ПРОМО АВТОРА
Иван Соболев
 Иван Соболев

хотите заявить о себе?

АВТОРЫ ПРИГЛАШАЮТ

Серго - приглашает вас на свою авторскую страницу Серго: «Привет всем! Приглашаю вас на мою авторскую страницу!»
Ялинка  - приглашает вас на свою авторскую страницу Ялинка : «Привет всем! Приглашаю вас на мою авторскую страницу!»
Борис Лебедев - приглашает вас на свою авторскую страницу Борис Лебедев: «Привет всем! Приглашаю вас на мою авторскую страницу!»
kapral55 - приглашает вас на свою авторскую страницу kapral55: «Привет всем! Приглашаю вас на мою авторскую страницу!»
Ялинка  - приглашает вас на свою авторскую страницу Ялинка : «Привет всем! Приглашаю вас на мою авторскую страницу!»

МЕЦЕНАТЫ САЙТА

Ялинка  - меценат Ялинка : «Я жертвую 10!»
Ялинка  - меценат Ялинка : «Я жертвую 10!»
Ялинка  - меценат Ялинка : «Я жертвую 10!»
kapral55 - меценат kapral55: «Я жертвую 10!»
kapral55 - меценат kapral55: «Я жертвую 10!»



ПОПУЛЯРНАЯ ПРОЗА
за 2019 год

Автор иконка Юлия Шулепова-Кава...
Стоит почитать Дебошир

Автор иконка Сергей Вольновит
Стоит почитать КОМАНДИРОВКА

Автор иконка Редактор
Стоит почитать Новые жанры в прозе и еще поиск

Автор иконка станислав далецкий
Стоит почитать Опричнина царя Ивана Грозного

Автор иконка Сандра Сонер
Стоит почитать Самый первый

ПОПУЛЯРНЫЕ СТИХИ
за 2019 год

Автор иконка Виктор Любецкий
Стоит почитать Рыжик, верный и хороший, он меня не подв...

Автор иконка Олесь Григ
Стоит почитать Хрусткий ледок

Автор иконка Виктор Любецкий
Стоит почитать Когда иду по городу родному... сонет

Автор иконка Анастасия Денисова
Стоит почитать Любимых не меняйте на друзей 

Автор иконка Олесь Григ
Стоит почитать То игриво, то печально...

БЛОГ РЕДАКТОРА

ПоследнееПомочь сайту
ПоследнееПроблемы с сайтом?
ПоследнееОбращение президента 2 апреля 2020
ПоследнееПечать книги в типографии
ПоследнееСвинья прощай!
ПоследнееОшибки в защите комментирования
ПоследнееНовые жанры в прозе и еще поиск

РЕЦЕНЗИИ И ОТЗЫВЫ К ПРОЗЕ

Вова РельефныйВова Рельефный: "Это про вашего дядю рассказ?" к произведению Дядя Виталик

СлаваСлава: "Животные, неважно какие, всегда делают людей лучше и отзывчивей." к произведению Скованные для жизни

СлаваСлава: "Благодарю за внимание!" к рецензии на Ночные тревоги жаркого лета

СлаваСлава: "Благодарю за внимание!" к рецензии на Тамара Габриэлова. Своеобразный, но весьма необходимый урок.

Do JamodatakajamaDo Jamodatakajama: "Не просто "учиться-учиться-учиться" самим, но "учить-учить-учить"" к рецензии на

Do JamodatakajamaDo Jamodatakajama: "ахха.. хм... вот ведь как..." к рецензии на

Еще комментарии...

РЕЦЕНЗИИ И ОТЗЫВЫ К СТИХАМ

ЦементЦемент: "Вам спасибо и удачи!" к рецензии на Хамасовы слезы

СлаваСлава: "Этих героев никогда не забудут!" к стихотворению Шахтер

СлаваСлава: "Спасибо за эти нужные стихи!" к стихотворению Хамасовы слезы

VG36VG36: "Великолепно просто!" к стихотворению Захлопни дверь, за ней седая пелена

СлаваСлава: "Красиво написано." к стихотворению Не боюсь ужастиков

VG34VG34: " Очень интересно! " к рецензии на В моём шкафу есть маленькая полка

Еще комментарии...

Полезные ссылки

Что такое проза в интернете?

"Прошли те времена, когда бумажная книга была единственным вариантом для распространения своего творчества. Теперь любой автор, который хочет явить миру свою прозу может разместить её в интернете. Найти читателей и стать известным сегодня просто, как никогда. Для этого нужно лишь зарегистрироваться на любом из более менее известных литературных сайтов и выложить свой труд на суд людям. Миллионы потенциальных читателей не идут ни в какое сравнение с тиражами современных книг (2-5 тысяч экземпляров)".

Мы в соцсетях



Группа РУИЗДАТа вконтакте Группа РУИЗДАТа в Одноклассниках Группа РУИЗДАТа в твиттере Группа РУИЗДАТа в фейсбуке Ютуб канал Руиздата

Современная литература

"Автор хочет разместить свои стихи или прозу в интернете и получить читателей. Читатель хочет читать бесплатно и без регистрации книги современных авторов. Литературный сайт руиздат.ру предоставляет им эту возможность. Кроме этого, наш сайт позволяет читателям после регистрации: использовать закладки, книжную полку, следить за новостями избранных авторов и более комфортно писать комментарии".




Дайте мне имя


vladimir vladimir Жанр прозы:

Жанр прозы Мистика в прозе
2613 просмотров
0 рекомендуют
0 лайки
Возможно, вам будет удобней читать это произведение в виде для чтения. Нажмите сюда.
С меня сдирают одежды... Как кожу. Связывают кисти рук и привязывают к столбу так, что я стою переломанный в поясе, словно кланяясь этому столбу. Будут истязать? Потрясая розгами, кожаные тесемки которых усеяны крохотными кусочками свинца, ко мне уже спешит истязатель. Палач. — Хех! — старается палач. И снова свист бича, и еще один прут ложится на спину. Вскоре я сбиваюсь со счета, а спина горит так, словно на нее льют кипящую смолу. Кожа пылает, но палач этого не знает. — Хех... Хех... И вот я на кресте. Мерзну…

ножеством архитектурных излишеств, и изумрудную зелень аллей с воркующим в ветвях деревьев и важно расхаживающим по цветной мозаике множеством голубей, и скульптурные портики с каменными лицами знаменитых римлян... Разноцветные мраморные колонны устремились в небо, чтобы оно не рухнуло в божественном гневе на головы грешников, а шум падающих из поднебесья белых струй воды грациозных фонтанов, кажется, предназначен лишь для того, чтобы заглушить внезапный крик возмущения честного народа, вдруг узревшего все богохульство необрезанных псов-язычников. Все это изысканное нагромождение великолепия и блеска чуждо моему народу. Мне кажется, еще шаг, и я развалюсь на части. За время нашего путешествия от дверей синагоги ни Анна, ни Каиафа не произнесли ни слова. Они уныло бредут чуть спереди-сбоку, шаркая по мозаике своими сандалиями, задумчиво глядя себе под ноги. О чем они думают? Я могу облечь их мысли в слова, но не могу эти слова произнести. Меня ведь никто не станет слушать. А как они совсем недавно заглядывали мне в рот. Трудно дышать — болят ребра. Солоноватый привкус пропал, зато теперь хрустит невидимая пыль на оставшихся зубах. Это пыль хамсина. Отсюда открывается вся панорама Иерусалима. Так я и не победил тебя, Город Мира. Но и ты меня тоже. Ты можешь меня уничтожить, но победить меня тебе не удастся, знай это. Это не угроза, это знание, необходимое истории человечества. Теперь мысль о Рие... Сердце сжимает спазма боли, но скоро и это пройдет. "Ты потерпи...". Терпеть приходится и боль в бедре правой ноги. Поэтому-то я и прихрамываю. Кто-то из стражников под шумок саданул меня древком копья. Уже не припомню — кто. Окровавленное солнце запуталось в желтых сетях рассвета. Выберется ли? Жаль, что я не успел выстругать планочки для какой-то там полочки, что в каком-то там шкафчике... Рия так и не смогла оценить все мои способности. А то бы!.. Мы все сильны задним умом. Зато успел выдолбить в стенке какую-то там бороздку для крепления какой-то золотой подставки для какой-то китайской вазы из какой-то коллекции какой-то правящей династии в каком-то далеком тысячелетии. В общем, очень нужна была эта бороздка и я ее выдолбил. Успел же! И другие мысли. Эх ты... Я не знаю, зачем дарю жизнь этому упреку, но удержать его в себе не могу. Моя голова забита упреками, как рот песком в песчаную бурю, и все они только и ждут своего часа, чтобы оголтело вырваться наружу и огласить весь мир огромным укором. Но вырывается только это «Эх ты...». Все остальное умрет вместе со мной. Ты потерпи, это придет. Это неизбежно и с этим нельзя не мириться. Чего же все-таки ждать от Пилата? Нельзя допустить, чтобы какая-то случайность, скажем, зубная боль или бессонница, или, допустим, тик левого века, о котором все только и говорят, а то и кислая отрыжка этого презренного язычника изменили бы ход истории. Я молю Бога, чтобы не помешала ходу истории и эта желтая туча пыли, упорно наступающая из Аравийской пустыни. Было бы счастьем, если бы Пилат долго не разбирался в подробностях моей вины. Виновен и точка! Наконец Гаввафа. Эта каменная чаша, выстеленная великолепной, сверкающей даже при таком тусклом свете, цветистой мозаикой, с лучами, устремленными к центру, уже давно ждет нашего прибытия. Впечатление такое, будто дно чаши только и живет ожиданием важных событий. Я понимаю, что скоро камни возопиют, когда из этой вот живой чаши, как из рупора, прозвучит на весь мир: виновен! Prima luce — ранний суд под открытым небом во всеуслышание и при большом скоплении народа есть наследие Древнего Рима. И поскольку Римом пропахла вся Палестина, то и суд римский. Сегодня священный праздник и в жилище язычника никто из моего сопровождения войти не может, чтобы не быть оскверненным. Мы останавливаемся. Когда я затем в негордом одиночестве иду сквозь строй знаменосцев, застывших, как кипарисы, на моем пути, тяжелые знамена, чуть вздрогнув, торжественно отвешивают мне поклон, воздавая царские почести. Это ошеломляет всех, даже самих знаменосцев. Они оторопело переглядываются, боясь произнести слово. Но тут слышится гул, исходящий из толпы оставшихся позади соплеменников. Гул растет, ширится и, словно расслышав этот гул, выходит Пилат. Я много наслышан о нем, но вижу впервые. Он башней возвышается над всей этой публикой. Одним единственным взглядом окидывает раннее сборище черни и знати чужого, ненавистного ему народа, переполненного фанатизмом страстей, и не говорит ничего. Меня он, кажется, не замечает, а взгляд озадачен вопросом: "В чем дело?". Мимо меня он идет к галдящей толпе и останавливает ее ропот одним движением руки.

