезвитель. Утром Горячев был всё еще изрядно пьян и бросал мне в лицо, стоя у окошка, что его жена была в сто раз красивее. Все женщины у него были красавицы.
Сам токарь Горячев был уже староват для звания сердцееда и к тому же - отталкивающей внешности. Опухший, небритый. Глаза злые, мутные, как несвежий яичный белок. Черные отеки под глазами стекали до половины лица и складывали щеки в слоистые морщины. Пальцы рук Горячева были набухшие грубые, с черными ногтями.
А в молодости Горячев был красивый. Это признавали все, то его таким знал. Таким алкоголик Горячев себя и считал, спустя четверть века. Это было похоже на фантомные боли. Когда красоты нет, а человек думает, что он – неотразим, как в молодости.
Руднева говорила, что Горячев открыто изменял жене. А она, дура, так его любила, что хватала грудного ребенка, завернутого в одеяло, на руки и бегала за ним по всему городу. Жена была не в себе и даже не замечала, что одеяльце размоталось, и у ребенка замерзли ножки.
Год назад Горячев овдовел. Чтобы не умереть с голода, Санёк был вынужден вместо матери быть рядом с отцом в день получки. Так, едва окончивший школу, Санёк оказался на заводе.
В конце апреля завод стал готовиться к майским праздникам. Майские праздники на заводе всегда отмечали с размахом. Развешивали у проходной красные флаги и устраивали своими силами концерт художественной самодеятельности. По такому случаю, в механическом цехе сколачивали прямо между станков небольшой подиум и ставили микрофон. Звук шел на улицу и во все цеха.
В тот год на завод приехал кто-то из партийного руководства города. После пламенных речей и вручения почетных грамот в заводоуправлении, гости спустились в цех.
Высокое начальство, сопровождаемое начальником цеха Цукатовым, остановилось перед трибуной. Тут же со всех сторон их обступили рабочие в промасленных халатах, и никого такая фамильярность не смущала.
Худрук заводского ДК, одетый по случаю торжеств в бархатный пиджак цвета шоколада, ласково шепнул в микрофон: "Раз, раз, раз" - и концерт начался.
На подиум стали подниматься рабочие завода. Первым выступил фрезеровщик Карманов. В синем рабочем халате, застегнутом только на верхнюю пуговицу. Карманов пел: «Когда б имел я златые горы и реки полные вина…» И от его мощного, раскатистого голоса дрожали высокие стекла. Потом выступил хор из сборочного цеха, две девушки из отдела кадров спели злободневные частушки. Обычно, на этом программа праздничного концерта заканчивалась, но в этот раз у подиума было какое-то беспокойство.
«Санёк, Санёк. Пусть выступит Санёк», - шептались люди, толпясь перед сценой.
Начальник цеха Цукатов растерялся. Начал то краснеть, то бледнеть. Его прошиб холодный пот. И он беспомощно водил белым носовым платком по мокрому лбу.
Санёк уже месяц как был под следствием за воровство. Однажды, он увидел, как сосед, живший в его подъезде, уронил на землю ключи от квартиры. Доставал платок из кармана, а они зацепились за ткань и выпали. Ключи упали в траву. Санёк тайком их подобрал, дождался момента, когда никого не будет дома, и унес из чужой квартиры: пару золотых колец, серьги и цепочку с кулоном. Санёк думал, что сосед не заметит пропажу, потому что он был директором мебельного магазина. В шкафу у него была коробка из-под обуви доверху набитая этими побрякушками. И еще несколько других коробок, в которые Санёк не заглянул.
Санёк подарил золотые побрякушки девушке, которая ему нравилась, сказав, что это – золото его матери. Но девушку увидела жена соседа и узнала свои цацки.
Пока Цукатов мучительно размышлял, как отвлечь высоких гостей от надвигающегося скандала, кто-то уже занёс по шатким ступенькам смущенного и напуганного Санька.
Оказавшись на трибуне, Санёк встал, опираясь на трость, и впервые посмотрел на всех людей сверху вниз своими красивыми печальными глазами.
«Пой Санёк!», - крикнул кто-то из толпы. И в огромном цехе наступила космическая тишина.
Санёк поискал в толпе фигуру отца. Горячева в цехе не было. Он курил на улице, поглядывая, как два мужика вешают свежие майские транспаранты над проходной завода.
А в делегации, тем временем, с любопытством и некоторой оторопью разглядывали Санька, еле стоящего на ногах.
Санек задумчиво опустил голову.
"Ну, давай", - услышал он чей-то нетерпеливый голос.
На Санька были направлены сотни неравнодушных глаз. И Санёк это почувствовал. Он решительно отодвинул микрофон, плотно сомкнул сухие губы. Плечи его медленно поднялись, отчего Санёк распрямился. И вдруг цех наполнился звуком, который можно услышать разве только во сне, в котором поют юные ангелы. Звук летел вверх, а потом плавно падал вниз, лился с высокого потолка каким-то сладким, до дрожи, эфиром.