— Чем недовольны?

Теперь я слышу отдельные робкие голоса:

— Знаменосцы...

— Знамена...

— Какое бесстыдство...

Пилат взбешен:

— В чем дело?! Ты скажи!

Он тычет пальцем в грудь Каиафе.

— Твои знаменосцы... преклонили пред ним знамена.

Пилат не верит. Найдя взглядом своего центуриона, он смотрит на него и молчит. Тот кивает: преклоняли. Пилат не верит. Он обращается к Каиафе:

— Возьми своих людей, — бросает он и, повернувшись к знаменосцам, приказывает, — отдайте им знамена.

Кажется, из древков знамен вот-вот брызнут капли крови — с такой силой иудейские силачи сжимают их побелевшими пальцами. Пилат закрывает глаза и молчит. Римская статуя. Тишина. Я любуюсь Пилатом, но мне жаль его усилий, жаль его, каменного язычника, не желающего верить моим словам, не слышащего моих доводов, не разделяющего моей участи. Жаль, что мы раньше не встретились, думаю я, он мог бы стать приверженцем моего учения, моим апостолом... Римлянин? Почему нет?

— Иди.

Его спокойные, чуть насмешливые глаза теперь тепло смотрят на меня. Я делаю вид, что не понимаю Пилата, но это не злит его, он просто смотрит и ждет. Делать нечего — я делаю первый шаг. Я иду сквозь строй своих соплеменников, стоящих под чужими знаменами, которые неумолимо вновь и вновь преклоняются перед настоящим Царем. Я не поднимаю лицо вверх, не стреляю глазами по сторонам, не оглядываюсь, чтобы удостовериться в том, что знамена меня приветствуют. Я это слышу. Этот гул за моей спиной — еще одно свидетельство моей царственности. Слушай, Пилат, и ты, смотри! Видишь? Твои знамена бьют мне поклоны! Мне, не тебе! Мне — Царю, как я того и заслуживаю. Даже твои мертвые знамена, даже мои живые и сильные соплеменники признают во мне Царя. Какие еще нужны свидетельства! Пилат бел. Я подхожу к нему и трогаю за плечо. И он, конечно, тоже ошеломленный увиденным, наконец, приходит в себя.

— Идем, — произносит он и берет меня за руку.

ГЛАВА 90. ТЫ – ЦАРЬ ИУДЕЙСКИЙ?

Он красив своей лысиной и могучим лбом, в котором варятся вялые мысли, воин, с которым чувствуешь себя в безопасности. Такие всегда побеждают. Строен даже в свободного покроя одеждах, не какой-то там худогрудый заморыш, но и не тучен для своей большой головы с обвислыми по-собачьи щеками, со стекающими к подбородку складками. Он ленив и жесток, это я знал и прежде, но жестокость в движениях его длинных белых холеных пальцев угадать невозможно. Меч из таких рук при ударе о щит тут же выпадет. Глаза синие и прозрачны, как лед. Сквозь них можно рассматривать небо. Под взглядом этих белых глаз, где, кажется, гуляет сквозняк, каждый чувствует себя виноватым. Он пронизывает тебя насквозь и раздевает наголо. Стоишь, как в купальне. Мне интересен этот редкий среди людей взгляд властелина, победителя, гордеца. Под такими взглядами рушатся самые крепкие стены. Что ж, посмотрим. Когда он открывает рот, чтобы что-то сказать, меня привлекают и его зубы, белые, крепкие, длинные, как у коня, передние резцы, такие, что, кажется, мешают ему говорить. Но когда шевелятся толстые губы, чтобы выпустить из Пилата какие-то слова, на зубы уже не обращаешь внимания, поскольку теперь уши перехватывает внимание твоих глаз. Таким голосом может говорить история. Так в горах не умирает эхо грома. Теперь и я прислушиваюсь.

— В чем вы обвиняете этого человека?

Он спрашивает так, словно выносит обвинительный приговор. Наши взгляды встречаются, и какое-то время он меня изучает, затем смотрит на Каиафу. Тот молчит. Он не готов к вопросу? Видимо, Каиафа рассчитывал на простое соизволение Пилата предать меня смерти без всякого судилища. Нет. Теперь они все говорят в один голос.

— Если бы он не был злодей, мы не предали бы его тебе.

Пилат удивлен. Его брови теснят кожу лба, собирая ее в складки, а все тело качнулось чуть-чуть назад, словно отстраняясь от ответа. Этот ответ, если не оскорбил его римское ухо, то, конечно же, удивил. Ведь законы Рима самые справедливые законы в мире. Как же можно вершить вероломный вердикт без знания всяких на то причин? Они, вероятно, не допускают и мысли, что их приговор может быть оспорен. А об отмене и речи не может быть! Что же Пилат? Скользнув по мне своим блеклым взором и глядя поверх их голов, он произносит:

— Вы возьмите его и по своим законам судите.

Вот и ткнул Пилат презренную морду моих судей прямо в грязь: мы отняли у вас jus gladii (право меча), так что сидите и помалкивайте. Пока он, этот римский колосс силы и власти, испытывает лишь спокойную ненависть. Они, конфузясь и краснея от злости, признают свое бесправие.

— Нам никого не позволено предавать смерти.

Рим доволен. А мои соплеменники не унимаются. Им было бы вполне достаточно побить меня камнями или повесить, но им этого мало. Они требуют, чтобы я был распят. Эта казнь привела бы их всех в восторг. Крест всегда был для них символом ужаса, бесчестия и жутких страданий. Морщинки у глаз Пилата заулыбались, а под глазами просияли тени. Лицо, правда, осталось каменным, квадратным и каменным. Вот бы из таких лиц вымостить дорогу, думаю я, via pilatia antica, знаменитая римская кладка, дорога в вечность. Глаза освежали бы путника холодом, а носы указывали направление пути — в Рим; или — в Иерусалим.

«Чего ж вы хотите? «— Вопроса не слышно, но его слышат все.

У Пилата дергается кадык, он сглатывает слюну недовольства. Сперва робко начинает Анна.

— Экхе, э-экхе...

Это нам знакомо.

— Мы знаем, что он сын Иосифа плотника, рожденный от Марии...

— Знаем, да...

— Да. Да-да...

— ... а он говорит, что он царь...

— ... развращает народ...

— ... запрещал платить подать...

— ... нарушал субботу...

Я слышу гнусные, картавые, заиковатые глухие слова. Какой бред! Сколько же труда стоило мне, чтобы заслужить всю эту гнусную болтовню! Рим морщится, и тут же стихает гвалт. Как ни мутно и, может быть, даже зловонно дыхание Аравийской пустыни, Пилат все-таки открывает рот. Обращая на них внимания не более, чем на стадо овец, он смотрит на меня и произносит:

— Слышишь, как твои недокормыши пораскрыли глотки?

Пилат не объясняет, почему назвал их моими недокормышами, он лишь какое-то время рассматривает меня с любопытством, затем добавляет:

— Следуй за мной.

Перед нами распахивают тяжелые кованые двери, и мы входим в высокую светлую палату. Агатовый, инкрустированный лазурью пол, ничуть не теплее дна Гаввафы, я все так же припадаю на ногу, а связанные за спиной руки уже просто занемели. Куда ни глянь — кедровая резьба, блистающая позолотой, расписной потолок. Богатства выпячены, просто режут глаз.

— Развяжите его.

Музыка этих двух слов долго не умирает. Развязывают, и я впервые облегченно вздыхаю. Надо бы поблагодарить Пилата за жест милосердия, и я это делаю молча. Когда мы остаемся вдвоем, он спрашивает:

— Ты царь Иудейский?

Ни в глазах, ни в голосе не сквозит насмешка. Он ведь знает, кто на самом деле царь Иудейский, но и я тоже Царь. Избитый, в тряпье, оплеванный и босой, с выбитыми зубами и прихрамывающий от боли. Царь! На лице Пилата искреннее удивление: кто ты? Раб испуга или сумасшедший? Что ответить — "да"? И брови Пилата поползут еще выше. "Нет"? Но это неправда. А нам сейчас так нужна правда! Мне кажется, что единственно правильным ответом будет мой вопрос.

— От себя ли ты говоришь это, или другие сказали тебе обо мне?

Впечатление такое, что он споткнулся. Придя в себя, он спрашивает:

— Разве я иудей?!

И вот я уже наблюдаю знаменитый тик Пилата. Он прокалывает меня взглядом и произносит:

— Твой народ и первосвященники предали тебя мне. Что ты сделал?

Мне приходится объяснять Пилату, втолковывать ему, что творил я только дела милосердия, исцелял бесноватых, слепых, хромых, прокаженных, нес в мир только любовь, видит Бог, только любовь и теперь я — Царь, правда, Царство мое не от мира сего, пока не от мира сего, понимаешь, но оно уже идет к нам и вскоре будет здесь, на земле, как на Небе, понимаешь, Рим? Рим нем. Я не думаю, что он озабочен тем, как попасть в мое Царство.

— Я мог бы рассказать тебе еще многое, — говорю я, — verum animo satis haec vestigia parva sagasi sunt, per guae possis cognoscere cetera tute.

И повторяю: но для проницательного ума достаточно этих слабых следов, чтобы по ним достоверно узнать остальное. Пилат даже не морщится от моей никудышней латыни, продолжает молчать, теребя мочку уха, затем:

— Каких еще следов?..

Вопрос задан так, что можно не отвечать. Я и не отвечаю. А Пилат, кашлянув, снова спрашивает:

— Итак, значит, ты — Царь?

Ну, конечно! Я на то и родился, на то и пришел в этот мир, чтобы свидетельствовать о истине. И каждый, кто от истины, слушает меня. Я говорю правду, только чистую правду. По всему видно, что Пилат это признает.

— Не упасть ли мне перед тобой на колени? — спрашивает вдруг Пилат.

Господи, как я люблю светлый, ясный, проницательный ум!

— Нет, — останавливаю я его, — нет. Не трудись...

ГЛАВА 91. ТЫ В ПОРЯДКЕ?

Ну, вот ты уже и не плачешь. Ты – выросла, маленькая, маленькая девочка. И к тебе пришло время, когда плакать довольно, когда глаза уже не увлажняются ни от осознания потери, ни от радостных воспоминаний. Незачем давать волю слезам, если они ничего не приносят. Эти слезы уже не побеждают тебя? Я пришел еще раз для того, чтобы помешать тебе сломать свою жизнь, но ты не заметила меня, ты только спросила: "Ну как ты меня находишь теперь?".

Я не нахожу, я еще раз теряю тебя.

Мы ведь родные, как никто другой. И я двумя руками за то, чтобы у нас состоялось будущее. Мы отказались от счастливой возможности быть рядом и теперь просто из кожи вон лезем, чтобы поправить непоправимое. Правда? А, знаешь, я заметил: ты похорошела! Разве злость пошла тебе на пользу, и тебе не в тягость твоя чужая жизнь? Ты, сильная-сильная, добилась-таки своего и взвалила на свои хрупкие плечи непосильную ношу. Что ж, неси, если не можешь иначе. Я буду всегда рядом, и как только ноша станет гнуть тебя, тут же подставлю свое плечо. И дождусь, когда ты посмотришь правде в лицо: мы должны быть вместе! Я делаю все, чтобы не остаться одному в своем царстве, я работаю бешено. Мне жаль, что ты этого не видишь, и это единственный мой упрек.

Ты в порядке? Это хорошо, а я в порядке...

ГЛАВА 92. НИКАКОЙ ВИНЫ НЕ НАХОЖУ

Видимо, Пилата так еще никто не удивлял. Брови его упали на глаза, щеки обвисли и увлекли за собой уголки губ, придав выражению лица какую-то неизъяснимую собачью печаль, поникли плечи. Пилат думает. Я уже успел заметить: когда он думает, глаза его набираются света, взгляд их яснеет и приобретает выражение невероятного блаженства (я знаю такие взгляды), а лоб расправляет складки, и теперь все лицо просто сияет умом. Я не берусь утверждать, что он меня понимает, но готов спорить, что ему трудно от меня отмахнуться. Наконец я слышу его обреченное:

— Что есть истина?

Она приходит с Неба, говорю я просто. А на земле она лишь в людях и вещах, начисто лишенных всяких прикрас, всякой эстетики. Пилат оживает. В глазах появляется блеск, они щурятся, взгляд их теперь колюч и резок. Он точно уверен, что поймал меня на горячем и теперь готов прихлопнуть своей лапой железной логики, как кот мышонка.

— Значит, ее нет на земле?!

Он даже встает на цыпочки, чтобы половчее схватить меня. Но у меня нет и в мыслях ушмыгнуть от ответа. Но, видимо, не стоит надеяться, что он тут же овладеет истиной, как павшей крепостью. А его вопрос меня смешит.

— Взгляни, — говорю я, — как те, кто говорит истину на земле, судимы теми, кто имеет власть на земле. Вызнать истину не дано человеку.

Пауза.

Он снова заглядывает мне в глаза, точно хочет найти в них ответ и еще на один вопрос: "Не дурачишь ли ты меня, малыш?». Я чувствую его теплое расположение, но ничего нового про истину добавить не могу. Истина и есть истина, что тут еще скажешь? Ясное дело, он забыл уже то время, когда с кем-то спорил об истине. Равнодушие, с которым он задал свой вопрос, безнадежно махнув при этом рукой, свидетельствует, что жизнь после этих споров так и не дала ему вразумительного ответа на этот счет. И теперь ему, уставшему от повседневных забот, закинутого великим Римом на этот забытый Богом каменисто-пустынный клочок земли в гущу сумасшедших фанатиков веры, какое ему теперь дело до выяснения каких-то там философских материй. In vino veritas (истина в вине) — вот ответ, который приходит ему в голову. И вообще, что это за непозволительное сумасбродство вести речь о какой-то там истине, когда с тебя сдирают, как с барана шкуру? Губы его кривятся, точно он откусил от лимона, но взгляд упорно вычитывает в моих глазах ответ и еще на один вопрос: "Ты в своем ли уме?". Скажи я ему, что я и есть эта всевселенская истина, о которой так неистово спорит весь мир, — засмеет. И все же что-то его настораживает. Увлеченный поиском ответов на свои же вопросы, он не может просто так взять и уйти, махнув на меня рукой, как на безнадежного фантазера. Я понимаю его растерянность. В его-то годы быть застигнутым врасплох вопросами и мыслями какого-то избитого и оплеванного иудея, которого он может стереть в порошок одним шевелением мизинца, в его-то годы быть загнанным в тупик! Тик, знаменитый тик выдает его: он растерян. Я притворяюсь, будто не замечаю этой взволнованности, но не настаиваю на том, чтобы ему сделать первый шаг в мое царство. Предложи я ему, закоренелому язычнику, путешествие по моему царству, и он тут же отдаст меня на съедение гиенам, уже почуявшим запах моих святых косточек. Было бы наивно с моей стороны разъяснять ему свою истину. Потому-то я и молчу. Тем самым я плачу дань его проницательности. Было бы забавно, думаю я, наблюдать

ь его на пороге моего царства. Кто-то из язычников Рима ведь должен быть первым. Почему не Пилат? К сожалению, у нас другая программа действий. Он все еще думает, я стою, жду. Что бы ты обо мне не думал, думаю я, у нас есть только один выход — непременное распятие на кресте. Он в это пока не верит, мысли его заняты другим: что же мне с тобой делать?

— Aliud exalio malum nascitur, — слышу я. — Одна беда не ходит.

О какой беде он говорит? Кажется, говорить больше не о чем. О чем он хотел спросить, он спросил и я, как мог, так и ответил. Добавить нечего. Я — и есть та самая истина, но он этого никогда не поймет. Жаль. Такое бывает: вдруг возникает вопрос, ответ на который человечество еще не придумало. Но умный человек не может от него отмахнуться, и пока он думает, жизнь идет своим чередом, а вопрос остается вопросом. Как быть? Торопливое время толкает в спину: брось! Не такие головы гнули мозги.

Ладно...

Я мерзну. По-прежнему сгущается тьма, я уже терзаюсь от мысли, что заставил Пилата задуматься над какой-то там истиной и теперь, понимаю, что он рад вдруг подвернувшемуся случаю отправить меня к Ироду. Я мерзну и умираю от жажды. Прокуратор Иудеи, наместник великого Рима, человек хорошей воинской выправки и старинной родовитой закваски не может так долго размышлять. Он это тоже понимает и, не дожидаясь от меня ответа, повернувшись на носках, идет к двери. Я — за ним. Когда он подходит, дверь распахивается перед ним, как от дуновения ветра. Со всем своим римским чувством справедливости Пилат с ходу набрасывается на застывшую в немом ожидании расправы толпу так, что передние ряды отшатываются назад, а он, замерев перед Анной и Каиафой, едва сдерживая себя от того, чтобы не ухватить их за седые бороды, произносит:

— Никакой в нем вины я не вижу!

Что это, оправдательный приговор? Что же, все усилия моего народа — напрасны? Наплевать на пророчества? Нет уж, не бывать этому! И все же в его голосе звучит тоненькая, едва заметная нотка неуверенности. В чем дело? Что заставляет его сомневаться? Глаза жаждущей расправы толпы? Тишина длится ровно столько, сколько необходимо, чтобы этот чудовищный многоликий и многоголосый зверь, у которого уже слюнки катятся от предвкушения расправы, осознал сказанное Пилатом. И, главное, уловил эти нотки. Эта тишина хуже крика! Настороженное ухо толпы шевельнулось от удовольствия и скривилось в самодовольной улыбке. Я вижу, как каменные статуи чуть вздрогнули, дернулся огромный кадык, глотая первую порцию сладострастной слюны, а ноздри шумно втянули воздух... Затем задрожали ноги, и зашевелились, как змеи, безжизненно висевшие руки. И вот каменные изваяния стали медленно раскачиваться.

— Экхе-э-экхе...

Это знак готовности зверя к прыжку. Я за то, чтобы поскорее это случилось. Во-первых у меня заледенели ноги. Во-вторых — очень хочется пить. Я надеюсь, кто-нибудь поднесет мне хоть кружку воды. Чем дольше все это тянется, тем больше у Пилата шансов меня оправдать. Он ведь упрям, как бык, и если дать ему почувствовать, что он, воинствующий победитель, проигрывает, ему потом трудно будет переубедить себя в своем упрямстве. Тревожит и зловещая туча, которая затмила уже полнеба и неизвестно, чем все это кончится. Пилат не на шутку сердит. Если дать ему волю, я таких знаю, он будет настаивать на своем. Беда с этим Пилатом, просто беда. Видимо, мне нужно брать на себя ответственность за происходящее. Требуется вмешательство в дальнейшую судьбу человечества. Потому-то я так активно ищу взглядом глаза Каиафы, которые видят только Пилата. И когда Каиафа мельком бросает на меня короткий взгляд — я улыбаюсь. Эта улыбка придает ему мужества.

— Экхе-экхе, послушай, Пилат...

Пилат жестом руки обрывает Каиафу. Подпрягается Анна. Нужно зятя спасать.

— ... он рожден в Вифлееме...

Пилат морщится.

— ... и отец и мать его бежали в Египет...

Пилат морщится.

— ... из-за него были избиты младенцы...