Санёк пел на итальянском языке. То, что пел юный Робертино. Но в чистом, робком, неровном голосе Санька была неизбывная боль, замешанная на тоске по любви и счастью. Все плакали.
После праздников Санёк пропал. На заводе его больше никто не видел. Поговаривали, что его забрал к себе глава партийной делегации.
Это было похоже на правду, потому что Горячев стал еще больше заносчив и невыносим. Теперь Горячев развязно подходил к окошку и нагло ухмылялся. Рассекал плечами очередь и протискивал небритую физиономию в окошко.
- У моего сына – голос от Бога. Он пел в Домском соборе в Риге.
Горячев многозначительно поднимал к потолку руку, густо покрытую ссадинами и болячками.
- А вы – тупые курицы. Вы были в Италии? Нет. И никогда не будете.
Руднева скручивала инструкцию по технике безопасности и била ею по малиновому носу Горячева. Впрочем, его это только раззадоривало.
- А моего сына - Порфирьич отвез в Рим, - кричал Горячев. - Его там лечат лучшие врачи.
Вскоре, практика моя закончилась, и я вернулась к учебе в институте.
Примерно через год, мне понадобилась для диплома информация по измерительному прибору из Швейцарии.
Я шла по механическому цеху, и мне казалось, за прошедшее время здесь ничего не изменилось. Кислый воздух от каленой стальной стружки, висевший под потолком сизыми клочьями, привычно месил ровный гул работающих станков, визг железа и неразборчивые крики рабочих.
Не было только Горячева, который обычно выбегал из-за станка и норовил крикнуть мне в лицо какую-нибудь гадость.
Руднева сидела возле включенной электрической плитки и окунала эталонные скобы и калибры-пробки в расплавленный парафин.
Воробьева вязала шапку из ровницы, стуча концами длинных спиц о стол. Мой прибор стоял в углу, накрытый прозрачной пленкой.
- Без Горячева даже воздух в цехе чище, - сказала я, снимая с микроскопа защитный чехол. – Где он? Опять в запое?
- А ты разве ничего не знаешь? – спросила с удивлением Руднева и отложила в сторону коробку со скобами.
- Нет.
- Тут такое, пока тебя не было, случилось! Короче, этот, Порфирьич из горкома полюбил Санька, как сына. Ввел в свою семью. Лечил его. А жена его, услышав, как поет Санёк, тоже его полюбила, но как женщина.
Руднева сглотнула слюну и продолжила:
- Эта запретная любовь сводила её с ума. Муж старый, а она – молодая. Сама, наверно, не ожидала, что так всё повернется. Короче, она завела тетрадь, в которой каждый день изливала те чувства, что не могла сказать Саньку.
И однажды, напилась таблеток. Порфирьич был в командировке в другом городе. Вернулся – а жена в психушке. Стал рыться в её вещах. Нашел тетрадь.
Схватил наградной пистолет и кинулся к Саньку. Он рядом жил. Порфирьич ему квартиру, как инвалиду детства выбил.
- А другие до сих пор в коммуналках теснятся, - проворчала Воробьева, ловко шевеля спицами, как таракан усами.
Руднева вытерла пот со лба, расстегнула верхние пуговицы белого халата, от нагретой плитки чадило горячим парафином, и продолжила:
- Хотел Порфирьич убить Санька. Но не смог. Рука дрогнула. Выстрелил раза три. В ногу попал. Перевязал несчастного и повез его к отцу. А у Горячева – пятиэтажка без лифта. Порфирьич Санька пару этажей протащил, больше не смог. Возраст. Бросил и сбежал. Горячев ночью, как всегда «под шофе», вышел на лестничную клетку покурить, смотрит, а Санёк ползет вверх по лестнице весь в крови. Горячев вмиг протрезвел, схватил сына и на руках принес домой.
Руднева снова замолчала, снова вытерла пот со лба и продолжила:
- Дело с пулевым ранением замяли. Вроде, как самострел. Неосторожное обращение с оружием. А Горячев теперь не пьет. Совсем, словно и не пил никогда. Катарсис. Смастерил коляску и возит сына по врачам. А Санёк больше не поет. Говорить только недавно начал.
Парафин в кастрюльке зашипел, забулькал и стал плеваться горячими желтыми брызгами.
- Заболталась я с тобой, - сердито проворчала Руднева и снова придвинула к себе коробку со скобами. – Мне работать надо.
Протерев спиртом прибор, я накрыла его пыльным чехлом и ушла, кивнув всем на прощанье.
Я медленно шла по цеху вдоль свистящих, гудящих станков, и размышляла о том, что Руднева, конечно, половину истории приврала. Но, как же причудлива и скупа на подарки судьба человека, если что-то дает, то обязательно что-то отнимет.
На улице пришлось зажмурить глаза. После полутемного цеха в глаза брызнуло теплым лимонным соком яркое весеннее солнце.
Двое рабочих, над дверями проходной, стоя на стремянках, развешивали свежие майские транспаранты.
И я почему-то подумала в этот миг, что у Санька теперь всё будет хорошо.
25 октября 2017
Иллюстрация к: Майские праздники