Пилат злится. Видно, как дергается, негодуя, и его левое веко. Я вижу, как пальцы этого копьеметателя белеют, собравшись в кулак, словно сжимая древко копья.

— … он рожден через прелюбодеяние...

Это аргументище! Рожденный от прелюбодеяния и вдруг — царь! История такого не помнит. Но нужны факты. Уж не думает ли Анна, что Пилат, раз уж он взялся во всем разобраться, поверит на слово, не требуя никаких доказательств.

— ... и он чародей, а эти, что с ним — прозелиты и его ученики, обращенные...

В ответ на вопрос Пилата, откуда Анне известно о подробностях моего рождения, тот молчит.

— Кто такие обращенные? — следующий вопрос Пилата.

Поскольку Анна подавлен, а Пилат едва держит себя в руках и, по всему видно, что вот-вот найдут козла отпущения, целая группа моих приверженцев выступает вперед с готовностью ответить Пилату на его вопрос. И Асторг, и Иаков, Антоний, Зара, Исаак и Финеес, Агриппой и Амений...

— Мы не обращенные, — говорят они, — но мы дети Израиля и говорим правду: мы присутствовали при обручении Марии.

Пилат взбешен.

Теперь он чернее тучи, наползающей на мир с Аравии, в нем тоже разбудили зверя. И не только зверя — он как просыпающийся от спячки вулкан. Видно, что в нем клокочет магма и достаточно чьей-нибудь захудалой прокашлины и груды камней рухнут на головы присутствующих, а наконечник копья проткнет глотку первому, подвернувшемуся под руку. Вдруг он произносит:

— Разве он галилеянин?

Никто не может взять в толк такого поворота событий. Само собой разумеется, что вопрос Пилата не требует ответа: конечно же галилеянин! А Пилат в поисках ответа даже заглядывает в глаза какому-то, видимо, глуховатому коротышке, который еще не произнес ни слова, а только прислушивался ко всем, вытягивая тонкую шею, как гусь.

— А?.. — спрашивает коротышка.

Но Пилату не приходится повторять свой вопрос, поскольку толпа взрывается ревом.

— Да!..

Пилат даже вздрагивает от неожиданности и прикрывается рукой от этого "Да!". Затем демонстрирует толпе свою холеную ладонь и ждет тишины. Когда она приходит, кажется, что мир светлеет. Пилат облегченно вздыхает и говорит:

— Ведите его к Ироду.

И, повернувшись, уходит.

Наивный мечтатель, а ты грезил о победоносном величии своего дара — убеждать людей. Я понимаю: что бы я ни сказал Пилату в свою защиту, он никогда этого не поймет. И дело не в том, что он беспросветно туп, у него нет на это времени. Нет ничего глупее, чем считать себя непонятым.

ГЛАВА 93. И БУДЕТ УНИЖЕН И РАСПЯТ

... и не составляет никакого труда представить себе, как они, шныряя и шастая по захудалым лачугам бедняков, под покровом ночи вынюхивали... Запах молока и пеленок был для них слаще запаха трав. Подчиняясь природе и доверившись своему нюху, они безошибочно находили дома, где только что поселилась радость и, беззвучно вторгаясь в них, хладнокровно приступали к делу. Никто не в силах был помешать их промыслу. Ведь каждый акт насилия будет оплачен сторицей и возведен в заслугу: каждое убийство благословлено царем. Если у кого-то и возникали трудности с совестью, они прижимали ее к стенке или на время упекали в глухую черную клеть, заколотив дверь досками, чтобы она там поприумолкла, напуганная, на пару-тройку ночей. Времени на размышления совсем не было, и всякое раздумье мешало разумной работе. У каждого был свой план и свой способ, каждый изощрялся, как мог, хотя работа и не представляла особых трудностей. Просто никто из жителей этой страны не мог себе представить, что такое вообще возможно. Ни царь, ни Бог, по мнению жителей, никогда бы не оправдал и не простил тот грех, который они на себя взвалили. Такое никогда бы не пришло в голову ни одному их соплеменнику. Сама мысль считалась преступной. Только заикнись — и ты покойник. Они легко проникали в спящие дома перед самым рассветом, ориентируясь на свой нюх и рассказы наушников и, убедившись, что в доме все спят, настороженно прислушивались к звукам на улице. Разумеется, нужно было все время быть начеку! Под прикрытием темноты, ступая по полу босыми ногами, они прокрадывались к постели, как воры, и вершили свое роковое дело. Были и сбои. То ли под ногой что-то хрустнет, то ли рукавом задета кружка... К этому тоже были готовы. Одной ночи, конечно, было мало. Люди стали таиться, прятаться, но от них трудно было ускользнуть. Под видом нищих или бродяг они весь день выискивали свои жертвы, незаметно выспрашивали у соседей подробности, помогающие сориентироваться ночью и, как только наступала тьма, молили Бога о помощи... Да, да, молили! Та ночь была одной из самых темных в этой стране, ни луны, ни звезд. С вечера нагнало туч, чтобы мрак ослепил землю. Все костры вдруг задуло, и золу разнесло, и тут же ударил гром. Вначале сверкали молнии, и вся страна во время вспышек была видна, как на ладони. Голубовато-белые сказочные дома на миг вырывало из темноты, и они были похожи на огромные беспорядочно разбросанные куски льда, каменные мостовые в лунном сиянии — как серебряные реки, и листья деревьев выблескивали серебром. Только вряд ли кто-либо любовался красками разгулявшейся стихии. В преддверии ночи и при такой погоде стараешься оставить все дела и, забившись в глухой угол, переждать бурю. Через какое-то время молнии со своими громами убежали, слышались лишь дальние раскаты и далекое небо озарялось вспышками, но полил дождь. Как из ведра. Дождь уложил страну в постель и, хотя ливень продолжался недолго, никто из постели уже не вылез. Уставший за день народ только благодарил Бога за возможность пораньше лечь отдохнуть. Казалось бы, слава тебе, Господи... Самым ужасным было то, что для них, этих подлых тварей, для их грязных дел, такая ночь была как подарок. Дождь шел. Звенел в серебряных листьях, барабанил в серебряные окна. Порывы ветра скрадывали шаги. Тьма. И царь выплюнул своих выродков в ночь — идите!

«Ррррр-р-р-е-й!..»— вскрикнули они в один голос, и крик этот, как боевой клич, вырвавшись из луженых глоток, разрушил неприступные стены царского замка, разровнял земляные валы, выправил кривые дороги, только бы зло беспрепятственно разлилось по стране. Люди приняли этот клич за раскат грома и продолжали спать. Дождь не прекращался всю ночь, ветер тоже не утихал. И страну сморил сон... Утром, проснувшись, страна рыдала от горя. Тысячи новорожденных детей захлебнулись в лужах собственной крови. Только царь ликовал: у него теперь не было соперника, о рождении которого, как наместнике царского трона, только и говорили.

Да что же это за страна, где поголовно вырезают детей?!

К этому царю меня сейчас и ведут.

Не убереги меня отец с матерью в ту ночь от этой резни, не было бы необходимости и плестись сейчас в сопровождении толпы к этому жестокосердному кровососу. Вообще-то говоря, встреча с ним в мои планы не входила. Я не понимаю, на что рассчитывают Анна и Каиафа, бредя передо мной и о чем-то вполголоса споря, ведь, если Ирод возьмет на себя смелость расправиться со мной, то я могу избежать распятия. Меня лишь побьют камнями, и мечта Анны подвергнуть меня всеобщему позору останется только мечтой. Это утверждает меня в мысли, что Пилат так и не понял до конца своей роли в истории. А я не вижу другой возможности нарождения ростка новой эры, чем с его непременным участием. Умереть на кресте — это да, это — мощно! С этим я соглашаюсь. Символ новой религии — крест! На мой взгляд, это просто прекрасно! А сейчас, я считаю, мы просто теряем время. Моя аудиенция с Иродом не имеет никакого смысла. Царь, просто царь, что он может сделать, погрязший в мелочных земных страстях, что он может сделать, грешник из грешников, отсекающий головы пророков собственного народа, что он может сделать для того, чтобы пророчество исполнилось? Ничего! Ровным счетом ничего. Город ожил. Слух о моей казни разбудил праздное любопытство горожан, и они столпились на улицах, шушукаясь и рассматривая меня с интересом и жалостью. Праздник Пасхи украшен праздником казни. Это, конечно, вызывает восторг. Распятие — апофеоз торжества, его ждут как чуда. Кресты, говорят, уже выструганы из ливанского кедра, праздничные кресты. Праздник и у смерти должен быть праздником. Зачем мы идем к Ироду? Он ведь не может осудить меня на распятие. Мне нужно повернуть дело так, чтобы неукоснительно исполнилось пророчество: «…и будет унижен и распят...».

Вдруг остановка! У меня есть возможность, прислонившись к стене, присесть и перевести дух. Слава Тебе, Господи! Я закрываю и глаза...

ГЛАВА 94. ОМУТ СТРАСТИ

Царь встречает меня широко распахнутыми руками. Его праздничные царские одежды сияют золотом. Господи, Боже праведный, думаю я, сколько же ряженого в шелка и золото барахла существует еще на земле! Я не знаю, почему вдруг эта мысль посещает меня, но она возникает всякий раз, когда я вижу сияние золота или высверки бриллиантов...

— Дорогой мой!

Это для меня неожиданность. Он обнимает меня и тискает, не брезгуя моими лохмотьями, всем моим видом бродяги, прижимает к груди и, отстраняясь, рассматривает прослезившимися глазами и снова обнимает.

Ирод!

В царских объятиях я впервые и это стесняет мои действия. Его упражнения в фальшивом великодушии настораживают меня.

— Что ж они тебя так... — сокрушается Ирод. Он произносит это так, что впору стенам заплакать. Да он сам плачет, он плачет! Я вижу, да, я вижу его скупые слезы, падающие на холодный мрамор. Плачущий Ирод — это уже старость. Я не знаю, что заставило его душу плакать, но эти каменные слезы меня не трогают. Он никогда не станет уже человеком добра.

Да, он чувствует себя виноватым, сидя тут в царских покоях, на царских хлебах, правда, с настежь открытыми окнами, за которыми веселое праздничное утро, просто весна. Запах нарда и ладана с примесью факельной гари. Через открытые окна видны снежно-белые с золотистым отливом шапки горных вершин, которые все-таки сияют, несмотря на пыльную завесу хамзина, а здесь факелы светят желтым, желтые лица царских друзей, первосвященников, царской челяди, музыка флейт и заваленный фруктами стол с кривыми ножками, говорливые свечи оживленно болтают, сплетни, сплетни... Царя, как известно, играет и его окружение. Легко себе представить, какой бы случился переполох, если бы наперекор всем восторгам и восхвалениям, расточаемым этой старой перечнице, я бы взял да и ткнул его в его прошлое. Царь чувствует себя виноватым. Вина проявляется во всем: и в похлопывании его ладони по моему плечу, и в том, как он, царь, прячет свой взгляд в моих лохмотьях, и даже в том, как он взволнованно дышит. Он старается всех превзойти в добродетели. Я верю его взволнованности. Ни Анна, ни Каиафа нам не нужны.

— Ты, значит, тоже царь, — тихо произносит он, соглашаясь с тем, что царствовать теперь можно вдвоем.

Я бы выпил воды. Три-пять капель лимонного сока, две-три ложечки меда, горсть воды из римского акведука — это моя мечта. Из этой мечты легко можно сделать напиток. Мед в золотых блюдечках, лимоны — горой, в серебре вода... Мы проходим мимо. Куда мы направляемся?

В купальню!

Мне бы не мешало перед смертью хорошенько отмыться. Обреченный на смерть, я полагаю, вправе очиститься от дорожной пыли, привести себя, так сказать, в божеский вид.

— Тебе повезло, — говорит мне царь, — что я отбил тебя у Пилата.

Он так и говорит: "Отбил". Он горд тем, что и в этой битве стал победителем. Он просто не догадывается, что мне не может не везти. Не догадывается и ладно, я ему об этом и не говорю. Вероятно, для него это был бы удар. Он считает себя невезучим.

Белая-белая купальня, лазурная вода. Светлые тона стен и потолка, пурпурно-розовые, как сок граната и нежно-сияющие, как вершины гор в полдень... Много лазури, точно я смотрю в глаза Рии. Розовые и похожие на дорогие греческие арфы купальщицы стоят, как статуи, но живые, с черными, как восточная ночь, глазами, с ее нежной печалью мерцающих звезд. Ах, эти юные, грациозно-змеиные тугие тела! Пахнет нардовым маслом и миром, и ладаном. Тонкий аромат дальних стран приятно бодрит, а вид купальщиц упоительно возбуждает. Правда, я все еще чувствую слабость, по-прежнему ноют раны и болит нога, и все еще мучает жажда, но я уверен, что стоит мне снять с себя грязные лохмотья, погрузить тело в ласковую лазурь тихо булькающей и журчащей воды, и я снова обрету вкус к жизни.

Я задаюсь вопросом, почему мне не должно везти? Пока все в порядке. С распятием придется повременить, и я не спорю с обстоятельствами: как вам будет угодно. Часом раньше, часом позже... История потерпит. Тот факт, что приходится отступиться от буквы закона, не изменит судьбы человечества. Меня немного знобит, хотя снежно-белый мрамор пола, ласкающий мои голые ступни, нежен и тепел. Не хватало только подхватить простуду. Мой царь что-то тихо курлычет себе в бороду, но я не прислушиваюсь и, не обращая на него внимания, подхожу к кривоногому столику, беру серебряный кубок с розоватой водой. Две ложечки душистого жидкого янтаря плюс три дольки лимона — вот и весь рецепт напитка. Размешав серебряной ложечкой содержимое кубка, я маленькими глоточками медленно и не жадно отпиваю. Глоточек за глоточком.

— Может быть, вина? — предлагает царь.

Я отказываюсь. Он не настаивает. Он царь, а не палач.

Поют флейты... Какие прекрасные царственные звуки! Хотя сейчас мне по душе больше трель жаворонка. Ирод пригубливает чашу с вином. У открытого окна не чувствуется утренней прохлады. Небо в окне абрикосовое. Горы украдены маревом хамзина, а ветви финиковых пальм чуть взволнованы моим неприглядным видом. На переднем плане цветет гранат — маленький пожар. С этой стороны двор пуст. Фонтаны шумят, чтобы заглушить гам проснувшегося города. Задумчивые и приветливые лица окаменевших по грудь римских мудрецов. Их глаза произносят какие-то важные речи, рты молчат. Зачем Ироду римская мудрость? Горы, стены дворца, пальмы, гранат, частокол римлян... Я слышу, как где-то журчит вода... Если отойти от окна, оно превращается в картину с колоритным местным пейзажем даже в таком сумеречном освещении хамсина. На полу ковры с таинственной вязью восточных узоров. Мне предоставляется право первого гостя, любое мое желание выполнимо. Мое царское повеление и — пожалуйста! Жажда утолена, что теперь? Сперва нужно вытряхнуть себя из тряпья. Это — легко. Кое-где одежда прилипла к ранам, и приходится ее отдирать, что называется, с мясом. Отдираю. Я надеюсь, целительные воды купальни затянут и эти раны. А вот что делать с синяками? Их же смыть невозможно. И эта хромота... На помощь мне уже спешат купальщицы. Их ласковые руки с летающими мотыльками розовых ладоней высвобождают мое тело из обрывков тряпья, швыряя их куда-то в сторону, где они тотчас исчезают, как сквозь землю проваливаются, и через мгновение я уже стою бел и гол, как кость, найденная в пустыне. Ирода тоже обнажают. И вот мы стоим, цари, голые, как слезы горя, стоим и смотрим друг на друга, улыбаясь. У меня все еще ноет то место, где вчера были зубы, поэтому-то и улыбка у меня такая натянутая. Боль мигает, как дальняя звезда. Это — если прислушаться к себе. А если слушать мир — музыка флейт. Купальщицы уже ждут нас в воде. Даже языки факелов зашептались на стене при виде таких дивных тел. И откуда-то, как по заказу, — переливы жаворонка. Откуда ему здесь взяться? Может, мне это только чудится? Ирод сходит в воду по ступенькам, а я валюсь кулем: бульк! А теперь — танец тел. Немая мелодия взволнованной лазури, юркие тела купальщиц... Слышны только звуки беснующейся воды. Язык тел ведь не знает болтовни. Оказывается, быть царем — одно удовольствие. Купальщицы — как стайка золотых рыбок. Они всюду, всюду и везде... Влажные ресницы, влажные глаза, полуоткрытые рты и эти губы, и эти пальчики, водоросли волос, и эти зрачки сосков, и извивы бедер, и пупки, и лона, и эти лона, и лона, эти удивительные призывные лона... Теперь мое легкое тело взвешено в воде, как поплавок. Юркие купальщицы облепили его, точно изголодавшиеся в аквариуме рыбки сдобный корм. Они то и дело тычутся своими мордочками то в грудь, то в бедро, выискивая ранки на коже и зализывая их ласковыми язычками, исцеляя и дурманя голову. Играючи, они поддерживают меня во взвешенном состоянии, не давая погрузиться в солоноватую, словно закипающую пузырчатую воду, и как только голова моя исчезает с поверхности, они тут же легкими осторожными толчками, словно боясь проткнуть мою кожу, выталкивают меня из воды, славно и беззвучно шевеля своими гибкими ножками, точно плавниками. Я совершенно забыл о царе и не даю себе труда даже посмотреть в его сторону. Что мне до него? Вода беззаботно плещется, слышится песня флейт, порхают рыбки, наполняется жизнью моя плоть, затягиваются ранки... Зачем мне царь? Усталость как рукой сняло. А главное — утолена жажда, которая мучила меня, и вот я уже чувствую, как мною одолевает жажда желания. Конечно, если бы не эти юркие тугие тела, не эти полуоткрытые рты, эти сладкие язычки и бархатные пальчики, у меня и мысли не возникло бы о каких-то там плотских вожделениях. Но тут, как перед смертью, захотелось все бросить, вот так взять и все бросить и броситься в омут страсти с пожаром в груди... Можно, конечно, сдержать себя, укротить этот дьявольский пыл пола, заткнуть ему жаркую глотку мясистым кляпом, но зачем? Царь я или не царь? О, нет, нет никакой мочи больше держать себя в узде пытки. Глаза мои закрыты,

и я чувствую, как чьи-то нежные пальчики уже барабанят по моей коже, затем меня вдруг куда-то втягивает, просто засасывает в трясину греха какая-то жадная сила, то отпуская, то снова затягивая, стараясь вытянуть из меня все жилы жизни. Не захлебнуться бы — мелькает мысль и тут же улетучивается. Когда лопающаяся лазурь пузырьков, будоража мою плоть, журча и курлыча, возрождает меня к жизни, я делаю глубокий вдох. Чтобы не умереть от удушья. Жить хочется. И ни единой мысли о том, что нельзя не умирать. Я вдруг замечаю, как я жаден к жизни! И ловлю себя на мысли, что если Бог мне прибавит времени, я приму этот дар с радостью.

ГЛАВА 95. СОН В РУКУ

Это несравнимо ни с чем. Изысканнейшее наслаждение, которое я испытываю, погружает меня в состояние абсолютного счастья. Все кругом напоено счастьем. Голова кругом идет, я ее просто теряю. Она как раз, погружается в воду, и приходится задерживать дыхание, чтобы не захлебнуться в этой купели волшебных флюидов. Меня трясет, как в падучей. Это похоже на извержение вулкана, когда все вокруг дрожит и клокочет, шипит и пенится, истекая потокам кипящей лавы, грохают оземь громады камней и жерло пылает жаром... Затем — тишина. Тело мое обмякает, безвольно повиснув в воде поплавком, какая-то неведомая сила укладывает его на спину так, чтобы я мог дышать, и я делаю первый глубокий вдох. Впечатление такое, будто вновь народился на свет. Открываю глаза — жив. Мы все в той же купальне, правда, Ирод выбрался уже из воды, старый обрюзгший увалень с волосатой спиной и кривыми белыми, крепко стоящими на земле, ногами. Его промокают ворсистым тяжелым полотенцем, белым, как снег. Все еще лежа на спине, разбросав в стороны руки и ноги, я наблюдаю за ним. Как-то дальше пойдет дело? Я чувствую себя прекрасно, и с удовольствием бы чего-нибудь съел. Вода вокруг все еще пенится, словно кипит, купальщицы оставили меня в покое, считая свое дело сделанным, влив в меня порцию жизни и предоставив самому себе. Пальцы моих ног над водой — как два плавничка, стриженые ногти... Если чуть-чуть шевелить руками и не поднимать головы — можно лежать часами. Уши в воде — тишина. Это счастье, что никому до тебя нет дела, это такое счастье! Пузырьки воздуха щекочут кожу, глаза закрыты, вдох — и тело выныривает из воды, выдох — и оно снова погружается в воду. Это просто счастье, что ты легок, как пушинка. Мне, и вправду, везет. Но счастье, как известно, недолговечно, и когда-то ведь нужно и из него выбираться. Я выбираюсь из воды и шлепаю нагишом по белому мрамору, оставляя за собой прозрачные лужицы. Капельки воды на моих загоревших крепких плечах — как слезы, бисер радости или горя, все равно. Мне несут белые, белые одежды, с золотыми блестками, царские одежды, которые приходятся мне впору, будто с меня сняли мерку. Нигде не тянет, ничто не жмет. Туговат пояс, но это дело поправимое. Шитые золотом сандалии. На каждый палец обеих рук нанизывают кольца и перстни. А вот и царский венец, и скипетр... А где мантия?.. Я вижу себя в серебряном зеркале: я просто свечусь и сверкаю, нравлюсь себе — царь! И Ирод, этот кладезь мужской доброты и величия, рассматривая меня, тоже любуется, пряча свою милую улыбку в седую бороду. Старый плут речист и приветлив. Ах, хитрец! Ах, ловкач! Умник!

— Чувствуй себя, как дома, — произносит он, жестом предлагая пройти.

И куда подевалась моя хромота! Он помогает мне забраться в кресло. Господи, я никогда не сидел в таком кресле! В самом деле, чувствуешь себя царем. С высоты царского трона видишь все свое царство, и хочется повелевать миром.

«А подайте-ка мне...".

Я не приказываю, я только мысленно примериваюсь приказывать.

— Вина?..

Ирод сам готов наполнить мне кубок. Он тщится быть радушным и гостеприимным.

— С удовольствием!

Я позволяю ему это сделать. Я не гость, я — хозяин, царь. И между нами невероятный дух доверительности и взаимопонимания.

— Прими мои поздравления, — говорит Ирод, — по случаю...

Случай известен, я принимаю. Но где же моя царская мантия? Терпкое вино освежает. Наконец-то можно утолить и голод. Не беда, что выбиты передние зубы, боковых вполне достаточно, чтобы расправиться с какой-то там запеченной в специях куропаткой. Мне нравятся и заливные язычки зябликов и что-то там еще, чего я никогда не пробовал... Этикет требует царской выдержки и я, царь, сдерживаю себя, чтобы не наброситься на эту гору вкусной еды. Глоточек за глоточком, ломтик за ломтиком... Красное вино, например, требует белого мяса, и я вину не отказываю. Аппетит приходит, как пожар.

— Прости, — говорит Ирод.

Этот неистовый вероломный сатрап и прожженный эпикуреец необыкновенно учтив и угодлив. Его непринужденность, живой блеск в глазах, легкие молодецкие жесты меня подкупают.

— Прости, пожалуйста, — повторяет он и берет на себя всю вину за случившееся.

Он что-то произносит еще в свое оправдание, но я не слушаю. Ни одна ранка не саднит, ни одна складка не давит. Аромат поджаристых устриц, запах заморских пряностей. Собственно говоря, все это мне очень нравится. Ни единой мысли о смерти. Какая смерть, если вокруг столько жизни! Мне достаточно лишь взглянуть на какое-то блюдо и оно уже тут как тут. Слуги — как аисты, важные и чопорные. Маленькая гадючка-танцовщица вьет свое гибкое тельце на мраморном пятачке. Ирод улыбается.

— Тебе интересно узнать, — спрашивает он меня, — что тебя ждет в будущем?

Милейший старик, он рисует мне мое будущее, как картину. Оно прекрасно! Ах, старина, я так нуждаюсь в том, чтобы меня кто-нибудь развеселил!

— Мы легко поделим нашу страну. Без обид. Ты молод, красив, я стар и немощен. Все мои наложницы — твои...

Зачем мне его наложницы? С этим я не согласен. Первое разногласие — это поправимо. Вино, вкусная, сытая обильная еда, тихая музыка, неслышные шаги порхающей прислуги, все, как в царских покоях, танцовщицы, которые никогда не привлекали моего внимания, говорящий попугай, то и дело вплетающий свое "дурррак, дуррра...» в наш разговор, шут, шутки которого не смешны... Все, как в царском дворце. Шахматы? Царь предлагает мне партию в шахматы. Это — щедрое предложение! Но меня клонит в сон. Шутка ли — всю ночь на ногах.

— Ты, говорят, прекрасный боец. И стратег и тактик... Говорят, что тебя победить невозможно.

Эта сладкозвучная лесть меня не трогает. Что же касается побед надо мною, то это — правда. Ни одной битвы я не проиграл. И не проиграю. Это мне просто не свойственно. Я люблю шахматы, мне нравится наносить фланговые удары противнику, тесня и опрокидывая его ряды и крошить ладьи, и преграждать путь коннице... Выстраивать своих солдат в крепкие когорты и наступать, наступать... Я никогда не замечал в себе воина и не знаю, откуда у меня, сына плотника, столько воинствующего напора. От силы — одну партию, соглашаюсь я и, поскольку выбор за мной, беру белого пехотинца за голову: е2 — е4. Я не имею обыкновения повергать противника в отчаяние своим напором, даже если он стойко удерживает позиции, я всегда даю ему шанс, и это уж его дело, сумеет ли он этим шансом воспользоваться.

— Ну как, — спрашивает Ирод, — ты согласен?

И смеется добрым сердечным смехом. Прекрасная перспектива! Теперь мне не нравится его слон. Он просто выпирает своим хоботом, мешая атаке моей пехоты.

— Шах, — объявляю я и хожу конем.

Вилка. Похоже на то, что Ирод проиграл не только слона, но и битву за царство. Это было лет тридцать назад, когда дождливой темной ночью он устроил резню... Тогда Богу было угодно, чтобы я стал царем. И вот только сейчас... Его не спасет даже рокировка.

— Шах!

— Ты так грозен...

— Шах!

— Ты же губишь игру!

Я гублю свою жизнь.

— Шах!

— Э!..

Это все, что он может сказать и жертвует пешку. Я принимаю эту жертву, у него есть еще шанс.

— А мы вот как пойдем, — говорит Ирод и бросает своего ферзя в самую гущу моих фигур.

Это его шанс.

— Значит, ты и есть тот самый воскресший глашатай, которому я приказал отрубить голову?..

— Нет, — говорю я, — я не глашатай, я — Царь.

Глаза Ирода не стекленеют, но он пытается осмыслить сказанное.

— Царь?

Я не отвечаю на этот вопрос, и он его не повторяет. Зачем? Он слышит правду и верит в нее. Мы чисто механически передвигаем фигуры по столу, ход, еще ход...

— Мат!

— Да-да, — говорит он, — конечно-конечно...

И укладывает короля на брюхо.

Это тоже его шанс. Он с трудом преодолевает свою ветхость, кряхтя, встает. И уходит, не прощаясь.

— Эй!..

Что это? С меня сдирают мантию.

— И скипетр отдай.

Отбирают. И корону?

— И корону...

Рия?

— Эй! И с трона-то слезь.

Рия трогает меня за плечо.

— Эге-гей!..

И я открываю глаза, просыпаюсь. Господи, какой сон! Какой чудный, пленительный сон! А что наяву?

— Отоспишься еще, — сипит кто-то и пинает меня ногой, — вставай...

Я встаю. Вот так сон! Что называется — в руку!

ГЛАВА 96. РАСКРЫТЬ ГЛАЗА

Мы словно и не расставались с Пилатом. Встреча с Иродом не привнесла в наши отношения с прокуратором ничего нового и не могла поколебать тех уз взаимной приязни, которыми мы стали связаны после выяснения вопроса об истине. Что-то осталось между нами недосказанным, и мы теперь рады встрече. Рады! Я вижу это по глазам Пилата. Он уже успел позавтракать, и квадрат его лица просто лоснится сытостью, точно булыжник шумной мостовой (Via Attika Pilati), отполированный множеством сандалий паломников. И белые глаза его сыто тускнеют, взявшись поволокой ленного пищеварения, но вот в них появляется тот блеск, что так отличает искренность и радушие от лицемерной маски. Улыбка озаряет это грустно-каменное лицо, складки лба расправляются, в гусиных лапках морщинок живо блестят глаза... Он резво выбирается из кресла и делает шаг мне навстречу, распахивая руки, как крылья, и впечатление такое, словно он готов раздавить меня в своих дружеских объятиях. Да! Он обнимает меня, как сына после долгой разлуки, вернувшегося, наконец, в родной дом. Это очень по-отечески. Я вижу в его глазах слезы радости. Пилат плачет. Трогательная минута. Он явно радуется сердечности, установившейся между нами. Затем кулаком вытирает слезы, и взгляд его печалится. Он даже мотает головой из стороны в сторону: что же этот чертов Ирод с тобой сделал?! Пилат негодует, хмурится. Какое-то время молчит, затем:

— А знаешь, я все это время думал о тебе. Ты, пожалуй, один, если не единственный, кто с таким достоинством и честью несет тяготы унижения собственного народа. Я помню...

Его, я знаю, невозможно остановить, и вот потекли история за историей. Я слушаю. Затем он обращается к идее судьбы.

— ... и то, чего мы так боимся, от чего бежим, не оглядываясь, непременно случается, настигает нас. Это — судьба, да, судьба. Мы вынуждаем ее свершиться своими мыслями. И нам кажется, что нас преследует рок.

Теперь он вспоминает. Прошедшему превосходнейшую школу жестокости, ему есть чем удивить меня. Он рассказывает историю своего народа. В двух словах. Краткая, красивая история побед.

— Pax quaerenda est, — неожиданно произносит Пилат, — мир нужно завоевывать, верно?

Он произносит это так, словно упрекая меня в бездействии.

А я что делаю?

— Как женщину, — добавляет он. — Ты когда-нибудь завоевывал женщину, любил?

Что за этим плетеньем узоров о любви, о победах, об истине? Пилат совершенно забыл о своей роли. Глаза его увлажняются, меня он уже не видит и не ждет от меня ответа. В полной уверенности, что я не имею ни малейшего понятия ни в любви, ни в женщинах, он произносит:

— Вот и тебе следовало бы влюбиться. Кто не любил, тот не жил...

Влюбленный Пилат — прекрасное зрелище! Это редкая минута в его жизни, и я длю ее как можно дольше. Он вдруг, глубоко вздохнув и протерев безымянным пальцем глаза, произносит:

— Amor caecus, любовь слепа... Жаль, что ты не пережил это чувство. Занимаешься всякой ерундой.

Вот он и жалеет меня. Но не рассказывать же ему о своей любви. Я хочу раскрыть ему глаза на истину.

Я сажаю свой сад: смоквы, гранаты, цитрусовые... По краям аллеи — финиковые пальмы, между ними — кусты чайной розы... Ни елей, ни берез, ни лип пока здесь не будет. Ни вишен, ни слив... Два-три ананасовых дерева, парочка киви, кокосовые — по углам... Разбиваю цветник. Черенки винограда уже пустили белые корни в воде... Здесь нужно бросить горчичные зерна, а там — перечные... Зерна чертополоха — пока припрятать... Люблю лилии и рассветы, когда цветут гранаты... Маленький пожар!.. И — никакого пса на цепи! Я теперь обожаю собак!

Признаюсь: это были лучшие годы моей жизни, и все они, до каждой доли мгновения, принадлежали тебе. Вдруг они оказались потерянными... Меня тревожит задумчивая глубина твоих глаз. Я стучу что есть мочи в двери твоего сердца, стучу изо всех сил. Ответа нет. Я только то и делаю, что то и дело заглядываю в тебя, как в мудрую книгу жизни, в поисках ответов на все еще волнующие вопросы, которые задает мне наша любовь. В поисках ответов и оправданий... Теперь у меня есть целый мир, куда я могу пойти и поведать тебе свои тайны.

Ты — моя Библия.



Меня по-прежнему мучает жажда, и я с наслаждением утоляю ее кружкой лимонной воды. В мире нет ничего слаще этой подкисленной прохладной влаги. Пилат еще о чем-то восхищенно говорит, но я не слышу его. Я просто не слушаю, я думаю о том, что если он будет в своих действиях последователен и настойчив, он добьется своего и отменит мою казнь. Ведь в его власти разогнать беснующуюся за дверью толпу фанатиков и даже сделать меня своим другом. Я ему нравлюсь. Ему уже скучно жить без меня. Ему до чертиков надоело это бестолковое прозябание на краю земли, и вот Бог послал ему друга. Друга! По крайней мере, собеседника. Перед ним все падают на колени и каждый день говорят ему то, что он хочет слышать. Каждую минуту. Надоело! Это пресно и утомительно. Я не знаю, как можно помочь Пилату в его унынье. Его надежда обрести собеседника не должна оправдаться. Не может. Пока он этого не знает, ходит передо мной взад-вперед, говорит, говорит...

— ... временами мне кажется, — говорит он, — что люди тупы настолько, что не видят у себя под носом...

Он так и говорит: "тупы".

— ... и даже Цезарь был глуповат, если принять во внимание...

Сравнивать себя с Цезарем, этим матерым язычником, и найти во мне поддержку собственного величия, занятие, конечно, достойное римлянина, но я должен разочаровать Пилата.

— Прикажи принести воды.

Он останавливается. Взгляд его еще полон Цезарем.

— Кстати говоря, — говорит он, — Цезарь...

— Воды, — повторяю я.

У меня нет никакого желания блистать остроумием в споре с ним.

— Что ты сказал?

Я молчу.

— Ах, воды!..

Конечно же, он разочарован. Он смотрит на меня так, что мои царские одежды, кажется, вот-вот сползут с меня, и я останусь совсем голым. Ни слова больше не произнося, он направляется к двери, я — за ним, мы выходим к толпе, Пилат усаживается на золотой престол Архелая, установленный на помосте из разноцветного мрамора и, жестом руки подозвав к себе толпу, словно сгребая людей в единую кучу, произносит:

— Вот видите, Ирод тоже не нашел в нем вины.

Толпа слушает и молчит. Мне тоже интересно, куда его занесет. Проходит какое-то время, прежде чем он произносит:

— Итак, наказав его, отпущу. Есть же у вас обычай отпустить одного приговоренного в честь Пасхи, вот мы его и отпустим.

Пилат принужден прибегнуть к хитрости. Это дурной знак. Его "мы", конечно же, проявление слабости и малодушия. Или все-таки хитрости? Если это очередная уловка, то она запомнится ему надолго. Я все еще не уверен, готов ли он разделить свою власть надо мной с толпой.

— Кого мы отпустим, Варавву или вашего царя?

Значит-таки готов.

В ожидании ответа Пилат почесывает указательным пальцем спинку носа. Как раз в этот момент к нему подходит слуга с вестью от Клавдии. Жена предупреждает Пилата: "Не делай ничего праведнику этому". Я не слышу этих слов, я читаю их по глазам слуги. Теперь Пилат теребит мочку уха.

Приносят воду.

Он поворачивает голову и, молча, оценивающе, рассматривает меня. Словно дорогого раба, которого собирается купить: что же в тебе такого исключительного? Я вижу, как трудно ему, и спешу на помощь: я опять улыбаюсь.

Улыбающаяся жертва.

Пилат что-то произносит по поводу моей улыбки, видимо, шутит, но мне не смешно. А ведь у меня неплохое чувство юмора. Эта насмешка над Римом бесит Пилата, глаза его вдруг гневно сверкают и лицо становится квадратным, превращаясь в булыжник мостовой. Кожа лица набирается кровью, и толпа чувствует запах этой крови.

— Отпусти нам Варавву!

Пилату трудно. Кровь закипает в нем. Он вырывает из рук какого-то римлянина кружку и залпом выпивает предназначенную для меня воду. Ему жарко. Чтобы погасить в себе и огонь совести, Пилат прибегает к новой уловке.

— Я отпущу вам царя вашего!

Толпа против:

— Не его, но Варавву!

— Что же сделаю с ним?!

Пилат смотрит на меня и вдруг голова его проваливается в плечи, он даже поднимает руки, защищаясь от грома толпы, как от яркого света.

— Распни его!

Это удар. Но и корень, зерно, да, природа моего племени. Чтобы сделать позор моей смерти еще более мрачным, они готовы погасить солнце.

Пилат мертв. Каменный, он стоит под стрелами взглядов толпы и не может произнести ни слова. Смотрит на свору моих судей белыми каменными глазами и молчит. Ярый безбожник, он, видимо, молит Бога о помощи. Затем берет себя в руки:

— Какое же зло сделал он?

Теперь ор во все горла:

— Распни, распни...

Господи! как умножились враги мои.

— Распнираспнираспни… пнииии…иии…

Скопище злых псов обступило меня, раскрыли на меня пасти свои, разгавкались ... Лая на мои истины, они хотят заглушить музыку света, которым я рассветил сумерки мира. Помоги мне, Господи, сокрушить зубы этих нечестивых. Трудно мне, трудно. Я уже пролился, как вода, все кости мои рассыпались, сердце мое сделалось, как воск, сила моя иссохла, язык прильнул к гортани... Спаси, если я угоден Тебе.

ГЛАВА 97. РАДУЙСЯ, ЦАРЬ ИУДЕЙСКИЙ!

Мое величественное спокойствие среди разнузданных страстей передается и Пилату. Он поднимает руку.

— Воды, принесите воды...

Наконец-то! Он вспомнил про гостя. Слова, сорвавшиеся с его уст, выражают полную беспомощность. Кажется, все только и ждали этой команды. В золотом кувшине, расплескивая на глянец мрамора, несут воду. Спешат. Зачем такая спешка? Зеркалом сверкает днище золотого таза. Таза! Теперь я понимаю, зачем ему этот сверкающий таз. Перед всем, затаившим дыхание народом, Пилат умывает руки. Моет тщательно, палец за пальцем, трет друг о дружку ладони, ждет, пока последняя капля не стечет с рук в золотой таз. Затем тщательно вытирает руки полотенцем. Наконец поднимает глаза и произносит:

— Не виновен я в крови вашего царя, смотрите, вы...

Он показывает толпе свои ладони так, словно этим жестом может оправдать собственную совесть.

Толпа безмолвствует. Только миг.

— Кровь его на наших детях...

И вот я чувствую, как покачнулась власть Пилата. Под напором толпы она дала крен в сторону, вниз, затрепетала в попытке устоять и вдруг рухнула, как сорвавшийся с горы камень. К счастью, рухнула. Я счастлив тем, что Пилату не нужно бороться с собственной совестью. Теперь у него есть оправдание — воля толпы. Он побежден, но от этого поражения веет дымком победы. Надежда на оправдание пророка собственным народом оказалась тщетной, и Пилат кивком головы решает мою судьбу: он ваш. У него больше нет для них стрел. И я тоже не предпринимаю больше никаких попыток усовестить Пилата.

С меня сдирают одежды... Как кожу. Связывают кисти рук и привязывают к столбу так, что я стою переломанный в поясе, словно кланяясь этому столбу. Будут истязать? Потрясая розгами, кожаные тесемки которых усеяны крохотными кусочками свинца, ко мне уже спешит истязатель. Палач. Я вижу его сандалии, твердо ступающие по глади мрамора и волосатые крепкие ноги, одна за другой выхлестывающиеся из-под края хитона. Я даже слышу его шумное дыхание, дыхание человека, живущего жаждой мести. Чем я ему насолил? Он подходит вплотную и, не дожидаясь команды, дает волю своей страсти. Ощущение такое, что к спине приложили раскаленный прут.

— Хех! — старается палач.

И снова свист бича, и еще один прут ложится на спину. Вскоре я сбиваюсь со счета, а спина горит так, словно на нее льют кипящую смолу. Кожа пылает, но палач этого не знает.

— Хех... Хех...

Это все, что я слышу. Ни ветерка, ни звука больше. Толпа тоже молчит. Пытка есть пытка (а как еще назвать все это?), я терплю, я ведь ко всему на свете готов. Надеюсь, я не упаду в обморок.

Поскольку Пилат не вмешивается в ход этого кровавого действа, мне приходится принимать удар за ударом, сжимая тело в плотный, пронизанный нервами ком. Я не в состоянии защищаться, единственное, что мне удается — прикрывать глаза веками, чтобы они не были рассечены розгами и не вытекли. Слепой никому не нужен. Трудно себе представить царя с вытекшими глазами. Конечно же, я ощущаю жуткую физическую боль, но ведь мужество в том и состоит, чтобы никому не давать повода для сочувствия или проявления жалости. Никто не услышит от меня ни звука, никто не увидит в моих глазах блеска боли. Язык моего тела нем. Криком горят только раны. Мне не нужна ни жалость толпы, ни ее восторженный рев. В самом деле: что толку стенать или скулить? Рот запечатан молчанием и точка. Я не надеюсь и на восхитительные рукоплескания или овации. Вчера еще они кричали "Осанна...", а сегодня они пытают меня. За что, собственно? Это даже не пытка, это поругание, просто позор, которым до сих пор так славится человечество. Это не мой позор, это позор Рима и моего народа. Я не знаю, видит ли свою никчемность Пилат, умывший руки, но испачкавший свою римскую совесть. Я не поднимаю головы, не ищу его взглядом. Он мне не нужен. Он уже принадлежит истории, ее суду. То ли кожа моя потеряла чувствительность, то ли устала рука палача: вдруг все кончилось. И боль пропала и обида прошла. Обиды и не было, была растерянность перед будущим, растерянность в том смысле, что растеряно в мире все: и честь, и совесть, и любовь... А грех — рассеян по миру, как грязь по дороге. И нужны тысячелетия, чтобы мир снова обрел свой порядок. И честь, и совесть, и любовь... Удержать гармонию мира — трудное дело. Это нечеловеческий труд. Теперь я весь — ожидание. Я жду, когда же наконец наступит следующий этап на пути в вечность. И Пилат еще не сказал своего последнего слова. Меня отвязывают от позорного столба и ведут во внутренний двор. Голого и истерзанного. Я не расправляю плечи, не выдуваю грудь колесом, я не герой, плетусь согбенный, в плевках и пощечинах, едва передвигая ноги с потускневшими от усталости глазами. Это все-таки непросто — нелюбовь собственного народа. Тяжела и ноша уничижения, которую я тащу на себе, как крест, хотя во мне гордости — ни капельки, ни крошки. Смирение — вот мой щит. И меч. И мой флаг. По римскому обычаю, таков уж порядок вещей, за мной следует вся преторианская стража, свора дикарей, гикая и посвистывая, выкрикивая насмешки и просто смеясь. Безбожники, они спешат поразвлечься.

А что же Пилат? Я не нахожу его среди этого стада гиен и шакалов, преследующего меня по пятам. Что же он, умыкнул в кусты? Возможно, он и плетется где-то сзади, но я не оглядываюсь.

Не развязав мне рук, они облачают меня в пурпурную мантию — потертый военный плащ, чтобы кровь, сочащаяся из моих ран, была не так ярко заметна, а на голову надевают терновый венок — царский венец, суют в руки трость... Царь! Теперь перед ними царь, а стража играет роль придворных. С лицемерной торжественностью они проходят передо мной чередой, кланяясь, даже падая на колени в притворном преклонении и почитании, а затем, злорадно смеясь и презрительно сверкая глазами, оплевывают меня с головы до ног. Кто-то вырывает из моих до сих пор связанных рук, пальцы которых уже занемели, вырывает трость и лупит меня что есть силы по голове, по плечам, по чем попало...

— Радуйся, царь Иудейский...

Можно и порадоваться, кто спорит? Чему? Приходится трудно, но я храню достоинство, царское достоинство, что приводит их в ярость. Чем снисходительнее моя улыбка, тем больше их ярость. Дай им волю, и они растерзают меня в клочья. Но на это нет позволения Пилата, и они стараются всю мощь своей горячей ненависти вместить то в удар тростью, то в гогочущий смех, то в плевок. Язычники, дикие язычники. Как мне уверить их в том, что им никогда не удастся разуверить меня в выборе своего пути? Я едва стою на ногах и едва не теряю сознание. Чувствую себя разбитым, истерзанным. Даже улыбаться больно. Я и в самом деле опустошен. Из меня словно жилы вытащили. А ведь я не первый день на свете живу. Кажется, что это никогда не кончится, но я ведь знаю, что все это только начало, только начало. Я жду следующего акта этого гнусного спектакля уничижения.

Надо же: венценосец! Но и это пройдет.

Держусь как могу, оплеванный. Не весело мне в этих жутких теснинах ошалевшей толпы. Я знаю, что эти, что бы я ни говорил им, никогда меня не поймут. Это — настоящее и этим настоящим меня убивают.

Не весело.

ГЛАВА 98. ECCE HOMO

Наконец голос Пилата:

— Достаточно...

Еще бы! Достаточно того, что я стою уже в луже собственной крови и едва держусь на ногах. Он подходит и, ни слова больше не произнося, рассматривает меня. Смотрит в упор, но не видит — слепой. Может быть, он ослеп от бессилия, от собственного бессилия? Он не может поверить в то, что не в состоянии положить конец всей этой жестокой затее с бичеванием и распятием, с тем, что его вынудили быть палачом совести, собственной совести и справедливости, сделали дураком в собственных глазах. Дураком? Да! В том, что сейчас происходит на его глазах мало ума. И эта затея с распятием, эта дурацкая затея уже мучает его.

— Знаешь, — говорит он, — а ведь во всем этом дырявом и вонючем мире ты, пожалуй, единственное человеческое существо, которое я чту.

Человеческое существо! Как меня только не называли.

Пилат кивает мне головой, мол, следуй за мной. Я иду. Я едва шевелю ногами, и ему приходится поддерживать меня под локоть. Перед нами распахивают двери, мы выходим, и тысячи жадных взглядов ожидающей толпы впиваются в нас раскаленными иглами. Глубоко вздохнув, Пилат тихо, чтобы только я его мог расслышать, произносит:

— Non est ad astra mollis e terra via. Нелегка дорога от земли до звезд.

Теперь тишина.

— Ecce Homo!.. Се Человек!..

Восклицание вырывается из Пилата, как птица из клетки. Это мнение истого воина. Победителя, благоговеющего перед побежденным. Он и сам не готов к этому, но что сказано, то сказано. По-моему он поймал верный тон. Наверное я излучаю свет признательности — Пилат улыбается. Затем он наполняет легкие воздухом и, указывая на меня рукой, словно приветствуя рождение нового царя, снова произносит:

— Да, се — Человек! Человек мира!..

И все понимают, что "Человек» произносится с большой буквы, и Пилат горд этим признанием. Он берет на себя смелость объявить толпе свое презрение, показать ей ее хищное лицо и противопоставить ей Человека. Все это правда, да, новая правда, которую человечеству вскоре придется признать.

Еще как "Се"! Я Человек и Человеком буду распят.

ГЛАВА 99. ТЫ БЫЛА…

Твой тихий крик звонкого отчаяния (Я счастлива!), которым ты потрясаешь мир — зов о спасении. Да, ты любишь жизнь! Я скажу тебе: ты — земная. Ты чтишь страсти и всеми силами тянешься к счастью. Тебе нужно то, что для всех нормально и всеми желанно. Но взгляни-ка на себя со стороны: ты — язычница! И из сердца у тебя торчат ножи. Я же — аскет. Я ненавижу шумную, трескучую, громкоголосую жизнь, и только в одиночестве испытываю облегчение. Духу моему любезен покой. У меня на сердце, ты же знаешь, налет ленной плесени египетских пирамид. Но что тебе мои тихие лилии, моя славная флейта, россыпи золотого пшена на моем небе? Ничего, пустяк. Что ж, не упусти свое место в очереди, где раздают славу и жемчуга. Только помни, что жемчужины — это болезнь, болезнь устриц. Ты жаждешь и покоя, и славы, забыв о том, что они никогда не смогут ужиться под одной крышей. То, о чем ты так усердно хлопочешь, ничтожно. Когда ты признаешь это, ты сможешь двигаться дальше. А пока — не жалей сандалий, покоряй этот грозно сверкающий мир суеты. Только помни о смерти. Momento more. Я всегда и лучше всего на свете знал, что ты принадлежишь к тем женщинам, которых каждый день, каждый час необходимо завоевывать, побеждать, укрощать...

Каждый день, каждый час...

И вдруг...

Зачем ты разочаровала меня?

Ты была единственной женщиной...

Ты была единственной...

Ты была...

ГЛАВА 100. РАСПНИ ЕГО!

... Читать следующую страницу »

Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


20 июня 2015

Похоже, что произведение было «кирпичом», наш скрипт принудительно расставил абзацы.

0 лайки
0 рекомендуют

Понравилось произведение? Расскажи друзьям!

Последние отзывы и рецензии на
«Дайте мне имя»

Нет отзывов и рецензий
Хотите стать первым?


Просмотр всех рецензий и отзывов (0) | Добавить свою рецензию

Добавить закладку | Просмотр закладок | Добавить на полку

Вернуться назад








© 2014-2019 Сайт, где можно почитать прозу 18+
Правила пользования сайтом :: Договор с сайтом
Рейтинг@Mail.ru Частный вебмастерЧастный вебмастер